Декабрь 1853 г. - январь 1854 г. 5 страница

1 ноября. [Москва.] В дороге думал только о Валерии, не совсем здоров, приехал в Москву ночью, остановился у Шевалдышева.

2 ноября. Написал Валерии длинное письмо. Поехал к Маше, она мила и здорова. Рассказывал ей про Валерию, она на ее стороне. Вечером был у Боткина, очень приятно, и у Островского, он грязен и, хотя добрый человек, холодный самолюбец. Страшная мигрень.

3 ноября. Утром письмо тетеньке, у Машеньки, катался с детьми, обедал у Боткина. Григорьев и Островский, я старался оскорбить их убеждения. Зачем? не знаю. Вечером у Маши и Волконского, очень приятно.

4 ноября. Дочел "Полярную звезду". Очень хорошо, записал дневник. [...]

5 ноября. Утром писал немного, обедал опять у Маши, в театре "Горе от ума" - отлично. [...]

7 ноября. [Петербург.] Приехал, был у Константинова, он славный, великий князь знает про песню. Ездил объясняться с Екимахом молодцом, гимнастика, обедал дома один, вечером Дружинин и Анненков, немного тяжело с первым.

8 ноября. Утром написал злое письмо Валерии, одно не послал, другое послал. Был у Дружинина и Панаева, редакция "Современника" противна. Гимнастика. Обедали с Гончаровым и Дружининым у Клее, вечером сидели у меня и Ковалевский. Поехали к Краевскому, чему я очень рад.

10 ноября. Встал в 11-м. Ничего не успел написать, как пришел Балюзек, поехал смотреть квартиру к Колбасину и на гимнастику. Успел тоже написать Сереже, Маше и Константинову. Купил книгу, обедал дома, прочел все повести Тургенева. Плохо. Диктовал немного. С Дружининым поехал к Ольге Тургеневой. Дружинин стыдится за меня. Ольга Тургенева, право, не считая красоты, хуже Валерии. Много о ней думаю. Нашел квартиру. Завтра переехать и в Правоведение. Видел во сне вальс с Валерией и странный случай.

11 ноября. С утра переезжал, читал дрянь, льстился на службу, но удержался. Пошел к Давыдову, прочел рецензию на "Севастополь в августе" и "Метель", умно и дельно, поехал на квартиру. Оставили меня без сапог, злился. Написал крошечное письмо Валерии, думаю о ней очень. Продиктовал часа 1 1/2. Поехал к Гардееву. С Трузсоном приехал домой, он отсоветывает жениться, славный человек. Завтра к Константинову, Гончарову, в Правоведение, в штаб, приготовить для переписки "Роман русского помещика".

13 ноября. Встал в 11-м, писал второе явление комедии, на гимнастику, там мальчик-аристократ, в 4-м часу к Дружинину, там Гончаров, Анненков, все мне противны, особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии. [...] Перечел переписанный "Роман русского помещика", может выйти хорошая вещь. Чуть-чуть подиктовал "Разжалованного" и дописал письмо Валерии - очень холодно.

14 ноября. Встал рано, писал утром немного "Разжалованного". К Панаеву, нагнал тоску. Я страшно восприимчив к похвале и порицанью. Гимнастика весело. Дома Нечаев, обедал, спал, ездил зачем-то к Ухтомскому, дописал начерно "Разжалованного". Завтра написать Некрасову и объяснить цену за "Юность" и предложить Давыдову.

15 ноября. Ничего не сделал из назначенного. С утра встал и поправил "Разжалованного", читал "Генриха IV" и злился на "Современник". Гимнастика, обедал у Боткина. История с "Современником", я высказал отчасти свое мнение. Читал "Разжалованного", приняли холодно, оттуда поехали с Дружининым к Анненкову и застали его играющим на органе, поехали к Безобразову. Собрание литераторов и ученых противно, и без женщин не выйдет. Потом ужинали с Анненковым и много толковали, он очень умен и человек хороший.

