Rota sum: semper, quoquo me verto, stat Virtus. 2 страница
XV
Продолжая работать у этого маэстро Паголо Арсаго, я много зарабатывал, все время отсылая большую часть моему доброму отцу. По прошествии двух лет, на просьбы доброго отца, я возвратился во Флоренцию и снова стал работать у Франческо Салимбене, у какового очень хорошо зарабатывал, и очень старательно учился. Возобновив общение с этим Франческо, сыном Филиппо, хоть я и много предавался кое-каким удовольствиям, по причине этой проклятой музыки, я никогда не упускал нескольких часов днем или ночью, каковые я отдавал занятиям. Сделал я в ту пору серебряный «кьявакуоре», так их в те времена называли. Это был пояс шириной в три пальца, который принято было делать новобрачным, и был он сделан полурельефом с кое-какими круглыми также фигурками промеж них. Делался он для одного, которого звали Раффаэлло Лапаччини. Хотя мне за него прескверно заплатили, такова была честь, которую я из него извлек, что она стоила много больше, чем та цена, которую я из него по справедливости мог извлечь. Работая в ту пору у многих разных лиц во Флоренции, где я знавал среди золотых дел мастеров нескольких честных людей, как этот Марконе, мой первый учитель, другие, которые слыли очень хорошими людьми, наживаясь на моих работах, грабили меня как могли изрядно. Видя это, я отошел от них и относился к ним как к мошенникам и ворам. Один золотых дел мастер среди прочих, звавшийся Джованбатиста Сольяни, любезно уступил мне часть своей мастерской, каковая была на углу Нового рынка, рядом с банком, который держали Ланди. Здесь я сделал много красивых вещиц и зарабатывал немало; мог очень хорошо помогать своему дому. Пробудилась зависть в этих моих дурных учителях, которые у меня прежде были, каковых звали Сальвадоре и Микеле Гуасконти; у них в золотых дел цехе было три больших лавки, и они делали крупные дела; так что, видя, что они меня обижают, я пожаловался одному честному человеку, говоря, что довольно бы с них тех грабежей, которые они надо мной чинили под плащом своей ложной, показной доброты. Когда это дошло до их ушей, они похвалились, что заставят меня горько пожалеть о таких словах; я же, не зная, какого цвета бывает страх, ни во что или мало во что их ставил.
XVI
Случилось однажды, что, когда я стоял облокотясь у лавки одного из них, он меня окликнул и стал то попрекать меня, то стращать; на что я отвечал, что если бы они поступили со мной как должно, то я говорил бы о них, как говорят о хороших и честных людях; а так как они поступили наоборот, то пусть пеняют на себя, а не на меня. Пока я разговаривал, один из них, которого зовут Герардо Гуасконти, их двоюродный брат, быть может, по уговору с ними, выждал, чтобы мимо прошел вьюк. Это был вьюк кирпичей. Когда этот вьюк поравнялся со мной, этот Герардо с такой силой толкнул его на меня, что сделал мне очень больно. Тотчас же обернувшись и видя, что он этому смеется, я так хватил его кулаком в висок, что он упал без чувств, как мертвый; затем, повернувшись к его двоюродным братьям, я сказал: «Вот как поступают с такими ворами и трусами, как вы». И так как они хотели что-то предпринять, потому что их было много, то я, вспылив, взялся за ножик, который у меня был при себе, говоря так: «Если кто из вас выйдет из лавки, то другой пусть бежит за духовником, потому что врачу тут нечего будет делать». Эти слова до того их устрашили, что ни один не двинулся на помощь двоюродному брату. Как только я ушел, и отцы и сыновья побежали в Совет Восьми и там сказали, что я с оружием в руках напал на них в их лавке, вещь во Флоренции небывалая. Господа Совет вызвали меня к себе; я явился; и тут они дали мне великий нагоняй и ругали меня, как потому что видели, что я в плаще, а те в накидках и куколях, по-городскому, так еще и потому, что противники мои успели поговорить с этими господами на дому, с каждым в отдельности, а я, как человек неопытный, ни с кем из этих господ не поговорил, полагаясь на великую свою правоту; я сказал, что так как на великую обиду и оскорбление, которые мне учинил Герардо, я, движимый превеликим гневом, дал ему всего только пощечину, то мне кажется, что я не заслуживаю такого свирепого нагоняя. Едва Принцивалле делла Стуфа,[41]каковой был в числе Восьми, дал мне договорить «пощечина», как он сказал: «Ты ему не пощечину дал, а ударил кулаком». Когда позвонили в колокольчик и всех выслали вон, то в мою защиту Принцивалле сказал товарищам: «Заметьте, господа, простоту этого бедного юноши, который обвиняет себя в том, что будто дал пощечину, думая, что это меньший проступок, чем удар кулаком; потому что за пощечину на Новом рынке полагается пеня в двадцать пять скудо, а за удар кулаком — небольшая, а то и вовсе никакой. Это юноша очень даровитый и содержит свой бедный дом своими весьма изобильными трудами; и дай Бог, чтобы у нашего города таких, как он, было изобилие, подобно тому, как в них у него недостаток».
