Акутагава Рюноскэ. Избранное 13 страница
Перед Синтаро неотступно стоял образ матери — воспоминания о ней его преследовали. Воспоминания были самые разные, и приятные, и неприятные. Но все одинаково печальны. «Все прошло. И хорошее, и плохое»,— думал Синтаро, стараясь поудобнее пристроить на подушке голову с коротко остриженными волосами.
...Однажды, когда Синтаро еще учился в начальной школе, отец купил ему новую фуражку. С большим козырьком и высокой тульей, о такой Синтаро давно мечтал. Увидев ее, сестра О-Кину сказала отцу, что в будущем месяце будет репетиция хора и ей нужно сшить кимоно. Отец расхохотался и пропустил ее слова мимо ушей. Сестра разозлилась. Отвернувшись от отца, она стала ворчать:
— Ты любишь одного Син-тяна.
Отец все еще продолжал улыбаться.
— Одно дело фуражка, другое — кимоно.
— А мама на что? Она недавно сама сшила хаори.
Сестра снова повернулась к отцу и зло глянула на него.
— Но я ведь не так давно купил тебе шпильку и гребень.
— Да, купил. Ну и что, ты и должен был купить.
Сестра вытащила из волос шпильку, украшенную искусственными белыми хризантемами, и швырнула на пол.
— Возьми свою шпильку.
Отец поморщился.
— Не делай глупостей.
— Чего же ждать от меня, глупой? Я глупая, не то что Син-тян. И моя мама была глупой...
Побледневший Синтаро оказался свидетелем это сцены. Когда сестра расплакалась, он молча подобрал с пола шпильку и стал нервно обрывать лепестки с цветка.
— Что ты делаешь, Син-тян?
Сестра как безумная схватила его за руку.
— Ты же сама сказала, что шпилька тебе не нужна. А раз не нужна, не все ли равно, что я с ней делаю? Женщины любят ссориться, ну и ссорься, пожалуйста...
Синтаро поднял рев, и они с сестрой стали драться, вырывая друг у друга шпильку, пока на цветке не осталось ни одного лепестка... Сейчас Синтаро удивительно отчетливо представил себе душевное состояние сестры, лишившейся матери...
Синтаро стал прислушиваться. Кто-то, стараясь неслышно ступать, поднимался по темной лестнице... Вдруг раздался голос Мицу:
— Господин.
Кэндзо, который, казалось, спал, сразу же поднял голову с подушки.
— Что случилось?
— Вас зовет госпожа.
— Хорошо. Иду.
После ухода отца Синтаро неподвижно застыл на постели с широко открытыми глазами, прислушиваясь к тому, что делается в доме. И почему-то в его памяти вдруг всплыло далекое светлое воспоминание, никак не связанное с трагичностью этой минуты.
...Это тоже случилось в то время, когда он учился в начальной школе; мать взяла его с собой на кладбище на могилу отца. Был солнечный воскресный полдень — среди сосен и живой изгороди ярко белели цветы магнолий. Мать подошла к небольшой могилке и сказала, что это могилка отца. Синтаро остановился и слегка склонил голову.
— Надеюсь, больше ничего от меня не требуется?
Поливая могилу, мать с улыбкой на него посмотрела.
— Ничего.
К отцу, которого он не знал, Синтаро относился с теплотой. Но этот жалкий каменный столбик не вызывал в нем никаких чувств.
Мать постояла еще некоторое время, сложив руки. Вдруг раздался выстрел духового ружья. Синтаро, стоявший за спиной матери, пошел в ту сторону, откуда донесся выстрел. Обойдя живую изгородь, он очутился на узкой тропинке — там мальчик, с виду старше Синтаро, державший духовое ружье, и двое его младших братьев с жалостью смотрели на вершину какого-то дерева, которую, точно дымом, обволокло начавшими распускаться почками...
В это время послышались шаги на лестнице. Синтаро с тревогой приподнялся на постели.
