Сократ, Главкон, Полемарх, Фрасимах, Адимант, Кефал. 11 страница

– И правильно будем думать.

– Стало быть, после этого мы предложим тому, кто утверждает противное, просветить нас, указав, в отношении к какому искусству или занятию – из числа относящихся к государственному устройству – природа женщины и мужчины не одинакова, а различна.

– Справедливое требование!

– Правда, как ты говорил немного раньше, так, возможно, и кто‑нибудь другой скажет, что нелегко отвечать с ходу, но что, поразмыслив, он с этим без труда справится.

– Возможно, он так и скажет.

– Хочешь, мы попросим того, кто выдвигает эти возражения, последовать за нами и посмотреть, удастся ли нам доказать ему, что по отношению к занятиям, связанным с государственным устройством, у женщины нет никаких особенностей.

– Очень хочу.

– Ну‑ка, скажем мы ему, отвечай. Ты говорил так: «Один уродился способным к чему‑нибудь, другой – неспособным; один легко научается чему‑либо в деле, другой – с трудом; один, и немного поучившись, бывает очень изобретателен в том, чему обучался, а другой, хоть долго учился и упражнялся, не усваивает даже того, чему его обучали. У одного телесное его состояние достаточно содействует его духовному развитию, другому оно, напротив, только мешает». Так или не так разделил ты тех, кто от природы, способен к какому‑нибудь делу, и тех, кто не способен?

– Всякий скажет, что так.

– А знаешь ли ты хоть какое‑нибудь из человеческих занятий, в котором мужчины не превосходили бы во всем женщин? Стоит ли нам распространяться о том, как женщины ткут, пекут жертвенные лепешки, варят похлебку? Считается, что в этом‑то женский пол кое‑что смыслит – вот почему больше всего осмеивают женщину, если она не справляется и с этим.

– Ты верно говоришь; попросту сказать, этот пол во всем уступает тому. Однако многие женщины во многих отношениях лучше многих мужчин, хотя в общем дело обстоит так, как ты говоришь.

– Значит, друг мой, не может быть, чтобы у устроителей государства было в обычае поручать какое‑нибудь дело женщине только потому, что она женщина, или мужчине – только потому, что он мужчина. Нет, одинаковые природные свойства встречаются у живых существ того и другого пола, и по своей природе как женщина, так и мужчина могут принимать участие во всех делах, однако женщина во всем немощнее мужчины.

– И даже намного.

– Так будем ли мы поручать всё мужчинам, а женщинам – ничего?

– Как можно!

– В таком случае, я думаю, мы скажем, что по своим природным задаткам одна женщина способна врачевать, а другая‑нет, одна склонна к мусическому искусству, а другая чужда Музам.

– Так что же?

– А разве иная женщина не имеет способностей к гимнастике и военному делу, тогда как другая совсем не воинственна и не любит гимнастических упражнений?

– Да, это так.

– Что же? И одна склонна к философии, а другая ее ненавидит? Одной свойственна ярость духа, а другая невозмутима?

– Бывает и так.

– Значит, встречаются женщины, склонные быть стражами и не склонные. Разве мы не выбрали и среди мужчин в стражи тех, кто склонен к этому по природе?

– Конечно, выбрали именно таких.

– Значит, для охраны государства и у мужчин, и у женщин одинаковые природные задатки, только у женщин они слабее, а у мужчин сильнее.

– Выходит так.

– Значит, для подобных мужчин надо и жен выбирать тоже таких, чтобы они вместе жили и вместе стояли на страже государства, раз они на это способны и сродни по своей природе стражам.

– Конечно.

– А кто одинаков по своей природе, тем надо предоставить возможность заниматься одинаковым делом.

– Да, одинаковым.

– Значит, мы, совершив круг, вернулись к исходному положению и признаём, что предоставление женам стражей возможности заниматься и мусическим искусством, и гимнастикой не противоречит природе.

– Нисколько не противоречит.

– Значит, наши установления не были невыполнимы и не сводились лишь к пустым пожеланиям, раз мы установили закон сообразно природе. Скорее, как видно, противоречит природе то, что вопреки этому наблюдается в наше время.