XVII
Было среди них несколько замотанных куколей,[42]которые, подвигнутые просьбами и наветами моих противников, будучи из этой партии Фра Джироламо,[43]хотели бы посадить меня в тюрьму и наказать меня поверх головы; всему этому делу добрый Принцивалле помог. И так они мне устроили небольшую пеню в четыре меры муки, каковые должны были быть пожертвованы в пользу монастыря Заточниц. Как только нас позвали обратно, он велел мне, чтобы я не говорил ни слова под страхом их немилости и чтобы я подчинился тому, к чему я приговорен. И вот, учинив мне здоровый разнос, они послали нас к секретарю; я же, бурча, все время говорил: «Это была пощечина, а не кулак», так что Совет продолжал смеяться. Секретарь, от имени суда, велел нам обоим представить друг другу поручительство, и только меня одного приговорили к этим четырем мерам муки. Хоть мне казалось, что меня зарезали, я тем не менее послал за одним своим родственником, какового звали маэстро Аннибале, хирург, отец мессер Либродоро Либродори, желая, чтобы он за меня поручился. Сказанный не захотел прийти; рассердившись на такое дело, распаляясь, я стал, как аспид, и принял отчаянное решение. Здесь познается, как звезды не только направляют нас, но и принуждают. Когда я подумал о том, сколь многим этот Аннибале обязан моему дому, меня обуял такой гнев, что, готовый на все дурное и будучи и по природе немного вспыльчив, я стал ждать, чтобы сказанный Совет Восьми ушел обедать; и, оставшись там один, видя, что никто из челяди Совета за мной не смотрит, воспламененный гневом, выйдя из Дворца, я побежал к себе в мастерскую и, отыскав там кинжальчик, бросился в дом к своим противникам, которые были у себя дома и в лавке. Я застал их за столом, и этот молодой Герардо, который был причиной ссоры, набросился на меня; я ударил его кинжалом в грудь, так что камзол, колет, вплоть до рубашки, проткнул ему насквозь, не задев ему тела и не причинив ни малейшего вреда. Решив по тому, как, входит рука и трещит одежда, что я натворил превеликую беду, и так как он от страха упал наземь, я сказал: «О предатели, сегодня тот день, когда я вас всех убью». Отец, мать и сестры, думая, что это судный день, тотчас же бросившись на колени, громким голосом, как из бочек, взывали о пощаде; и, видя, что они никак против меня не защищаются, а этот растянут на земле, как мертвец, мне показалось слишком недостойным делом их трогать; и я в ярости сбежал с лестницы и, очутившись на улице, застал всех остальных родичей, каковых было больше дюжины; у кого была железная лопата, у кого толстая железная труба, у иных молотки, наковальни, у иных палки. Налетев на них, как бешеный бык, я четверых или пятерых сбил с ног и вместе с ними упал, все время замахиваясь кинжалом то на одного, то на другого. Те, кто остался стоять, усердствовали как могли, колотя меня в две руки молотками, палками и наковальнями; и так как Господь иной раз милосердно вступается, то он сделал так, что ни они мне, ни я им не причинили ни малейшего вреда. Там осталась только моя шапка, каковою овладев, мои противники, которые далеко было от нее разбежались, каждый из них пронзил ее своим оружием; когда затем они стали искать промеж себя раненых и убитых, то не было никого, кто бы пострадал.