— Кто это?
— Ты не спишь?
Это был голос Кэндзо.
— Что случилось?
— Я ходил вниз, меня мама звала.
Отец произнес это с унылым видом и снова лег в постель.
— Зачем она тебя звала, ей хуже?
— Нет, просто хотела сказать мне, чтобы я завтра если пойду на фабрику, надел летнее кимоно, которое лежит в верхнем ящике комода.
Синтаро жалел мать. Хоть она и была женой совершенно чужого ему человека.
— Как все это тяжело! Она так страдает.
— Может быть, попросить Тодзаву-сан сделать ей еще укол?
— Нет, пожалуй, нельзя так часто делать уколы.
— Ну что ж, нельзя так нельзя, но все равно как-то надо облегчить ее страдания.
Синтаро казалось, что Кэндзо пристально смотрит на него.
— Твоя мать святая женщина... за что же на ее долю выпали такие муки?
Оба помолчали.
— Наверно, никто еще не ложился?
Синтаро стало невыносимо вот так молчать, в темноте, глядя друг на друга.
— Тетушка уже легла. Не знаю только, уснула или нет...
Сказав это, отец вдруг приподнял голову и стал прислушиваться.
— Папа, мама что-то...
Теперь это был тихий голос О-Кину, поднявшейся до середины лестницы.
— Иду.
— Я тоже встану.
Синтаро накинул на плечи ночное кимоно.
— Можешь лежать. Если понадобится, я сразу же тебя позову.
Отец стал быстро спускаться по лестнице вслед за О-Кину.
Какое-то время Синтаро сидел на постели, потом встал и зажег свет. Снова сел и стал осматривать освещенную тусклой лампой комнату. Возможно, мать позвала отца просто так, хочет, чтобы он побыл с ней... Это вполне вероятно.
Неожиданно взгляд Синтаро упал на валявшийся под столом исписанный листок бумаги. Он поднял листок:
— Посвящаю М...ко[164]...
Дальше шло стихотворение Ёити.
Бросив листок, Синтаро лег, закинув руки за голову. Перед ним отчетливо всплыло миловидное лицо Мицу...
Когда Синтаро проснулся, в комнате, куда сквозь щели в ставнях проникал слабый свет, сестра и отец о чем-то тихо разговаривали. Синтаро вскочил, будто от толчка.
— Тебе надо немного поспать,— сказал Кэндзо О-Кину и поспешно сбежал с лестницы.
За окном слышался шум, будто на черепичную крышу низвергался водопад. Ливень... Думая об этом, Синтаро стал быстро одеваться. О-Кину, с распущенным оби, ехидно сказала ему:
— Син-тян, доброе утро.
— Доброе утро. Как мама?
— Ночь была очень тяжелой...
— Не спала?
— Сказала, что хорошо поспала, но я видела, что она и пяти минут не вздремнула. И говорила такие странные вещи... Мне всю ночь было не по себе.
Одевшись, Синтаро вышел на лестницу, но вниз не стал спускаться. В той части кухни, которая была видна сверху, Мицу, подверпув подол, протирала пол тряпкой... Услыхав голос Синтаро и О-Кину, она поспешно одернула кимоно. Синтаро взялся за медные перила, но все не решался спуститься вниз, точно ему что-то мешало.
— Какие же странные вещи говорила мама?
— Полдюжины. Разве полдюжины не все равно, что шесть штук?
— Это у нее с головой неладно... А как сейчас?
— Пришел Тодзава-сан.
— Так рано?
Мицу вышла из кухни, и Синтаро стал медленно спускаться по лестнице.
Через несколько минут он уже был в комнате больной, Тодзава сам только что сделал ей укол дигитамина. Мать, которую сиделка укрывала после укола, металась по подушке — отец говорил об этом вчера вечером.
— Пришел Синтаро.
Это громким голосом сказал матери Кэндзо, сидевший рядом с Тодзавой, и сделал Синтаро знак глазами.