17 ноября. С утра переправлял "Роман русского помещика", растянуто жестоко. Гимнастика, обедал дома и опять то же работал до 9 часов. Поехал к Боткину, застал там Дружинина, приятно провел вечер, я был добр и скромен, и от этого хорошо было. Спорили с Боткиным о том, представляет ли себе поэт читателя, или нет. Он склонен к туманности. Дружинин был добродушен. Получил 100 р. от Колбасина.

18 ноября. Переправлял "Разжалованного", поехал к Боткину обедать. Читал "Роман русского помещика". Он дал хорошие советы, говорит - порядочно, приятно болтали, был у доктора от боли в ляжке; приехав домой, поставил банки, прочел статью Дружинина, приехал Трузсон, сначала было скучно, потом разболтались до двух.

19 ноября. С утра ленился приняться. Немного написал "Роман русского помещика". Получил письмо от Валерии недурное, но странно - под влиянием работы я к ней хладнокровен. Гимнастика, дома обедал, от пива спать захотелось, написал Валерии среднее письмо и от 9 до 2 работал. Больше половины сделано.

20 ноября. Встал в 10, написал немного. Гимнастика, обедал у Дружинина. Там Писемский, который, очевидно, меня не любит, и мне это больно. Дружинин отказался слушать меня, и это меня покоробило, дома нашел письмо от Валерии. Ничего нового в письмах, неразвитая любящая натура. Отвечал ей, лег в 3.

21 ноября. Встал в 1. Пришел Майков. Гимнастика, обедал у Столыпина, неучтив был с его женой. У Боткина весь вечер, прочел "Роман русского помещика", решительно плохо, но напечатаю. Надо вымарывать. [...]

22 ноября. Встал в 11. Хотел писать, не шло. Гимнастика. Обедал у Панаева. Потом у Краевского до вечера. Литературная подкладка противна мне до того, как ничто никогда противно не было. Написал Валерии письмо. Очень думал об ней. Может, оттого, что не видал в это время женщин.

23 ноября. Встал в 1. Тишкевнч помешал, поправил немного, обедал дома. Поправлял. Получил милое письмо от Валерии, отвечал ей. [...] Как хочется поскорее отделаться с журналами, чтобы писать так, как я теперь начинаю думать об искусстве, ужасно высоко и чисто.

25 ноября. Встал в 9, дурно спал опять. Поехал в зверинец, рано. К Ковалевскому, он был мил. В университете дрянь играли. Государь читал "Детство". В зверинце барыня со сладострастными глазами. Поработал утром и перед обедом. Обедал дома, был милый Анненков и несносный Бакунин. [...]

26 ноября. Встал в 10, писал, гимнастика, дома обедал, диктовал "Утро помещика" хорошо, приехал Балюзек, потом Дружинин, легко и приятно. Получил глупо-кроткое письмо от Валерии, поехал к Ольге Тургеневой, там мне неловко, но наслаждался прелестным трио. Заехал к Панаеву, он нагнал на меня тоску.

27 ноября. Встал в 10. Получил письмо глупое от Валерии. Она сама себя надувает, и я это вижу - насквозь, вот что скучно. Ежели бы узнать так друг друга, что не прямо воспринимать чужую мысль, а так, что видеть ее филиацию в другом. [...]

29 ноября. Пропустил и не помню, что делал. Корректуры немного. Да, кончил "Утро помещика" и сам отвез к Краевскому, там был в духе, спор с консерватором. Каменский. Дудышкин и Гончаров слегка похвалили "Утро помещика". О Валерии мало и неприятно думаю.

30 ноября. Зачем-то с утра взял карету, поехал к Константинову. Штатское платье еще нельзя, в магазины, книги купил, заказал платье, гимнастика, все болит, обедал дома, корректура "Разжалованного", который плох. Опоздал к Анненкову и к Дружинину и к Щербатову. [...] Получил страховое и милое письмо от Валерии. [...]