XVIII
Я пошел к Санта Мариа Новелла[44]и, сразу же натолкнувшись на брата Алессо Строцци, с, каковым я не был знаком, я этого доброго брата именем божьим попросил, чтобы он спас мне жизнь, потому что я учинил великое преступление. Добрый брат сказал мне, чтобы я ничего не боялся; потому что, какое бы зло я ни учинил, в этой его келейке я вполне безопасен. Приблизительно через час Совет Восьми, собравшись в чрезвычайном порядке, вынес против меня один из ужаснейших приговоров, которые когда-либо были слыханы, под угрозой величайших кар всякому, кто меня приютит или будет обо мне знать, невзирая ни на место, ни на звание того, кто меня укроет. Мой удрученный и бедный добрый отец, явясь в Совет, упал на колени, прося помилования бедному молодому сыну; тогда один из этих бешеных,[45]потрясая гребнем замотанного куколя, встал с места и с некоими оскорбительными словами сказал бедному моему отцу: «Убирайся отсюда и сейчас же выйди вон, потому что завтра мы его отправим на дачу с копейщиками». Мой бедный отец, однако же, смело ответил, говоря им: «То, что Бог судит, то вы и сделаете, и не больше». На что этот же самый ответил, что Бог наверняка так и судил. А мой отец ему сказал: «Я утешаюсь тем, что наверняка вы этого не знаете». И, выйдя от них, пришел ко мне вместе с некоим юношей моих лет, которого звали Пьеро, сын Джованни Ланди; мы любили друг друга больше, чем если бы были братьями. У этого юноши была под накидкой чудесная шпага и отличнейшая кольчуга; и когда они пришли ко мне, мой отважный отец рассказал мне, как обстоит дело и что ему сказали господа Совет; затем он поцеловал меня в лоб и в оба глаза; сердечно меня благословил, говоря так: «Сила божья тебе да поможет». И, подав мне шпагу и доспех, собственными своими руками помог мне их надеть. Потом сказал: «О добрый сын мой, с этим в руке ты живи или умри». Пьер Ланди, который тут же присутствовал, плакал, не переставая, и дал мне десять золотых скудо, а я попросил его вырвать мне несколько волосиков с подбородка, которые были первым пушком. Брат Алессо одел меня монахом и дал мне в спутники послушника. Выйдя из монастыря, выйдя за ворота Прато, я пошел вдоль стен до площади Сан Галло; и, поднявшись по склону Монтуи, в одном из первых домов я нашел одного, которого звали Грассуччо, родной брат мессер Бенедетто да Монте Варки.[46]Я тотчас же расстригся и, став опять мужчиной, сев на двух коней, которые там для нас были, мы ночью поехали в Сиену. Когда я отослал этого Грассуччо обратно во Флоренцию, он навестил моего отца и сказал ему, что я благополучно прибыл. Мой отец очень обрадовался, и ему не терпелось встретить опять того из Восьми, который его оскорбил; и, встретив его, он сказал так: «Вы видите, Антонио, что это Бог знал, что станется с моим сыном, а не вы?» На что тот ответил: «Пусть только попадется нам еще раз». А мой отец ему: «Век буду благодарить Бога, что он его вызволил».
XIX
Будучи в Сиене, я подождал нарочного в Рим и к нему присоединился. Когда мы переехали Палью, мы встретили гонца, который вез известие о новом папе, каковой был папа Климент.[47]Прибыв в Рим, я стал работать в мастерской у маэстро Санти, золотых дел мастера; хотя сам он умер, но мастерскую держал один его сын. Этот не работал, а все дела по мастерской давал делать юноше, которого звали Лука Аньоло да Иези. Этот был из деревни и еще малым мальчишкой пришел работать к маэстро Санти. Ростом он был мал, но хорошо сложен. Этот юноша работал лучше, чем кто-либо из тех, кого я до той поры видал, с превеликой легкостью и с большим изяществом; работал он только крупные веши, то есть отличнейшие вазы, и тазы, и тому подобное. Начав работать в этой мастерской, я взялся сделать некои подсвечники для епископа. Саламанки, испанца. Подсвечники эти были богато отделаны, насколько требуется для такого рода работы. Один ученик Раффаэлло да Урбино, по имени Джанфранческо и по прозвищу Фатторе,[48]это был очень искусный живописец; и так как он был дружен со сказанным епископом, он ввел меня к нему в большую милость, так что у меня было множество работы от этого епископа, и я зарабатывал очень хорошо. В те времена я ходил рисовать когда в Капеллу Микеланьоло,[49]а когда в дом Агостино Киджи,[50]сиенца, в каковом доме было много прекраснейших произведений живописи руки превосходнейшего Раффаэлло да Урбино; и бывало это по праздникам, потому что в сказанном доме проживал мессер Джисмондо Киджи, брат сказанного мессера Агостино. Они очень гордились, когда видели, как юноши вроде меня приходят учиться в их дом. Жена сказанного мессера Джисмондо, видя меня часто в этом своем доме, — эта дама была мила, как только можно быть, и необычайно красива, — подойдя однажды ко мне, посмотрев мои рисунки, спросила меня, ваятель я или живописец; каковой даме я сказал, что Я золотых дел мастер. Она сказала, что я слишком хорошо рисую для золотых дел мастера, и, велев одной своей горничной принести лилию из красивейших алмазов, оправленных в золото, показав их мне, пожелала, чтобы я их ей оценил. Я их оценил в восемьсот скудо. Тогда она сказала, что я очень верно их оценил. Затем она меня спросила, возьмусь ли я хорошо их оправить; я сказал, что очень охотно, и в ее присутствии сделал небольшой рисунок; и сделал его тем лучше, что находил удовольствие беседовать с этой такой красивой и приветливой благородной дамой.