Синтаро сел напротив отца, и, скрестив руки на груди стал смотреть на мать.
— Возьми ее руку.
Синтаро послушно спрятал в своих ладонях руку матери. Она была холодной и неприятно влажной.
Увидев сына, мать чуть кивнула ему и сразу же перевела взгляд на Тодзаву.
— Доктор, плохи, наверно, мои дела. Вот и руки стали неметь.
— Это ничего. Потерпите еще день-другой.— Тодзава мыл руки,— Скоро вам станет лучше... О-о, сколько здесь всего!
На подносе, стоявшем у постели матери, лежали талисманы Удзиками из синтоистского храма Дайдзингу, талисманы Тайсяку из буддийского храма в Сибамата... Взглянув искоса на поднос, мать ответила прерывающимся голосом, будто задыхаясь.
— Ночью мне было очень плохо... А сейчас боли почти утихли...
Отец чуть слышно сказал сиделке:
— По-моему, у нее стал заплетаться язык.
— Видимо, во рту пересохло... Дайте ей водички.
Синтаро взял у сиделки смоченную в воде кисточку и несколько раз провел ею во рту у матери. Мать прижала языком кисточку и проглотила капельку воды.
— Я еще зайду. Никаких оснований для беспокойства нет.— Тодзава громко сказал это, повернувшись к больной, и, закрывая свой чемоданчик, обратился к сиделке: — В десять часов сделайте укол.
Сиделка поморщилась и что-то пробурчала.
Синтаро с отцом пошли провожать Тодзаву. В соседней комнате, как и вчера, уныло сидела тетушка. Проходя мимо, Тодзава непринужденно ответил на ее приветствие и заговорил с Синтаро:
— Как идет подготовка к экзаменам? — Тут же сообразив, что он ошибся, доктор весело улыбнулся.— Простите. Я имел в виду вашего младшего брата.
Синтаро горько усмехнулся.
— В последнее время, встречаясь с вашим братом, я говорю с ним только об этом. Наверно, потому, что мой сын тоже готовится к экзаменам...
Когда Тодзава шел через кухню, он все еще весело улыбался.
После ухода доктора, скрывшегося за сплошной пеленой дождя, Синтаро, оставив отца в магазине, поспешно вернулся в столовую. Теперь рядом с тетушкой там сидел с сигаретой в зубах Ёити.
— Хочешь спать?
Синтаро присел к жаровне.
— Сестра уже спит. Ты тоже ложись.
— Ладно... Всю ночь курил, даже язык щиплет.
Морщась, Ёити с унылым видом бросил в жаровню недокуренную сигарету.
— Как хорошо, что мама перестала стонать.
— Ей, кажется, лучше.
Тетушка зажгла сухой спирт в грелке.
— До четырех часов ей было плохо.
Из кухни выглянула Мицу, причесанная на прямой пробор.
— Простите. Господин просит вас зайти в магазин.
— Хорошо, хорошо, сейчас иду.
Тетушка протянула Синтаро грелку.
— Син-тян, зайди к маме.
Сказав это, она вышла, вслед за ней, подавляя зевок, поднялся и Ёити.
— Пойду посплю немного.
Оставшись один, Синтаро положил грелку на колени и задумался. О чем — он и сам не знал. Шум ливня, низвергавшегося на невидимую крышу с невидимого неба,— единственное, что его сейчас заполняло.
Неожиданно вбежала сиделка.
— Идите кто-нибудь. Хоть кто-нибудь...
Синтаро вскочил и в тот же миг влетел в комнату больной. Он обнял О-Рицу, прижал к себе.
— Мама, мама.
Лежа в его объятиях, мать дернулась несколько раз. В уголках губ выступила пена.
— Мама.
В те секунды наедине с матерью Синтаро громко звал ее, жадно всматривался в лицо умершей.