7 декабря. Встал в 11, записал день и играл до гимнастики. Рука очень болела, обедал дома, дочел Carmen - слабо, французско, получил письмо от Тургенева и послал ему. Заснул, пришел Полонский, смешон, Боткин, с ним в "Гугенотов", просто нехорошо. Написал письмо Валерии, хорошее, ни тепло, ни холодно, и письмо Каткову. Завтра написать письма тетеньке, Николеньке, Сереже, съездить к Шевич, к Оболенскому и к Столыпину.

2 декабря. "Разжалованного" не пропускают. Поехал в университет. Симфония прелестна. К Столыпину, он скучен. К Боткину, к Дюссо обедать. Вечер сидел с Боткиным, Дружининым и Анненковым. Приятно, денег издержал много, к Шевич написал.

3 декабря. Ничего не пишу - читал Мериме - хорошо, думаю комедию. Гимнастика, хорошо не болит. Обедал дома, заснул, был у Шевич, скучно, играл. У Боткина, Панаев хвалит "Юность" очень. Приятно, поправил корректуры "Разжалованного". [...]

5 декабря. Утро читал "Обыкновенную историю", которую послал Валерии. Написал Сереже и тетеньке. Поправил "Разжалованного", гимнастика, у Шевич слушал дурной рассказ, у Дружинина приятно, объяснился с Панаевым. [...]

7 декабря. Встал поздно, написал письмо Валерии, гимнастика, обедал дома, прочел "Бедную невесту", просто слабо. Хороша его любовница. Был в цирке, ужинал неизвестно зачем у Дюссо. Прочел вторую статью Дружинина. Его слабость, что он никогда не усомнится, не вздор ли это все.

11 декабря. Читал "Лира", мало подействовало, гимнастика, обедал дома. К Боткину - там застал Анненкова и Дружинина, ужинал. Мне очень грустно.

16 декабря. Встал в 1/2 3-го, свеж, пошел к Ковалевскому, взял материал для истории, обделал дело Б-й Зубкова [?], к Боткину, у него продержал корректуры и приятно болтал, к Дружинину, от него к А. Толстому. Прутковщина. Его мать добродушно-лихая, славная госпожа.

17 декабря, проснулся в 11, стал поправлять третью тетрадь, принесли перемаранные корректуры духовной цензурой. Пошел на гимнастику, очень был в духе. Упал. У Боткина обедал, не похвалил его статью, он злился. Потом к Тургеневу. Лир прелестен. Но с Ольгой Александровной мне все неловко, виноват Ванечка. Завтра ехать к Иоанну и написать Николеньке, тетеньке и Валерии.

18 декабря. Разбудили меня в 11. Поехал к отцу Иоанну, стерва! К Панаеву, там Чернышевский, мил. На гимнастике плохо. У Панаева обедал, Боткин в восхищенье от "Юности", у меня Столыпин, Полонский, Дружинин, Анненков, Боткин, Панаев, Жемчужников, Толстой. [...]

28 декабря. Встал поздно. Все думал о комедии. Вздор. Гимнастика. Получил свидетельство. Обедал у Шевич. Блудов стерва. Вяземский запретил последнюю главу. От Некрасова письмо. Неожиданно поехал к Дружинину. Не кончил корректуру, пришли наряженные.

29 декабря. Встал поздно, получил длинное письмо от Валерии, это мне было неприятно. Гимнастика. Злился дома. Обедал у Боткина. Нелепость и невежество цензуры ужасны. Был у Лажечникова, он жалок. Дома музыка. Безобразов, Бакунин, Столыпин, Боткин, Дружинин, Анненков. Хорошо было. Нервы мои убиты до сих пор.