– Похоже, что так.

– А ведь мы должны были рассмотреть, возможны ли наши установления и являются ли они наилучшими.

– Да, так оно и было.

– Но мы все признали, что они возможны.

– Да.

Теперь надо прийти к согласию насчет того, что они будут наилучшими.

– Очевидно.

– Для того чтобы женщина стала стражем, обучение ее не должно быть иным, чем воспитание, делающее стражами мужчин, тем более что речь здесь идет об одних и тех же природных задатках.

– Да, оно не должно быть иным.

– А как твое мнение вот насчет чего…

– А именно?

– Не убеждался ли ты на собственном опыте, что один человек лучше, а другой хуже, или ты считаешь всех одинаковыми?

– Вовсе не считаю.

– А в государстве, которое мы основали, как ты думаешь, какие люди получились у нас лучше – стражи ли, воспитанные так, как мы разбирали, или же сапожники, воспитавшиеся на своем мастерстве?

– Смешно и спрашивать!

– Понимаю. Далее: разве наши стражи не лучшие из граждан?

– Конечно, лучшие.

– Далее. Разве подобные же женщины не будут лучшими из женщин?

– Тоже, конечно, будут.

– А может ли для государства быть что‑нибудь лучше присутствия в нем самых лучших женщин и мужчин?

– Не может.

– А это сделают мусическое искусство и гимнастика, примененные так, как мы разбирали.

– Несомненно.

– Следовательно, наше установление не только выполнимо, но оно и всего лучше для государства.

– Да, это так.

– Пусть же жены стражей снимают одежды, раз они будут вместо них облекаться доблестью, пусть принимают они участие в войне и в прочей защите государства и пусть не отвлекаются ничем другим. Но во всем этом, из‑за слабости их пола, женщинам надо давать поручения более легкие, чем мужчинам. А кто из мужчин станет смеяться при виде обнаженных женщин, которые ради высокой цели будут в таком виде заниматься гимнастикой, тот, этим своим смехом «недозрелый плод срывая мудрости»[181], и сам, должно быть, не знает, над чем он смеется и что делает. А ведь очень хорошо говорят – и будут повторять, – что полезное прекрасно, а вредное – постыдно [безобразно][182].

– Безусловно.

– Можно сказать, что при обсуждении закона относительно женщин нам удастся как бы избегнуть одной волны, с чтобы она не захлестнула нас, когда мы будем решать, что стражи‑мужчины и стражи‑женщины должны всё выполнять сообща: напротив, наша беседа последовательно ведет к выводу, что это возможно и полезно.

– В самом деле, грозной волны удастся тебе избегнуть!

– Но ты скажешь, что это еще пустяки, когда увидишь дальнейшее.

– Посмотрим, а ты продолжай.

– За этим законом и за остальными предшествовавшими следует, я думаю, вот какой…

– Какой?

[Общность жен и детей у стражей (продолжение)]

– Все жены этих мужей должны быть общими, а отдельно пусть ни одна ни с кем не сожительствует. И дети тоже должны быть общими, и пусть отец не знает, какой ребенок его, а ребенок – кто его отец.

– Этот закон вызовет гораздо больше недоверия, чем тот, – в смысле исполнимости и полезности.

– Что касается полезности, вряд ли станут это оспаривать и говорить, будто общность жен и детей не величайшее благо, если только это возможно. Но вот насчет возможности, думаю я, возникнут большие разногласия[183].

– Будет очень много сомнений насчет как того, так и другого.

– Ты говоришь, что тут понадобится сочетание доказательств, а я‑то думал, что увернусь от одного из них, раз ты согласен насчет полезности: ведь мне осталось бы тогда говорить только о том, выполнимо это или нет.

– Нет, ничего не выйдет, не увернешься: отчитайся и в том и в другом.