Когда я кончил рисунок, подошла другая весьма красивая благородная римская дама, которая была наверху и, спустившись вниз, спросила у сказанной мадонны Порции, что она тут делает; та, улыбаясь, сказал а: «Я любуюсь на то, как рисует этот достойный молодой человек, который и мил, и красив». Я же, набравшись чуточку смелости, хоть и смешанной с чуточкой застенчивости, покраснел и сказал: «Каков бы я ни был, я всегда, мадонна, буду всецело готов вам служить». Благородная дама, тоже слегка покраснев, сказала: «Ты сам знаешь, что мне хочется, чтобы ты мне служил»; и, передавая мне лилию, сказала, чтобы я взял ее с собой; и, кроме того, дала мне двадцать золотых скудо, которые были у нее в кошельке, и сказала: «Оправь мне ее так, как ты мне нарисовал, и сохрани мне это старое золото, в которое она оправлена сейчас». Благородная римская дама тогда сказала: «Будь я на месте этого юноши, я бы ушла себе с Богом». Мадонна Порция добавила, что таланты редко уживаются с пороками и что, если бы я это сделал, я бы сильно обманул ту славную внешность честного человека, какую я показываю; и, повернувшись, взяв за руку благородную римскую даму, с приветливейшей улыбкой сказала мне: «До свидания, Бенвенуто». Я еще посидел немного над рисунком, который делал, копируя некую фигуру Юпитера, руки сказанного Раффаэлло да Урбино. Когда я ее кончил, уйдя, я принялся делать маленькую восковую модельку, показывая ею, какой должна потом выйти самая работа; когда я понес ее показывать сказанной мадонне Порции и тут же присутствовала та самая благородная римская дама, о которой я сказал раньше, то обе они, Премного удовлетворенные моими трудами, учинили мне такую похвалу, что, движимый чуточкой гордости, Я им обещал, что самая вещь будет еще вдвое лучше, чем модель. И вот я принялся, и в двенадцать дней закончил сказанную вещицу, в форме лилии, как я сказал выше, украшенную машкерками, младенцами, животными и отлично помуравленную; так что алмазы, из которых была лилия, стали по меньшей мере вдвое лучше.
XX
Пока я работал над этой вещью, этот искусник Луканьоло, о котором я говорил выше, выказывал великое этим недовольство, много раз повторяя мне, что мне будет гораздо больше пользы и чести, если я буду помогать ему работать большие серебряные вазы, как я было начал. На что я сказал, что я всегда смогу, когда захочу, работать большие серебряные вазы; а что такие работы, как та, что я делаю, случается делать не каждый день; и что от таких вот работ не меньше чести, чем от больших серебряных ваз, а пользы и гораздо больше. Этот Луканьоло поднял меня на смех, говоря: «Вот увидишь, Бенвенуто, к тому времени, когда ты кончишь эту работу, я потороплюсь кончить эту вазу, которую я начал, когда и ты свою вещицу; и тебе на опыте станет ясно, какую пользу я извлеку из своей вазы и какую ты извлечешь из своей вещицы». На что я ответил, что охотно буду рад учинить с таким искусником, как он, такое испытание, потому что при конце этих работ будет видно, кто из нас ошибался. Так каждый из нас, немножко с презрительным смешком, свирепо нагнув голову, желая, и тот и другой, привести к концу начатые работы; так что дней приблизительно через десять каждый из нас с великим тщанием и искусством закончил свою работу. Работа Луканьоло сказанного была огромная ваза, каковая подавалась к столу папы Климента, куда он бросал, когда бывал за трапезой, косточки от мяса и шелуху от разных плодов; вещь скорее роскошная, чем необходимая. Была эта ваза украшена двумя красивыми ручками, и множеством машкер, больших и малых, и множеством красивейших листьев, такой прелести и изящества, какие только можно себе представить; и я ему сказал, что это самая красивая ваза, которую я когда-либо видел. На это Луканьоло, думая, что я убедился, сказал: «Не хуже кажется и мне твоя работа, но скоро мы увидим разницу между той и другой». И вот, взяв свою вазу, отнеся ее к папе, тот остался чрезвычайно доволен и тут же велел ему заплатить, сколько полагается за такие крупные изделия. Тем временем я снес свою работу к сказанной