ДНЕВНИК ПОМЕЩИКА

28 мая [1856 г.]. В 8 часов вечера я позвал к себе старосту Василья молодого красивого мужика из богатых ямщиков, который ходит в синем казакине и говорит красноречиво, путая господские обороты с крестьянской речью, и Осипа Наумова, мужа моей кормилицы, бывшего старосту, известного за колдуна, хозяина и пчеловода. Осипу Наумову лет 60, но на вид не более 40. Он приземист, очень белокур, глаза всегда смеются. Он умен, речист и гордится тем, что знает солнечные часы и планы, что не мешает ему быть вполне народным как в жизни, речах, так и приемах. Я объявил им, что намерен отпустить всех крестьян по оброку, и созвал сходку для того, чтобы узнать, согласен ли будет мир на оброчное положение при следующих двух условиях: 1) чтоб крестьянские земли все отмежеваны были к одному краю, и 2) чтоб дело я имел не с каждым отдельным крестьянином, а с обществом, причем общество за недоимки обязано выставлять по урочной плате нужное число рабочих.

Василий сказал, что размежевку земли составить слишком затруднительно, на что я ответил, что затруднения не остановят меня. Осип сказал, что иметь дело с обществом невозможно, потому что найдется слишком много лежебоков. Он не понял меня. Когда я объяснился лучше, он замолк. Я перешел к сходке. Здравствуйте (я не знал, сказать ли "ребята", или "друзья", или "мир", и промычал что-то), сказал я и спросил, нет ли жалоб и довольны ли начальниками. Все молчали, я смотрел на Матвея Егорова, богатого ямщика. "Так довольны", повторил я. "Что ж..." - сказал кто-то. "Стало быть, довольны", - повторил я опять после долгого молчания и перешел к изложению моего предложения. Когда я сказал, что даю еще по полдесятины на душу, двое поклонились. Я сказал, что дело не в благодарности (они перестали тотчас же), а в том, чтобы ответили мне на два вопроса. Когда объяснял, как я понимаю мои отношения к обществу, многие изъявили одобрение. Когда я говорил о перемежевке, Василий объяснил, что та самая отходящая земля, 25 десятин, приступит к крестьянскому полю. Я ничего не понял и выразил ему это, но один из мужиков понял, что то была речь о земле барской в крестьянском клине, которая поступит в число 1/4 десятины на душу.

Предоставив решить дело между собой, я ушел домой. Часа через 1 1/2; пришли Василий и Осип и объявил Василий, что насчет общества согласны, чтоб я положил сумму на всех и сказал, какую еще землю даю, чтобы они знали, сколько мне платить могут. Общинное начало не удивило их, они еще развили его. Насчет размежевки земли же они изъявляли свое несогласие, предполагая, что вся крестьянская земля будет переделяться между ними и между мной; причем Осип прибавил, что ежели я у них за С. верхом землю отмежую, то они без хлеба останутся. Они, видимо, предполагали во мне умысел обобрать их. Когда я объяснил, что перемежевки не будет, исключая наивозможного сосредоточения в одно всей моей земли, они согласились. При этом я показал это, как я понимаю, на плане. Осип старался не столько понимать, что я говорил, сколько уколоть Василия его незнанием плана. О цене же я сказал, что прежде назначения ее хочу определить все условия, и что тогда пусть сами скажут, что могут дать. Я купец, они покупатели. Это понравилось Осипу. Еще я сказал им передать миру, чтобы определили справочные цены работ, весьма неудачно объяснив необходимость не набавлять цены тем, что я не буду брать их по высоким ценам зарабатывать оброк, и приказал старосте поговорить с владельцами всех долженствующих перемежеваться земель о их требованиях.