– Приходится подвергнуться такой каре. Но окажи мне хоть эту милость – позволь мне устроить себе праздник. Так духовно праздные люди сами себя тешат во время одиноких прогулок: они еще не нашли, Каким образом осуществится то, чего они вожделеют, Но, минуя это, чтобы не мучить себя раздумьями о возможности и невозможности, полагают, будто уже налицо то, чего они хотят: и вот они уже распоряжаются дальнейшим, с радостью перебирают, что они будут Сделать, когда это совершится; их и без того праздная душа становится еще более праздной. Так и я уже поддаюсь этой слабости, и мне хочется отложить тот вопрос и после рассмотреть, каким образом это осуществимо, а пока, допустив, что это осуществимо, я рассмотрю, если позволишь, как будут распоряжаться правители, когда это уже совершится, и укажу, насколько полезно было бы все это и для государства, и для стражей. Именно это я попытаюсь сперва рассмотреть вместе с тобой, а потом уже то, если только ты разрешишь.

– Конечно, я разрешаю. Рассматривай.

– Я думаю, если наши правители будут достойны такого наименования и их помощники тоже, то эти последние охотно станут выполнять предписания, а те – предписывать, повинуясь частью законам, а частью подражая тому, что мы им предпишем.

– Естественно.

– А раз ты для них законодатель, то, так же как ты отобрал стражей‑мужчин, ты по возможности отберешь и сходных с ними по своей природе женщин и им вручишь их. Раз у них и жилища, и трапезы будут общими, и никто не будет иметь этого в частном владении, раз они всегда будут общаться, встречаясь в гимнасиях и вообще одинаково воспитываясь, у них по необходимости – я думаю, врожденной – возникнет стремление соединяться друг с другом. Или, по‑твоему, я говорю не о том, что неизбежно?

– Это не геометрическая, а эротическая неизбежность[184]; она, пожалуй, острее той убеждает и увлекает большинство людей.

– И даже очень увлекает. Но далее, Главкон, в государстве, где люди процветают, было бы нечестиво допустить беспорядочное совокупление или какие‑нибудь такие дела, да и правители не позволят.

– Да, это совершалось бы вопреки справедливости.

– Ясно, что в дальнейшем мы учредим браки, по мере наших сил, насколько только можно, священные. А священными были бы браки наиболее полезные[185].

– Безусловно.

– Но чем они были бы наиболее полезны? Скажи мне вот что, Главкон: в твоем доме я вижу и охотничьих собак, и множество птиц самых ценных пород. Так вот, ради Зевса, уделял ли ты внимание их брачному соединению и размножению?

– То есть как?

– Да прежде всего хотя они все ценных пород, но разве среди них нет и не появляется таких, которые лучше других?

– Бывают.

– Так разводишь ли ты всех без различия или стараешься разводить самых лучших?

– Самых лучших.

– Что же? Лучше ли приплод от совсем молодых, или совсем старых, или же преимущественно от тех, что в самой поре?

– От тех, что в самой поре.

– А если этого не соблюдать, то как ты считаешь – намного ли ухудшится порода птиц и собак?

– Я считаю – намного.

– А как ты думаешь насчет лошадей и остальных животных? Разве там дело обстоит по‑другому?

– Это было бы странно.

– Ох, милый ты мой, какими, значит, выдающимися людьми должны быть у нас правители, если и с человеческим родом дело обстоит так же.

– Оно действительно обстоит так. Но что же из этого?

– Да то, что правителям неизбежно придется применять много разных средств. Если тело не нуждается в лекарствах и человек охотно придерживается предписанного ему образа жизни, тогда, считаем мы, достаточно и посредственного врача. Но когда надо применять лекарства, мы знаем, что понадобится врач более смелый.

– Это верно. Но к чему ты это говоришь?

– А вот: чего доброго, этим правителям потребуется у нас нередко прибегать ко лжи и обману – ради пользы тех, кто им подвластен. Ведь мы уже говорили, что подобные вещи полезны в виде лечебного средства.

– И это правильно.

– По‑видимому, всего уместнее это будет при заключении браков и при деторождении.

– Как так?

– Из того, в чем мы были согласны, вытекает, что лучшие мужчины должны большей частью соединяться с лучшими женщинами, а худшие, напротив, с самыми худшими и что потомство лучших мужчин и женщин следует воспитывать, а потомство худших – нет, раз наше небольшое стадо должно быть самым отборным. Но что это так делается, никто не должен знать, кроме самих правителей, чтобы не вносить ни малейшего разлада в отряд стражей.