благородной даме мадонне Порции, каковая, весьма дивясь, сказала мне, что я далеко превзошел данное ей обещание; и потом добавила, говоря мне, чтобы я потребовал за свои труды все, что мне угодно, потому что она считает, что я заслужил столько, что если бы она подарила мне замок, то и то она бы считала, что едва ли меня удовлетворила; но так как этого она сделать не может, то она сказала, смеясь, чтобы я потребовал того, что она может сделать. На что я ей сказал, что величайшая награда, желаемая за мои труды, это угодить ее милости. И, точно так же смеясь, откланявшись ей, я пошел, говоря, что не желаю иной награды, чем эта. Тогда мадонна Порция сказанная обернулась к этой благородной римской даме и сказала: «Вы видите, что эти таланты, которые мы в нем угадали, сопровождаются вот чем, а не пороками?» И та и другая были восхищены, и мадонна Порция сказала: «Мой Бенвенуто, слышал ли ты когда-нибудь, что когда бедный дает богатому, то дьявол смеется?» На что я сказал:. «Ему так невесело, что на этот раз мне хочется, чтобы он посмеялся». И когда я уходил, она сказала, что на этот раз она не хочет оказать ему такую милость. Когда я вернулся в мастерскую, у Луканьоло были в свертке деньги, полученные за вазу; и, когда я вошел, он сказал: «Дай-ка сюда для сравнения плату за твою вещицу рядом с платой за мою вазу». На что я сказал, чтобы он сохранил ее в таком виде до следующего дня; потому что я надеюсь, что как моя работа в своем роде не хуже, чем его, так я жду, что такую же покажу ему и плату за нее.
XXI
Когда настал следующий день, мадонна Порция, прислав ко мне в мастерскую одного своего домоправителя, он меня вызвал наружу и, дав мне в руки сверток, полный денег, от имени этой синьоры, сказал мне, что она не хочет, чтобы дьявол слишком уж над ней смеялся; выражая, что то, что она мне посылает, не есть полная плата, которой заслуживают мои труды, со множеством других учтивых слов, достойных такой синьоры. Луканьоло, которому не терпелось сравнить свой сверток с моим, как только я вернулся в мастерскую, в присутствии дюжины работников и других соседей, явившихся сюда же, которым хотелось увидеть конец такого спора, Луканьоло взял свой сверток, с издевкой посмеиваясь, сказав «Ух! Ух!» три или четыре раза, и высыпал деньги на прилавок с великим шумом; каковых было двадцать пять скудо в джулио,[51]и он думал, что моих будет четыре или пять скудо монетой. Я же, оглушенный его криками, взглядами и смехом окружающих, заглянув этак малость в свой сверток, увидав, что там все золото, у края прилавка, потупив глаза, без малейшего шума, обеими руками сильно кверху поднял мой сверток, каковой и опорожнил, вроде как мельничный насып. Моих денег было вдвое больше, чем его; так что все эти глаза, которые было уставились на меня с некоторой усмешкой, тотчас же, повернувшись к нему, сказали: «Луканьоло, эти деньги Бенвенуто, которые золотые и которых вдвое больше, имеют гораздо лучший вид, чем твои». Я был уверен, что от зависти, вместе со стыдом, который понес этот Луканьоло, он тотчас же рухнет мертвым; и хотя из этих моих денег ему причиталась третья часть, потому что я был работник, ибо таков обычай: две трети достаются работнику, а остальная треть хозяевам мастерской, — лютая зависть превозмогла в нем жадность, каковая должна была произвести как раз обратное, потому что этот Луканьоло родился от мужика из Иези. Он проклял свое искусство и тех, кто его научил ему, говоря, что отныне, впредь не желает больше выделывать этих крупных вещей, а желает заняться выделкой только такой вот мелкой дряни, раз она так хорошо оплачивается. Не менее возмущенный, я сказал, что всякая птица поет на свой лад; что он говорит сообразно пещерам, откуда он вышел, но что я ему заявляю, что отлично справлюсь с выделкой его хлама, а что он никогда не справится с выделкой такого вот рода дряни. И, уходя во гневе, сказал ему, что скоро он это увидит. Те, кто при этом присутствовал, вслух его осудили, отнесясь к нему, как к мужику, каким он и был, а ко мне, как к мужчине, как я это выказал.