1920, октябрь — ноябрь
Странная встреча[165]
Рэн стала содержанкой и в начале зимы 1895 года поселилась на улице Ёкоами в районе Хондзё. Снятый для нее крохотный одноэтажный домик стоял на берегу реки у моста Окураба. Когда она смотрела из сада на реку, на умиротворенный, спокойный пейзаж, совсем не похожий на городской, он не казался ей унылым: там, где сейчас станция Рёгоку, тянулись, заслоняя пасмурное, готовое пролиться дождем небо, густые заросли кустов и деревьев. Но по ночам, если с О-Рэн не было господина, ей становилось порой невыразимо тоскливо.
— Бабушка, кто это кричит?
— Это? Кваква.
Так О-Рэн, когда ей было не по себе, переговаривалась со служанкой, поддерживая в лампе огонь.
Примерно раз в три дня появлялась плотная фигура ее господина — Макино в интендантской форме, который заглядывал к ней еще засветло прямо со службы. Случалось, что он приходил и после захода солнца, уже из дому — он жил напротив моста Умаябаси. У Макино была семья — жена и двое детей, мальчик и девочка.
О-Рэн, которая с недавних пор стала причесываться как замужняя женщина, собирая волосы в пучок, вечерами сидела у жаровни напротив Макино, по-семейному, и пила с ним сакэ. На разделявшем их чайном столике стояли тарелочки и мисочки с закуской — сухой соленой икрой, солеными потрохами трепанга...
В такие минуты перед О-Рэн нередко проносилась в памяти вся ее прошлая жизнь. Вспоминая многочисленную семью, подруг, она еще острее ощущала свою полную беззащитность в этой чужой далекой стране. Иногда ее вдруг охватывала жгучая ненависть к разжиревшему Макино.
А Макино в это время с истинным удовольствием маленькими глотками, смакуя, пил сакэ. Он то и дело отпускал шутки, заглядывал при этом в лицо О-Рэн и громко хохотал — такая у него была привычка, когда выпьет.
— Ну, что ты за человек, О-Рэн, даже Токио тебе не по душе.
В ответ О-Рэн лишь улыбалась, следя за тем, чтобы все было в порядке, чтобы сакэ не остывало.
Ревностный служака, Макино редко оставался ночевать. Как только стрелки часов, лежавших у изголовья, подходили к двенадцати, он сразу же начинал совать свои толстые руки в рукава шерстяной рубахи. О-Рэн в неловкой позе, стоя на коленях, тоскливо наблюдала за судорожными сборами Макино.
— Захвати хаори,— раздавался иногда в дверях нетерпеливый голос Макино, на его лоснящееся лицо падал тусклый свет фонаря.
Каждый раз, проводив Макино, О-Рэн чувствовала, что нервы ее напряжены до предела. И в то же время ей бывало грустно оставаться одной.
Когда шел дождь и дул ветер, кусты и деревья уныло шумели. О-Рэн, спрятав лицо в рукава ночного кимоно, пропахшего сакэ, настороженно прислушивалась к этому шуму. В такие минуты глаза ее часто наполнялись слезами. Но вскоре она забывалась тяжелым сном, сном, похожим на кошмар.
— Что случилось? Откуда у вас эта царапина?
Был тихий дождливый вечер, и О-Рэн, наливая Макино сакэ, вдруг бросила взгляд на его правую щеку, и увидала на этой выбритой до синевы щеке багровую царапину.
— Эта? Жена оцарапала.
Он произнес это как ни в чем не бывало, ни лицо, ни голос у него не дрогнули — можно было даже подумать, что он шутит.
— Фу, какая противная у вас супруга! С чего это она опять за старое принялась?
— С чего, с чего. Обычная ревность. Она ведь знает, что у меня есть ты, так что лучше не попадайся ей, а то несдобровать. Глотку перегрызет. Без всяких разговоров, как дикая собака.
О-Рэн захихикала.
— Нечего смеяться. Стоит ей узнать, что я здесь, мигом примчится, ни на что не посмотрит.