– Совершенно верно.

– Надо будет установить законом какие‑то празднества, на которых мы будем сводить вместе девушек и юношей, достигших брачного возраста, надо учредить жертвоприношения и заказать нашим поэтам песнопения, подходящие для заключаемых браков. А определить количество браков мы предоставим правителям, чтобы они по возможности сохраняли постоянное число мужчин, принимая в расчет войны, болезни и т. д., и чтобы государство у нас по возможности не увеличивалось и не уменьшалось.

– Это правильно.

– А жеребьевку надо, я думаю, подстроить как‑нибудь так, чтобы при каждом заключении брака человек из числа негодных винил бы во всем судьбу, а не правителей.

– Да, это сделать необходимо.

– А юношей, отличившихся на войне или как‑либо иначе, надо удостаивать почестей и наград и предоставлять им более широкую возможность сходиться с женщинами, чтобы таким образом ими было зачато как можно больше младенцев.

– Правильно.

– Все рождающееся потомство сразу же поступает в распоряжение особо для этого поставленных должностных лиц, все равно мужчин или женщин, или и тех и других, – ведь занятие должностей одинаково и для женщин, и для мужчин.

– Да.

– Взяв младенцев, родившихся от хороших родителей, эти лица отнесут их в ясли к кормилицам, живущим отдельно в какой‑нибудь части города. А младенцев, родившихся от худших родителей или хотя бы от обладающих телесными недостатками, они укроют, как положено в недоступном, тайном месте[186].

– Да, поскольку сословие стражей должно быть чистым.

– Они позаботятся и о питании младенцев: матерей, чьи груди набухли молоком, они приведут в ясли, но всеми способами постараются сделать так, чтобы ни одна из них не могла опознать своего ребенка. Если материнского молока не хватит, они привлекут других женщин, у кого есть молоко, и позаботятся, чтобы те кормили грудью положенное время, а ночные бдения и прочие тягостные обязанности будут делом кормилиц и нянек.

– Ты сильно облегчаешь женам стражей уход за детьми.

– Так и следует. Но разберем дальше то, что мы наметили. Мы сказали, что потомство должны производить родители цветущего возраста.

– Верно.

– А согласен ли ты, что соответствующая пора расцвета – двадцатилетний возраст для женщины, а для мужчины – тридцатилетний?

– И до каких пор?

– Женщина пусть рожает государству начиная с двадцати лет и до сорока, а мужчина – после того, как у него пройдет наилучшее время для бега: начиная с этих пор пусть производит он государству потомство вплоть до пятидесяти пяти лет[187].

– Верно, и у тех и у других это время телесного и духовного расцвета.

– Если же кто уже старше их или, напротив, моложе возьмется за общественное дело рождения детей, мы не признаем эту ошибку ни благочестивой, ни справедливой: ведь он произведет для государства такого ребенка, который, если это пройдет незамеченным, будет зачат не под знаком жертвоприношений и молитв, в которых при каждом браке и жрицы, и жрецы, и все целиком государство молятся о том, чтобы у хороших и полезных людей потомство было всегда еще лучше и полезнее, а, напротив, под покровом мрака, как плод ужасной невоздержности.

– Это верно.

– Тот же самый закон пусть действует и в том случае, если кто из мужчин, еще производящих потомство, коснется женщины пусть и брачного возраста, но без разрешения правителя на их союз: мы скажем, что такой мужчина преподнес государству незаконного ребенка, так как не было обручения и освящения.

– Совершенно верно.

– Когда же и женщины и мужчины выйдут из возраста, назначенного для произведения потомства, я думаю, мы предоставим мужчинам свободно сходиться с кем угодно, кроме дочери, матери, дочерей дочери и старших родственниц со стороны матери; женщинам же – со всеми, кроме сыновей, отца, и их младших и старших родственников. Но хотя мы и разрешим все это, они должны особенно стараться, чтобы ни один зародыш не вышел на свет, а если уж они будут вынуждены к этому обстоятельствами и ребенок родится, пусть распорядятся с ним так, чтобы его не пришлось выращивать.