Они ушли, но я не вытерпел и в темноте подошел к забору, от которого мог слышать их речи. Объяснение перемежевки понравилось, говорили все вместе. Свеженавозные земли были одним затруднением; кто-то один сказал, что коли у кого отойдет навозная земля, то миром навозить ее, и все согласились. Владельцами перемежевывающихся земель оказались все, и все согласились. Насчет справочных цен почти единогласно чрезвычайно умеренно назначили цены: пахоту 1 р. сер., косьбу крюком 50 к. с. и т. д. Доводом к тому, чтобы не набавляли лишнего, было то, что коли дорого назначить - будут работать чужие и своим придется брать дешевле. Как они меня поправили!

Я подошел к ним; сняли шапки и замолкли. Говорили только староста, Осип и Резун, бездомовник, умный плотник, говорун, лет 60, но на вид 40, худощавый, остроносый, с бородой. Я требовал, чтобы надели шапки, говоря, что с шапками голос пропал. Дружелюбно смеялись: цель сходки нравилась. Резун предложил взять земли на мальчиков. Осип нетерпеливо поддернул плечом и отвернулся. Я сказал, что земли даю только те, которые находятся в владении. Поняли, что Резун бил на нечистое дело.

Я предложил вопрос о том, сколько хотят сенокоса в одном месте, чтобы ни мне, ни миру обидно не было. Резун сказал, что половину дать им. Я ответил, что он судит скоро, чтоб подумал: цена оброка будет зависеть от того, сколько у них будет земли. Замолчали, и звуки одобрения. Я простился и пошел, они тоже пошли, громко разговаривая. Завтра дадут ответ о сенокосе.

29 мая. В 9 часов мне сказали, что собралась сходка. Я пошел к ним и предложил вопрос о сенокосе. Вообще заметно было уныние, непохожее на вчерашнее расположение духа. О сенокосе мне сказали, что у них сена слишком мало и желали бы иметь больше, именно Арковский верх и т. д. Я пошел с Осипом смотреть на плане. Он многозначительно поводил пальцем и растолковал мне. Мы решили определить так, что я отдаю все покосы, исключая некоторых. Я вышел снова к ним из конторы и предложил вопрос так: хотите взять по вольному контракту или нет и какую назначите цену? Осип сказал: рублей 20, - как будто не понимая, в чем дело - предложил то есть 1/3 настоящей цены. Я снова ушел в контору, посоветовав им совещаться. Я с глазу на глаз объявил Василию цену, за которую я хочу отпустить. Он нашел цену небольшою. Сообщил ему мысль приобщить дворовых к общине. Он понял так, что крестьяне будут нанимать у дворовых. Сообщил тоже Осину о дворовых, ему понравилось. Осип сказал вдруг, что о сенокосе несогласны, не зная цены. Вышел к ним, объяснил о дворовых всем, обращаясь преимущественно к Резуну. Он вдруг сказал, что вообще отвечать общиной не согласны. Мы разошлись совсем. Они сказали, что с барщиной много довольны и жить хорошо, ежели бы я прибавил сенокоса и земли. Снова я спросил, как могут быть не согласны, не зная цены. Просили открыть цену. Я сказал. Молчание. Резун сказал: нельзя. Какой-то дерзкий голос, с желанием уколоть меня, как мне показалось; оброком нас всех разорите. Много голосов, все из бедных и бездомовных: за что общество будет отвечать за неимущих и полтора оброка платить? Я доказывал, что заработают барщиной, одной поденной работой в 1 1/2 раза больше. Умолкли. Я предложил советоваться и ушел. Вызвал старосту, прося его убедить их. Он обещал, как дело весьма для него легкое. Снова я пошел к ним. Уже толковали о том, сколько платить старикам без земли. Просили прибавить земли на мальчиков и убавить цены, я назначил каждый день сходки и ответ в троицын день через пять дней.

3 июня. Троицын [день]. Сходки не было, потому что я не приказал старосте, а только сказал мужикам на сходке. Василий, однако, утром сказал мне, что мужики решительно не согласны, что Осип сказал, что и 10 р. не заплатить, а Резун один согласен. Вечером на Груманте встретил Кирилу, Анисимова брата, в лесу и заговорил с ним; он сказал, что нынешний год тяжел падежом лошадей, и поэтому оброк невозможен. Потом подъехал к Осипу: он с сдержанной улыбкой умного человека, который проник, что его хотят надуть, и не поддастся, сказал, что придется платить по 150 рублей за нищих, что оброк велик и что староста угнетатель.