Слова Макино прозвучали неожиданно серьезно.
— Когда это случится, тогда и буду думать, что делать.
— Ну и отчаянная же ты!
— Совсем не отчаянная. Просто люди моей страны...— О-Рэн задумчиво посмотрела на тлеющие в жаровне угли. — Люди моей страны безропотно мирятся с судьбой.
— Ты хочешь сказать, что они не ревнивы? — В глазах Макино промелькнула хитринка.
— Ревнивы. Все до единого ревнивы. Особенно я...
Тут из кухни пришла служанка и принесла рыбу на вертеле, которую они просили зажарить.
Ту ночь Макино провел у любовницы, чего давно уже не бывало.
Они легли в постель и вдруг услышали, что пошел мокрый снег. Макино уже давно уснул, а О-Рэн никак не могла уснуть и лежала с широко раскрытыми глазами, стараясь представить себе жену Макино, которую не видела ни разу в жизни. О-Рэн нисколько не жалела ее, что было совершенно естественно, и в то же время не испытывала к ней ни ненависти, ни ревности.
Жена Макино вызывала в ней только любопытство. Интересно бы узнать, как происходила эта семейная ссора? О-Рэн самым серьезным образом думала об этом и поеживалась от шуршания мокрого снега, падавшего на кусты и деревья.
Так пролежала она часа два, а потом заснула...
О-Рэн едет в битком набитой пассажирами полутемной каюте. В иллюминатор видны вздыбленные черные волны, а за ними причудливо светящийся красный шар — не то луна, не то солнце — не разобрать. Все пассажиры, непонятно почему, сидят в тени и все молчат. О-Рэн мало-помалу охватывает страх от этого молчания. Вдруг сзади к ней подходит один из пассажиров. Она невольно оборачивается и видит, что, печально улыбаясь, на нее пристально смотрит мужчина, с которым она рассталась...
— Кин-сан.
О-Рэн разбудил на рассвете ее собственный голос. Рядом все еще посапывал Макино, но она не знала, спит он или нет, потому что он лежал к ней спиной.
Должно быть, Макино знал, что у О-Рэн был мужчина. Но делал вид, что это его нисколько не интересует. К тому же фактически мужчина исчез, как только появился Макино, поэтому Макино, само собой, не ревновал.
Зато у О-Рэн этот мужчина не шел из головы. Она питала к нему даже не любовь, а какое-то всепоглощающее чувство. Почему вдруг он перестал к ней приходить? Она никак не могла этого понять. О-Рэн говорила себе, что все дело в непостоянстве мужчин. Но стоило ей вспомнить, что происходило в то время, и она понимала, что причина совсем в другом. Но пусть даже и возникли обстоятельства, вынудившие его к разрыву, все равно они были слишком близки друг другу, чтобы уйти просто так, не сказав ни слова. А может быть, с ним стряслась беда? Думать так было для О-Рэн и страшно, и заманчиво...
Возвращаясь из бани через несколько дней после того, как она видела во сне мужчину, О-Рэн вдруг заметила на доме с решетчатой раздвижной дверью полотнище, на котором было написано: «Предсказываю судьбу». Полотнище выглядело довольно странно — вместо гадательных принадлежностей на нем был изображен красный круг с дырой посредине, напоминавший продырявленную монету. Проходя мимо, О-Рэн вдруг решила узнать, что сталось с тем мужчиной.
Ее провели в светлую комнату. Возможно, утонченность самого хозяина, и книжная полка китайской работы, и горшок с орхидеей, и изящные принадлежности для чайной церемонии создавали атмосферу уюта.
Предсказатель оказался статным стариком с бритой головой. Золотые зубы, сигарета во рту — в общем, в его облике не было ничего от предсказателя. О-Рэн сказала старику, что в прошлом году пропал без вести ее родственник и она хотела бы узнать, где он находится.