– Это тоже правильно. Но как же они станут распознавать, кто кому приходится отцом, дочерью или родственниками, о которых ты сейчас говорил?

– Никак. Но всякий будет называть своими детьми тех, кто родился на десятый или седьмой месяц от дня его вступления в брак, а те будут называть его своим отцом; их потомство он будет называть детьми своих детей, а они соответственно будут называть стариков дедами и бабками, а всех родившихся за то время, когда их матери и отцы производили потомство, они будут называть своими сестрами и братьями, и потому, как мы только что и говорили, им не дозволено касаться друг друга. Из числа же братьев и сестер закон разрешит сожительствовать тем, кому это выпадет при жеребьевке и будет дополнительно утверждено Пифией[188].

– Это в высшей степени правильно.

– Вот какова, Главкон, эта общность жен и детей у стражей нашего с тобой государства. А что она соответствует его устройству лучше всего – это должно быть обосновано в дальнейшем рассуждении. Или как мы поступим?

– Именно так, клянусь Зевсом.

[Собственнические интересы – причина порчи нравов]

– Так не будет ли вот что началом нашей договоренности: мы сами себе зададим вопрос, что можем мы называть величайшим благом для государственного устройства, то есть той целью, ради которой законодатель и устанавливает законы, и что считаем мы величайшим злом? Затем нам надо, не правда ли, рассмотреть, несет ли на себе следы этого блага все то, что мы сейчас разобрали, и действительно ли не соответствует оно злу.

– Это самое главное.

– Может ли быть, по‑нашему, большее зло для государства, чем то, что ведет к потере его единства и распадению на множество частей? И может ли быть большее благо, чем то, что связует государство и способствует его единству?

– По‑нашему, не может быть.

– А связует его общность удовольствия или скорби, когда чуть ли не все граждане одинаково радуются либо печалятся, если что‑нибудь возникает или гибнет.

– Безусловно.

– А обособленность в таких переживаниях нарушает связь между гражданами, когда одних крайне удручает, а других приводит в восторг состояние государства и его населения.

– Еще бы!

– И разве не оттого происходит это в государстве, что невпопад раздаются возгласы: «Это‑мое!» или «это – не мое!»? И то же самое насчет чужого.

– Совершенно верно.

– А где большинство говорит таким же образом и об одном и том же: «Это‑мое!» или «это‑не мое!», там, значит, наилучший государственный строй.

– Да, наилучший.

– То же и в таком государстве, которое ближе всего по своему состоянию к отдельному человеку: например, когда кто‑нибудь из нас ушибет палец и все совокупное телесное начало напрягается в направлении к душе как единый строй, подчиненный началу, в ней правящему, она вся целиком ощущает это и сострадает части, которой больно; тогда мы говорим, что у этого человека болит палец. То же выражение применимо к любому другому [ощущению] человека – к страданию, когда болеет какая‑либо его часть, и к удовольствию, когда она выздоравливает[189].

– Да, то же самое. Вот это и есть то, о чем ты спрашивал: к состоянию такого государства полностью приближается государство с наилучшим устройством.

– Когда один из граждан такого государства испытывает какое‑либо благо и зло, такое государство обязательно, по‑моему, скажет, что это его собственное переживание, и всё целиком будет вместе с этим гражданином либо радоваться, либо скорбеть.

– Это непременно так, если в государстве хорошие законы.

– Пора бы нам вернуться к нашему государству и посмотреть, в нем или в каком‑то другом государстве осуществляются преимущественно выводы нашего рассуждения.

– Да, это надо сделать.

[Взаимоотношения правителей и народа в идеальном и неидеальном государствах]

– Так что же? Раз во всех прочих государствах имеются правители и народ, то имеются они и в нем.

– Имеются.

– И все они будут называть друг друга гражданами?

– Конечно.

– Но кроме наименования «граждане», как называет народ своих правителей в остальных государствах?

– Во многих‑«господами», а в демократических государствах сохраняется вот это самое название – «правители».

– А народ нашего государства? Кроме обращения «граждане», как будет он называть правителей?