Встретил Резуна, тот сказал, что он не понимает упорства других, что он согласен и что надо поговорить еще. Потом подъехал к Даниле (богатый семейный мужик, из ямщиков, худой, бледный, неподобострастный, но добродушный и очень умный). Он подошел ко мне, когда я заговорил об оброке, с лицом, выражающим стыд за меня, что я притворяюсь и лгу. Он отделался общими местами, говоря, что и за мной жить хорошо, что при папеньке моем за ними оброк тоже не стоял. Часов в 10 я пошел ходить с Васильем и рассказал ему весь свой план. Василий понял, не удивился и сказал, что он как пред богом, так и передо мной объяснит, что они имеют в разуме, что я хочу сделку сделать, теперь обязательство взять, так как знаю, что в коронацию всем будет свобода, и главное от этого не соглашаются. Они и не знали, что я намерен пересадить на оброк с осени. Но трудно будет разуверить в том, что я их обманываю. Завтра открою им свою мысль и допущу оброк хотя нескольких, ежели не захотят обществом.

5 июня. Нынче была сходка. Когда я спросил: желают ли на оброк обществом, долго все молчали и потом стали говорить, что дорого и что некоторые пойдут, может. Сказали только, что не согласны, когда я спросил: не согласны? Говорили, что хлеба нет и придется платить по 92 рубля, что некоторые пойдут. Я объяснил, что все дело решится только осенью. Молчание... Я вошел в контору и из окна начал говорить: что цель моя в том, чтобы они откупились. Молчание. Что произойти это не может раньше выкупа из Совета, 24 лет. Яков, белобрысый бойкий мужик, сказал, что никто не доживет до этого срока. Звуки одобрения. Сказали, что оброк велик и что и так жить хорошо. Я предложил идти на оброк тем, которые хотят, и составить общество. Звуки одобрения; но когда я сказал, что остальные пусть вместе с другими сделают условие - контракт, послышались испуганно-недовольные возражения, что может сделаться болезнь и из всего общества 10 человек останется. Я сказал (необдуманно), что контракт нельзя сделать иначе, как когда все пойдут, а потом сказал, что можно и совсем, вообще изложил неясно.

Сначала напали бедняки, и из первых Яков, на то, что оброчным нечего ходить, ежели не все. Я объяснил, что каждый свободен; потом возразили, что пусть лучше останется на прежнем положении, а то кормить в голод некому будет, и выйдя из оброка, я не приму его. Возвратились к оброку, просили отсрочку до осени; когда я сказал, что нужно мои поля бросить, они предлагали нанять их. Я сказал им пункты условия, все изъявили неудовольствие и к подписке выражали страх. Потом я заметил, что ежели свобода будет дана общая, то условия контракта моего пусть будут недействительны. С ужасом восставали на всякое поползновение к подписке и обращались к оброку. Я сказал, что подписка для того, чтобы связать наследников. Они сказали, что им все равно и у Морсочникова жить. Даже те, которые были за оброк, замолкли. Стали льстить и врать официально. "Вы наши отцы, нам хорошо".