Предсказатель быстро принес из угла комнаты столик сандалового дерева и поставил его между собой и О-Рэн. Потом осторожно разместил на нем зеленовато-голубую фарфоровую курильницу и мешочек из золотой парчи.
— Сколько лет вашему уважаемому родственнику?
О-Рэн назвала возраст мужчины.
— О, совсем еще молодой. В молодости человек часто совершает ошибки. Став же стариком, таким, как, например, я...
Предсказатель пристально посмотрел на О-Рэн и захихикал.
— Когда он родился, вы тоже знаете? Впрочем, не надо, мне и так ясно — он родился под первой белой звездой года зайца[166].
Старик вынул из парчового мешочка три монеты с дырками посредине. Каждая из них была завернута в розовый шелковый лоскуток.
— Мое гадание называется «Подбрасывание монеты». Впервые вместо гадания на бамбуковых палочках его применил в древнем Китае Цзин Фан. Вам, возможно, известно, что при гадании на бамбуковых палочках одно сочетание может иметь три последовательности, а одна триграмма — восемнадцать вариантов, поэтому предсказать судьбу чрезвычайно трудно. В этом и состоит преимущество гадания на монетах...
С этими словами предсказатель зажег курительные палочки, и светлая комната стала наполняться желтым дымом, поднимавшимся из курильницы.
Предсказатель развернул розовые лоскутки и в дыму, поднимавшемся из курильницы, окурил каждую монету в отдельности, после чего благоговейно склонил голову перед свитком, висевшим в нише. На нем были изображены четыре великих святых: Фу-си, Вэнь-ван, Чжоу-гун и Кун-цзы[167]. Свиток, видимо, был написан художником, принадлежавшим к школе Кано[168].
— О всемогущие боги, о святые Вселенной, уловите этот драгоценный аромат и, молю вас, снизойдите ко мне... Разрешите побеспокоить вопросом ваш божественный дух. Нависла большая беда, молю вас о предсказанье.
Закончив обращение к богам, старик бросил на столик сандалового дерева три монеты. На одной выпала решка, на двух — орел. Предсказатель схватил кисть и написал на полоске бумаги порядок, в каком легли монеты.
Подбрасывая монеты, он определял благо и зло — он проделал это шесть раз. О-Рэн с беспокойством наблюдала за тем, в каком порядке ложатся монеты.
— Ну вот и все...
Закончив гадание, старик, повернувшись к свитку, погрузился в размышления.
— Выпавшая триграмма именуется истолкованием грома и водной стихии. А это значит, что желания ваши не сбудутся.
О-Рэн робко перевела взгляд с монет на старика.
— Вряд ли вы встретитесь снова с тем молодым человеком, вашим родственником.
И предсказатель стал завертывать монеты в розовые шелковые лоскутки.
— Неужели его нет в живых?
Голос у О-Рэн дрогнул. В нем слышался безотчетный страх: «Неужели это правда»,— и в то же время надежда: «Нет, этого не может быть».
— Жив он или умер, установить трудно, но... на встречу не надейтесь.
— Почему?
На упитанном лице предсказателя, завязывавшего парчовый мешочек, появилась ехидная улыбка.
— В жизни всякое бывает, случается и невероятное. Если бы Токио вдруг превратился в лес,— может быть, вам и удалось бы встретиться... Но гадание... гадание предсказывает точно.
О-Рэн заплатила гадателю изрядную сумму денег и, совсем пав духом, вернулась домой.
В тот вечер она задумчиво сидела у жаровни, подперев рукой щеку и слушая, как в чайнике булькает вода. Предсказание гадателя ничем ей не помогло. Наоборот, оно разбило вдребезги хрупкую веру, тайную надежду, которую О-Рэн лелеяла в глубине души... Почти несбыточную, но все же надежду. Неужели его и в самом деле нет в живых? Что-то в этом роде сказал старик. Ведь улица, на которой она в то время жила, была очень неспокойной. Кто знает, может быть, идя к ней, он нарвался на скандал. А может быть, просто забыл о ней и потому перестал приходить. О-Рэн словно увидела себя со стороны, как она сидит, ощущая на своей напудренной щеке тепло, идущее от жаровни, и поигрывая щипцами для углей.