XXII
На следующий день я пошел поблагодарить мадонну Порцию и сказал ей, что ее милость поступила наоборот тому, что говорила; что я хотел, чтобы дьявол посмеялся, а она его заставила снова отречься от Бога. Мы оба весело посмеялись, и она мне заказала еще несколько красивых и хороших работ. Тем временем я домогался, через посредство одного ученика Раффаэлло да Урбино, живописца, чтобы епископ Саламанка заказал мне большую вазу для воды, так называемую «аккуеречча», которые служат для буфетов и ставятся на них для украшения. И сказанный епископ, желая сделать их две, одинаковой величины, одну из них заказал сказанному Луканьоло, а другую должен был сделать я. А что до отделки сказанных ваз, то рисунок их нам дал сказанный Джоанфранческо, живописец. И так я с удивительной охотой принялся за сказанную вазу, и мне отвел кусочек мастерской некий миланец, которого звали маэстро Джованпьеро делла Такка. Наведя у себя порядок, я подсчитал деньги, которые могли мне понадобиться для кое-каких моих дел, а все остальное отослал в помощь моему бедному доброму отцу; каковой, как раз когда ему их уплачивали во Флоренции, столкнулся случайно с одним из этих бешеных, что были из Совета Восьми в ту пору, когда я произвел этот маленький беспорядок, и который, понося его, сказал ему, что отправит меня на дачу с копейщиками во что бы то ни стало. А так как у этого бешеного были некои дурные сынки, то мой отец кстати сказал: «С каждым могут случиться несчастья, особенно с людьми вспыльчивыми, когда они правы, как случилось с моим сыном; но посмотрите по всей остальной его жизни, как я сумел его добродетельно воспитать. Дай Бог, в услужение вам, чтобы ваши сыновья поступали с вами не хуже и не лучше, чем поступают мои со мной; потому что как Бог создал меня таким, что я сумел их воспитать, так там, где мои силы не могли досягнуть, он сам мне его избавил, вопреки вашим чаяниям, От ваших свирепых рук». И, расставшись с ним, про все это происшествие он мне написал, упрашивая меня, ради Создателя, чтобы я играл иной раз, дабы я не терял этого прекрасного искусства, которому он с такими трудами меня обучил. Письмо было полно самых ласковых отеческих слов, какие только можно услышать; так что они вызвали у меня нежные слезы, желая, прежде чем он умрет, ублажить его в изрядной доле по части музыки, ибо Господь ниспосылает нам всякую дозволенную милость, о которой мы его с верою просим.
XXIII
Пока я усердствовал над красивой вазой Саламанки и в помощь у меня был только один мальчонок, которого я, по превеликим просьбам друзей, почти что против воли, взял к себе в ученики. Мальчику этому было от роду лет четырнадцать, звали его Паулино, и был он сыном одного римского гражданина, каковой жил своими доходами. Был этот Паулино самый благовоспитанный, самый милый и самый красивый ребенок, которого я когда-либо в жизни видел; и за его милые поступки и обычаи, и за его бесконечную красоту, и за великую любовь, которую он ко мне питал, случилось, что по этим причинам я возымел к нему такую любовь, какая только может вместиться в груди у человека. Эта страстная любовь была причиной тому, что, дабы видеть как можно чаще просветленным это чудесное лицо, которое по природе своей бывало скромным и печальным; но когда я брался за свой корнет, на нем вдруг появлялась такая милая и такая прекрасная улыбка, что я нисколько не удивляюсь тем басням, которые пишут греки про небесных богов; если бы этот жил в те времена, они, пожалуй, еще и не так соскакивали бы с петель. Была у этого Паулино сестра, по имени Фаустина, и я думаю, что никогда Фаустина не была так красива,[52]про которую древние книги столько болтают. Когда он иной раз водил меня на свой виноградник, и, насколько я мог судить, мне казалось, что этот почтенный человек, отец сказанного Паулино, не прочь сделать меня своим зятем. По этой причине я играл много больше, нежели то делал прежде. Случилось в это время, что некий Джанъякомо, флейтщик из Чезены, который жил у папы, весьма удивительный игрец, дал мне знать через Лоренцо, луккского трубача, каковой теперь на службе у нашего герцога,[53]не желаю ли я помочь им на папском Феррагосто[54]сыграть сопрано на моем корнете в этот день несколько моттетов, которые они выбрали красивейшие. Хоть у меня и было превеликое желание окончить эту мою начатую красивую вазу, но так как музыка вещь сама по себе чудесная и чтобы отчасти удовольствовать старика отца, я согласился составить им компанию; и за неделю до Феррагосто, ежедневно по два часа, мы играли сообща, так что в день августа явились в Бельведере и, пока папа Климент обедал, играли эти разученные моттеты так, что папе пришлось сказать, что он никогда еще не