Резун вдруг предложил отдать им всю землю. Я предложил ему отдать мне свой армяк и сапоги. Засмеялись. Я возвратился к подписке. Оскорбление говорили, что никак нельзя, как можно, отцы не делали, и дети пусть служат, как будто я предлагал им дать подписку в том, что каждый будет осквернять святыню. Данило, к которому я приступил, требуя объяснения отказа и объясняя его надеждой воли без выкупа, божился мошеннически, и все одобрительно подтверждали его слова, что они ничего не знают. Он сказал, что дети пусть тоже служат барину. Да, я сказал, разве им не лучше будет? Нет, - ответил он, и все подхватили, вольным жить хуже. И опять начали не то льстить; видно, они испугались чего-то, чего - еще я не понял. Я сказал, что все-таки пусть потолкуют, согласны ли на контракт и кто согласен на оброк? Голос из толпы, что на оброк никто не пойдет, и все одобрительно молчали. Я отошел в сад и минут через пять вернулся. Никого уже не было. Все разошлись молча, плотники толковали с старостой о сваях. Как будто нынешние мои слова были уже так глупы, что не стоило никакого внимания. Староста, с которым я после заговорил об этом деле, сообщил мне, что когда он начал говорить им, они и слушать не стали и разошлись молча. Староста, который на мою сторону клонит и, как богатый мужик, должен желать свободы, объяснял их несогласие, действительно, тем, что свободным хуже. Он подтверждал это примерами. Завтра напишу черновое условие и дам им.

6 июня. Вот черновой договор, который дал старосте и который он одобрил, с тем чтобы дать его читать крестьянам. Староста объяснил мне, что они, действительно, ожидают вольной в коронацию и что они боятся, [что] я их надую.

7 июня. Я велел собрать стариков. Староста же сделал весьма неудачный выбор. Влас, болезненный, развратный старик. Мороз, добродушный плут, который отвечал мне, что он глух. Владимир, добрый, но тупой мужик Резун, Осип и Данило. Староста им прочел еще прежде меня, я прочел снова. Резун говорил, что понимает, когда же я приступил с вопросами: хотят или нет? сказали, что лучше по-старому, что мы готовы, - одним словом, не отвечали на вопрос. Осип сказал, что хуже бы не было от того, что три дня; я доказывал нелепость его слов. Он сказал, что он стар, - с молодыми поговорите. Потом сказал, что начальства будет много. Данило, злобный плутовской брюнет. Ямщик. Косится на других, когда говорит. Говорил, что они глупы, не понимают. Лучше служить по-старому, и что они не доживут воли. Наконец, когда я нападал на их недоверие и скрытность, Резун, которому, между прочим, нужно от меня лошадь, сказал, что он скажет все: надеятся свободы, а я их свяжу подпиской. Я прочел последний пункт, опять толковал, просил об одном, чтобы со мной советовались. Стали сговорчивей и обещались подумать. Воскресенье велел созвать общую сходку. На этой сходке Резун снова, как будто обещая согласиться, просил прибавить земель, и все подтверждали.

Черновое письмо гр. Блудову.

Ваше сиятельство!

Граф Дмитрий Николаевич!

Уезжая из Петербурга, я, кажется, имел честь сообщать вам цель моей поездки в деревню. Я хотел разрешить для себя, в частности, вопрос об освобождении крестьян, занимавший меня вообще. Перед отъездом моим я даже подавал докладную записку товарищу министра внутренних дел, в которой излагал те основания, не совсем подходящие к законам о вольных хлебопашцах и обязанных крестьянах, на которых я намерен был сделать это. Г-н министр передал мне словесно через своего товарища, что он одобривает мой план, рассмотрит и постарается утвердить подробный проект, который я обещал прислать из деревни.

Приехав в деревню, я предложил крестьянам идти вместо барщины на оброк вдвое меньший, чем оброк в соседних деревнях. Сходка отвечала, что оброк велик и они не в состоянии будут уплатить его. Я предлагал заработки несогласие. Я предложил им выйти в обязанные крестьяне работой по три дня в неделю, с прибавками земли, с тем чтобы, по истечении 24 лет, срока выкупа именья из залога, они получили вольную с полной собственностью на землю. К удивлению моему, они отказались и еще, как бы подтрунивая, спрашивали, не отдам ли я им еще всю и свою землю. Я не отчаивался и продолжал почти месяц каждый день беседовать на сходках и отдельно. Наконец, я узнал причину отказа, прежде для меня непостижимого. Крестьяне, по своей всегдашней привычке к лжи, обману и лицемерию, внушенным многолетним попечительным управлением помещиков, говоря, что они за мной счастливы, в моих словах и предложениях видели одно желание обмануть, обокрасть их. Именно: они твердо убеждены, что в коронацию все крепостные получат свободу, и смутно воображают, что с землей, может быть, даже и со всей - помещичьей: в моем предложении они видят желание связать их подпиской, которая будет действительна даже и на время свободы.