«Кин, Кин, Кин...» — писала она на золе и снова стирала.
— Кин, Кин, Кин.
О-Рэн все писала и писала, когда вдруг служанка тихо окликнула ее из кухни. Это, собственно, была не кухня, а служившая кухней комната с дощатым полом, расположенная сразу же за сёдзи.
— Что, бабушка?
— Госпожа! Идите сюда, посмотрите. Откуда она взялась, не пойму...
О-Рэн пошла на кухню.
В кухне, наполовину запятой очагом, свет лампы, проникавший сквозь сёдзи, создавал спокойный полумрак. Когда туда вошла О-Рэн, служанка поднимала с пола какого-то маленького белого зверька.
— Кошка?
— Нет, собачонка.
Прижав к груди руки, О-Рэн внимательно рассматривала собаку. Собака, которую держала на руках служанка, поводила светлыми глазами и тихо посапывала.
— Это та самая собака, которая все утро скулила у помойки... Как она забралась в дом, не пойму.
— А ты и не заметила?
— Нет, хоть и была все время здесь, чайную посуду мыла... И правду говорят — человеческие глаза ничего не видят.
Служанка приоткрыла сёдзи и уже собралась выбросить собаку в уличную тьму.
— Постой, я тоже хочу подержать ее на руках...
— Не нужно. Она вас всю выпачкает.
О-Рэн, не слушая служанку, взяла собаку и прижала ее к себе. Собака дрожала всем телом. Это напомнило О-Рэн о ее прошлом. Когда О-Рэн еще жила в веселом доме, она взяла к себе белую собачонку, с которой спала, когда ночью не было гостя.
— Бедненькая... Может, возьмем ее?
Служанка удивленно хлопала глазами.
— А, бабушка? Давай возьмем. Особых хлопот она тебе не доставит.
О-Рэн спустила собаку на пол и, широко улыбаясь, полезла в кухонный шкаф за съестным, чтобы накормить ее.
На следующий день собака с красным ошейником уже лежала на циновке.
Служанка, любившая порядок, разумеется, не одобряла этого. Особенно злило ее, когда собака выскакивала во двор, а потом следила грязными ногами. Но О-Рэн, скучавшая от безделья, полюбила собаку, как ребенка. Во время еды собака всегда сидела у обеденного столика. А ночью она неизменно спала, свернувшись клубочком, на рукаве ночного кимоно О-Рэн.
— С тех пор я все время думала, не к добру это, не к добру. Разве же это дело, горит ночник, а эта белая собака сидит и не отрываясь смотрит в лицо спящей госпожи...
Так примерно через год рассказывала служанка моему приятелю, врачу К.
Невзлюбила собачонку не только служанка. Нахмурил свои густые брови и Макино, увидев лежавшую на циновке собаку.
— Это еще что такое? Пошла вон!
Макино, одетый, как обычно, в свою интендантскую форму, грубо пнул собаку ногой. Когда он пошел в гостиную, белая шерсть на спине собаки встала дыбом и она злобно зарычала.
— Меня просто бесит твоя любовь к собакам.
И, подсев к столику, чтобы выпить свою вечернюю чашечку сакэ, Макино, досадливо морщась, все еще внимательно рассматривал собаку.
— Ты, по-моему, и раньше держала такую же?
— Да, та была тоже белая.
— Ты говорила, что ни за что не расстанешься с ней, а потом не знала, как от нее избавиться.