слышал, чтобы музыка звучала более сладостно и более согласно. Подозвав к себе этого Джанъякомо, он спросил его, откуда и каким образом он раздобыл такой хороший корнет для сопрано, и подробно расспросил его, кто я такой. Сказанный Джанъякомо в точности сказал ему мое имя. На это папа сказал: «Так это сын маэстро Джованни?» Тот сказал, что это я и есть. Папа сказал, что хочет меня к себе на службу среди прочих музыкантов. Джанъякомо ответил: «Всеблаженный отче, за это я вам не поручусь, что вы его залучите, потому что его художество, которым он постоянно занят, это — золотых дел мастерство, и в нем он работает изумительно и извлекает из него много лучшую прибыль, чем мог бы извлечь, играя». На это папа сказал: «Тем более я его хочу, раз у него еще и такой талант, которого я не ожидал. Вели ему устроить то же жалованье, что и вам всем; и от моего имени скажи ему, чтобы он мне служил и что я изо дня в день также и по другому его художеству широко буду давать ему работу». И, протянув руку, передал ему в платке сто золотых камеральных скудо[55]и сказал: «Подели их так, чтобы и он получил свою долю». Сказанный Джанъякомо, отойдя от папы, подошедши к нам, сказал в точности все, что папа ему сказал; и, поделив деньги между восемью товарищами, сколько нас было, дав и мне мою долю, сказал мне: «Я велю тебя записать в число наших товарищей». На что я сказал: «Сегодня обождите, а завтра я вам отвечу». Расставшись с ними, я стал раздумывать, надо ли мне соглашаться на такое дело, принимая во внимание, насколько оно должно мне повредить, отвлекая меня от прекрасных занятий моим искусством. На следующую ночь мне явился во сне мой отец и с сердечнейшими слезами упрашивал меня, чтобы, ради любви к Создателю и к нему, я согласился взяться за это самое предприятие; на что я ему будто бы отвечал, что ни в коем случае не желаю этого делать. Вдруг мне показалось, что он в ужасном обличии меня устрашает и говорит: «Если ты этого не сделаешь, тебя постигнет отцовское проклятие, а если сделаешь, то будь благословен от меня навеки». Проснувшись, я от страха побежал записываться; затем написал об этом моему старику отцу, с каковым от чрезмерной радости случился припадок, каковой чуть не привел его к смерти; и тотчас же он мне написал, что и ему приснилось почти то же самое, что и мне.
XXIV
Мне казалось, что, так как я исполнил почтенное желание моего доброго отца, то всякое дело должно мне удаваться к чести и славе. И вот я с превеликим рвением принялся заканчивать вазу, которую начал для Саламанки. Этот епископ был весьма удивительный человек, богатейший, но угодить ему было трудно; он каждый день присылал взглянуть, что я делаю; и всякий раз, когда его посланный меня не заставал, сказанный Саламанка приходил в величайшую ярость, говоря, что отнимет у меня сказанную работу и даст ее кончать другим. Причиной тому была служба этой проклятой музыке. Однако же я с превеликим рвением принялся днем и ночью, так что, приведя ее в такой вид, что ее можно было показать, я сказанному епископу дал на нее взглянуть; какового одолело такое желание увидеть ее законченной, что я раскаялся, что показал ее ему. Через три месяца я закончил сказанную работу, с такими красивыми зверьками, листьями и машкерами, какие только можно вообразить, Я тотчас же послал ее с этим моим Паулино, учеником, показать этому искуснику Луканьоло, сказанному выше; каковой Паулино, с этой своей бесконечной прелестью и красотой, сказал так: «Мессер Луканьоло, Бенвенуто говорит, что посылает вам показать свое обещание и ваш хлам, ожидая увидеть от вас свою дрянь». Когда тот сказал эти слова, Луканьоло взял в руки вазу и долго ее осматривал; затем сказал Паулино: «Красивый мальчик, скажи своему хозяину, что он великий искусник и что я его прошу считать меня своим другом, а в остальное не входить». Превесело передал мне это извещение этот милый и чудесный мальчуган. Сказанную вазу отнесли к Саламанке, каковой пожелал, чтобы ее оценили. В сказанной оценке участвовал этот Луканьоло, каковой весьма лестно мне ее оценил и расхвалил на много больше того, чем я ожидал. Взяв сказанную вазу, Саламанка, чисто по-испански, сказал: «Клянусь Богом, что я так же буду медлить с платежом, как и он тянул с работой». Услышав это, я остался крайне недоволен, проклиная всю Испанию и всех, кому она мила. Была у этой вещи, среди прочих отличных украшений, ручка из цельного куска, тончайшей работы, которая, при помощи некоей пружины, держалась прямо над отверстием вазы. Когда однажды сказанный монсиньор показывал, чтобы похвастать, эту мою вазу некоим своим испанским господам, случилось так, что один из этих господ, когда сказанный монсиньор вышел, слишком неосторожно