– «Спасителями» и «помощниками».

– А они как будут называть народ?

– «Плательщиками» и «кормильцами».

– А как в остальных государствах называют народ правители?

– «Рабами».

– А правители друг друга?

– Соправителями.

– А у нас?

– Сотоварищами по страже.

– Можешь ли ты назвать случай в остальных государствах, чтобы кто‑нибудь из правителей обращался к одному из соправителей как к товарищу, а к другому – как к чужаку?

– Это бывает часто.

– Близкого человека он считает своим и так его называет, а чужого не считает своим.

– Верно.

– Ну, а как же у твоих стражей? Найдется ли среди них такой, чтобы он считал и называл кого‑нибудь из сотоварищей чужим?

– Ни в коем случае. С кем бы из них он ни встретился, он будет признавать в них брата, сестру, отца, мать, сына, дочь или их детей либо дедов[190].

– Прекрасный ответ! Но скажи еще вот что: предпишешь ли ты им законом придерживаться только родственных обращений или и вести себя соответственно обращениям, – например, по отношению к своим отцам соблюдать все то, что в обычае относительно отцов вообще, то есть быть почтительными, заботиться о них и должным образом слушаться родителей под страхом того, что не будет им добра ни от богов, ни от людей, если они поступят иначе: в последнем случае их поведение будет и нечестивым, и несправедливым. Эти ли речи из уст всех граждан или какие‑нибудь иные будут у тебя оглашать слух даже самых малых детей относительно тех отцов, которых им укажут, и остальных родичей?

– Эти самые. Было бы смешно и названия близких оставались бы пустым звуком, если не претворять это в жизнь.

– Значит, из всех государств только у граждан этого государства мощно звучало бы в один голос: «Мои дела хороши!» или «мои дела плохи!», если у одного какого‑то гражданина дела идут хорошо или плохо.

– Совершенно верно.

– А разве мы не указывали, что с такими взглядами и выражениями сопряжены и общие радость или горе?

– И мы верно это указывали.

– Значит, наши граждане особенно будут переживать что‑нибудь сообща, если они смогут сказать: «Это – мое?» При таком общем переживании у них скорее всего и получатся общие радости или горе.

– Конечно.

– Вдобавок к остальным установлениям не это ли служит причиной общности жен и детей у стражей?

– Да, главным образом.

– Но ведь мы согласились, что для государства это величайшее благо: мы уподобили благоустроенное государство телу, страдания или здоровье которого зависят от состояния его частей[191].

– И мы правильно согласились.

– Значит, оказалось, что причиной величайшего блага для нашего государства служит общность детей и жен у его защитников.

– Безусловно.

– Это согласуется и с нашими прежними утверждениями. Ведь мы как‑то сказали, что у стражей не должно быть ни собственных домов, ни земли и вообще никакого имущества: они получают пропитание от остальных граждан как плату за свою сторожевую службу и сообща всё потребляют, коль уж они должны быть подлинными стражами.

– Правильно.

– Так вот я говорю, что и прежде нами сказанное, а еще более то, что мы сейчас говорим, сделает из них подлинных стражей и поможет тому, чтобы они не разнесли в клочья государство, что обычно бывает, когда люди считают своим не одно и то же, но каждый – другое: один тащит в свой дом все, что только может приобрести, не считаясь с остальными, а другой делает то же, но тащит уже в свой дом; жена и дети у каждого свои, а раз так, это вызывает и свои, особые для каждого радости или печали. Напротив, при едином у всех взгляде насчет того, что считать своим, все они ставят перед собой одну и ту же цель и по мере возможности испытывают одинаковые состояния, радостные или печальные.

– Несомненно.

– Так что же? Тяжбы и взаимные обвинения разве не исчезнут у них, попросту говоря, потому, что у них не будет никакой собственности, кроме своего тела? Все остальное у них общее. Поэтому они не будут склонны к распрям, которые так часто возникают у людей из‑за имущества или по поводу детей и родственников.

– Этого у них совсем не будет.