Все это я пишу для того только, чтобы сообщить вам два факта, чрезвычайно важные и опасные: 1) что убеждение в том, что в коронацию последует общее освобождение, твердо вкоренилось во всем народе, даже в самых глухих местах, и 2) главное, что вопрос о том, чья собственность - помещичья земля, населенная крестьянами, чрезвычайно запутан в народе и большей частью решается в пользу крестьян, и даже со всей землею помещичьего. Мы ваши, а земля наша. Деспотизм всегда рождает деспотизм рабства. Деспотизм королевской власти породил деспотизм власти черни. Деспотизм помещиков породил уже деспотизм крестьян: когда мне говорили на сходке, чтобы отдать им всю землю, и я говорил, что тогда я останусь без рубашки, они посмеивались, и нельзя обвинять их: так должно было быть. Виновато правительство, обходя везде вопрос, первый стоящий на очереди. Оно теряет свое достоинство (dignite) и порождает те деспотические толкования народа, которые теперь укоренились. Инвентари. Пускай только правительство скажет, кому принадлежит земля. Я не говорю, чтобы непременно должно было признать эту собственность за помещиком (хотя того требует историческая справедливость), пускай признают ее часть за крестьянами или всю даже. Теперь не время думать о исторической справедливости и выгодах класса, нужно спасать все здание от пожара, который с минуту на минуту обнимет [его]. Для меня ясно, что вопрос помещикам теперь уже поставлен так: жизнь или земля. И признаюсь, я никогда не понимал, почему невозможно определение собственности земли за помещиком и освобождение крестьянина без земли? Пролетариат! Да разве теперь он не хуже, когда пролетарий спрятан и умирает с голоду на своей земле, которая его не прокормит, да и которую ему обработать нечем, а не имеет возможности кричать и плакать на площади: дайте мне хлеба и работы. У нас почему-то все радуются, что мы будто доросли до мысли, что освобождение без земли невозможно и что история Европы показала нам пагубные примеры, которым мы не последуем. Еще те явления истории, которые произвел пролетариат, произведший революции и наполеонов, не сказал свое последнее слово, и мы не можем судить о нем как о законченном историческом явлении. (Бог знает, не основа ли он возрождения мира к миру и свободе.) Но главное, в Европе не могли иначе обойти вопроса, исключая Пруссии, где он был подготовлен. У нас же надо печалиться тому общему убеждению, хотя и вполне справедливому, что освобождение необходимо с землей. Печалиться потому, что с землей оно никогда не решится. Кто ответит на эти вопросы, необходимые для решения общего вопроса: по скольку земли? или какую часть земли помещичьей? Чем вознаградить помещика? В какое время? Кто вознаградит его? Это вопросы неразрешимые или разрешимые 10-летними трудами и изысканиями по обширной России.

А время не терпит, не терпит потому, что оно пришло исторически, политически и случайно. Прекрасные, истинные слова государя, сказанные в Москве, облетели все государство, все слои, и запомнились в e0c сем, во-первых, потому что они сказаны были не о параде и живых картинах, а о деле, близком сердцу каждого, во-вторых, что они откровенно-прямо-истинны. Невозможно отречься от них, опять потому, что они истинны, или надо уронить в грязь prestige [престиж (фр.)] трона, нельзя откладывать их исполнения, потому что его дожидают люди страдающие.

Наши рекомендации