действуя красивой ручкой у вазы, эта нежная пружина, не выдержав его мужицкой силы, в руках у него сломалась; и так как ему казалось, что он натворил великую беду, То он попросил дворецкого, который ее ведал, поскорее отнести ее к мастеру, который ее делал, чтобы тот немедленно ее починил, и обещать ему любую цену, сколько он ни потребует, лишь бы поскорее было починено. Когда, таким образом, ваза попала мне в руки, я обещал починить ее со всей скоростью, и так и сделал. Сказанная ваза была мне принесена перед едой; в двадцать два часа явился тот, кто мне ее принес, каковой был весь в поту, потому что всю дорогу бежал, ибо монсиньор еще раз снова ее потребовал, чтобы показать некоим другим господам. Поэтому этот дворецкий не давал мне вымолвить ни слова, говоря: «Живо, живо, неси вазу». Я же, собираясь не спешить и ее не отдавать, сказал, что торопиться не желаю. Служитель этот пришел в такую ярость, что, показывая вид, что одной рукой он берется за шпагу, а другой намеревался и силился вломиться в мастерскую, в чем я ему немедленно воспрепятствовал оружием, сопровождаемым многими резкими словами, говоря ему: «Я не желаю ее тебе отдавать; и ступай сказать монсиньору, твоему хозяину, что я желаю деньги за свои труды, прежде чем она выйдет из этой мастерской». Тот, видя, что не мог добиться дерзостью, принялся меня умолять, как молятся кресту, говоря мне, что если я ему ее отдам, то он сделает так, что Мне заплатят. Эти слова ничуть не поколебали меня в моем решении, продолжая говорить ему то же самое. Наконец, отчаявшись в предприятии, он поклялся, что приведет столько испанцев, что они меня изрубят на куски, и убежал бегом, а я тем временем, отчасти веря этому их смертоубийству, решил мужественно защищаться и привел в порядок одну свою чудесную пищаль, каковая мне служила, чтобы ходить на охоту, говоря про себя: «Если у меня отнимают мое имущество заодно с трудами, то еще уступать им и жизнь?» Во время этого прения, которое я вел сам с собой, появилось множество испанцев вместе с их домоправителем, каковой, на их заносчивый лад, сказал им всем, чтобы они входили и забирали вазу, а меня отколотили палками. На каковые слова я им показал дуло пищали с зажженным фитилем и громким голосом закричал: «Нехристи, предатели, нешто громят таким способом дома и лавки в Риме? Сколько из вас, ворыг, подойдет к этой дверце, стольких я из этой моей пищали уложу на месте». И, наведя дуло этой пищали на их домоправителя и делая вид, будто я готовлюсь выстрелить, сказал: «А ты, разбойник, который их науськиваешь, я хочу, чтобы ты умер первым». Тотчас же он пришпорил конька, на котором сидел, и во весь опор поскакал прочь. На этот великий шум высыпали наружу все соседи; да кроме того, мимо проходило несколько знатных римлян, которые сказали: «Убей этих нехристей, мы тебе поможем». Эти слова возымели такую силу, что, весьма устрашенные, они от меня удалились; так что, по необходимости, принуждены были поведать весь случай монсиньору, каковой был прегорд и всех этих слуг и подчиненных изругал как потому, что они учинили такое бесчинство, так и потому, что, раз начав его, не довели до конца. Тут подвернулся тот живописец, который ко всему этому имел касательство; каковому монсиньор сказал, чтобы он сходил ко мне передать от его имени, что если я сейчас же не принесу ему вазу, то от меня самым большим куском останутся уши; а если я ее принесу, то он мне тотчас же выдаст за нее плату. Это меня ничуть не испугало, и я велел ему передать, что сейчас же пойду рассказать обо всем папе. Тем временем у него прошел гнев, а у меня страх, и вот, имея слово некоих знатных римских вельмож, что он меня не обидит, и с твердой уверенностью в уплате за мои труды, снарядившись большим кинжалом и своей доброй кольчугой, я явился в дом к сказанному монсиньору, каковой велел снарядиться всей своей челяди. Когда я вошел, рядом со мной был мой Паулино с серебряной вазой. Это было не более и не менее, как пройти сквозь Зодиак, потому что один изображал льва, другой скорпиона, третий рака; однако мы все же достигли особы этого попишки, каковой разразился самыми разиспанистыми поповскими словесами, какие только можно вообразить. Но я не подымал головы, чтобы на него взглянуть, и не отвечал ему ни слова. У какового, казалось, все пуще возрастал гнев; и, велев подать мне, чем писать, он мне сказал, чтобы я написал собственной рукой, говоря, что вполне удовлетворен и получил сполна. На это я поднял голову и сказал ему, что очень охотно это сделаю, если сперва получу свои деньги. Рассвирепел епископ; и угрозы и препирательства были великие. Наконец, я сперва подучил деньги, затем расписался и, веселый и довольный, пошел домой.