– И не будет у них также оснований судиться из‑за насилий и оскорблений. Мы им скажем, что самозащита у ровесников будет прекрасным и справедливым делом, и обяжем их заботиться о своем телесном развитии.

– Правильно.

– И вот еще что правильно в этом законе: если кто с кем поссорится, он удовлетворит свой гнев в пределах этой ссоры, но не станет раздувать распрю.

– Конечно.

– Тому, кто постарше, будет предписано начальствовать над всеми, кто моложе его, с правом наказывать их.

– Ясно.

– А младший, за исключением тех случаев, когда велят правители, никогда не решится, да оно и естественно, применить насилие к старшему или поднять на него руку, и думаю, что и вообще никогда его не оскорбит. Этому достаточно препятствуют два стража: страх и почтительность. Почтительность возбраняет касаться родителей, а страх заставляет предполагать, что обиженному помогут либо его сыновья, либо братья, либо отцы.

– Так бывает.

– Благодаря таким законам эти люди станут жить друг с другом во всех отношениях мирно.

– И даже очень.

– А так как распри между ними исключаются, нечего бояться, что остальная часть государства будет с ними не в ладах и что там возникнут внутренние раздоры.

– Конечно, нет.

– Мне как‑то неловко даже и упоминать о разных мелких неприятностях, от которых они избавятся, например об угодничестве бедняков перед богачами, о трудностях и тяготах воспитания детей, об изыскании денежных средств, необходимых для содержания семьи, когда людям приходится то брать в долг, то отказывать другим, то, раздобыв любым способом деньги, хранить их у жены или у домочадцев, поручая им вести хозяйственные дела; словом, друг мой, тут не оберешься хлопот, это ясно, но не стоит говорить о таких низменных вещах.

– Да, это ясно и слепому.

– Избавившись от всего этого, наши стражи будут жить блаженной жизнью – более блаженной, чем победители на олимпийских играх[192].

– В каком отношении?

– Те слывут счастливыми, хотя пользуются лишь частью того, что будет у наших стражей. Ведь победа стражей прекраснее, да и общественное содержание их более полноценно: ибо одержанная ими победа‑это спасение всего государства, и сами они и их дети снабжаются пропитанием и всем прочим, что нужно для жизни; и почетные дары они получат от своего государства еще при жизни, а по смерти они получают достойное погребение.

– Это великолепно.

– Помнишь, раньше – не знаю, в каком месте нашего рассуждения – против нас был выдвинут довод, что мы не делаем наших стражей счастливыми, потому что у них ничего нет, хотя они и имеют возможность присвоить себе все имущество граждан[193]. На это мы тогда отвечали, что этот вопрос, если он возникнет, мы; рассмотрим потом, а пока что надо сделать стражей действительно стражами, а государство как можно более благополучным, имея в виду благополучие вовсе не для одного только сословия.

– Я помню.

– Ну, что ж? Раз теперь жизнь наших защитников оказывается гораздо прекраснее и лучше, чем жизнь олимпийских победителей, как же сравнивать ее с жизнью сапожников, каких‑то там ремесленников или земледельцев?!

– По‑моему, этого делать никак нельзя.

– Впрочем, – об этом мы и тогда упоминали, но стоит повторить и сейчас, – если страж усмотрит свое счастье в том, чтобы не быть стражем и не удовольствуется такой умеренной, надежной и, как мы утверждаем, наилучшей жизнью, но проникнется безрассудным и ребяческим мнением о счастье, которое будет толкать его на то, чтобы присвоить себе силой все с достояние государства, он поймет тогда: Гесиод действительно был мудрецом, говоря, что в каком‑то смысле «половина больше целого[194]».

– Если бы такой страж последовал моему совету, он оставался бы при указанном нами образе жизни.

– Значит, ты допускаешь ту общность жен у этих мужей, которую мы уже обсудили? Это касается также детей и их воспитания и охраны остальных граждан. Остаются ли женщины в городе или идут на войну, они вместе с мужчинами несут сторожевую службу, вместе и охотятся подобно собакам; они всячески участвуют во всем, насколько это в их силах. Такая их деятельность и является наилучшей и ничуть не противоречит природе отношений между самцами и самками.

Наши рекомендации