О-Рэн, поглаживая лежавшую у нее на коленях собачонку, улыбнулась. Она и сама прекрасно понимала тогда, что путешествовать на пароходе или на поезде с собакой хлопотно. Но теперь, когда она еще и с мужчиной рассталась, ей становилось невыразимо грустно при мысли, что она уехала в чужую, незнакомую страну, оставив белую собачонку. Поэтому вчера вечером, взяв на руки собаку и прижимаясь к ее носу щекой, О-Рэн без конца всхлипывала...
— Та собака хоть была умная, а эта совсем глупая. Во-первых, лицо... То есть морда... Морда совсем обыкновенная.
Макино, уже захмелевший, кажется, забыл о своем недовольстве и бросил собаке ломтик сырой рыбы.
— По-моему, она очень похожа на ту собаку, правда? Только нос другого цвета.
— Только нос? Нет, не только.
— У этой нос черный. А у той был коричневый.
Подливая Макино сакэ, О-Рэн вдруг увидела со всей отчетливостью мордочку своей прежней собаки. У той она была вся в бурых подпалинах, всегда мокрая от слюны.
— Хм, может быть, коричневый нос считается у собак признаком красавицы.
— Красавца, если вы имеете в виду ту собаку. А у этого пса нос черный, значит, он урод.
— Выходит, эта собака тоже мужского рода? А я-то думал, что в этом доме единственный мужчина — я. Какая наглость!
Тронув О-Рэн за руку, Макино самодовольно рассмеялся.
Но надолго сохранить благодушное настроение ему не удалось. Когда они легли в постель, собака за фусума стала жалобно скулить. И не только скулить, кончилось тем, что она заскребла когтями по фусума. Макино, обреченно улыбнувшись, в конце концов сказал О-Рэн:
— Впусти ее.
Как только О-Рэн раздвинула фусума, собака смирно примостилась у их изголовья. И, успокоившись, замерла, как белая тень, не сводя с них глаз.
О-Рэн казалось, что на нее смотрит не собака, а человек.
Через несколько дней, вечером Макино зашел за О-Рэн, и они отправились в расположенное поблизости варьете. Варьете, где показывали фокусы, танцевали с мечами и читали стихи, демонстрировали картинки с помощью волшебного фонаря, разыгрывали пантомимы, было до отказа набито людьми. Сесть им удалось лишь через некоторое время, когда они уже порядком устали. И далеко от эстрады. Как только они устроились на своих местах, сидевшие рядом, точно сговорившись, стали удивленно разглядывать О-Рэн, причесанную как замужняя женщина. Эта прическа придавала ей почему-то торжественный и в то же время грустный вид.
На сцене, при свете ярких ламп, размахивал обнаженным мечом мужчина, у которого голова была повязана скрученным в жгут платком[169]. А из-за кулис слышался голос, читающий стихи: «Забыты давно тысячи гор и холмов исхоженных»[170]. И танец с мечами, и чтение стихов на О-Рэн навевали скуку. Макино же, затягиваясь сигаретой, смотрел на сцену с огромным интересом.
После представления принесли волшебный фонарь и стали показывать картинки. На полотне, натянутом на сцене, то появлялись, то исчезали эпизоды японо-китайской войны[171]. Можно было увидеть, например, как тонет, подняв огромный столб воды, китайский броненосец «Диньюань». Или как капитан Хигути с вражеским ребенком на руках ведет солдат в атаку. И всякий раз, как появлялся флаг с красным солнцем посредине, зрители начинали бешено аплодировать. А некоторые даже вопили истошным голосом: «Да здравствует империя!» Однако Макино, видевший войну собственными глазами, держался подчеркнуто сдержанно и лишь саркастически улыбался.
— Если бы на войне и в самом деле было так...
Это он сказал О-Рэн, когда показывали жестокий бой за Нючжуан, но достаточно громко, чтобы и сидевшие рядом слышали. Но О-Рэн, не отрывая глаз от экрана, лишь слегка кивнула. Любые картинки, которые показывают с помощью волшебного фонаря, обычно вызывают интерес у женщин. Но была особая причина, заставлявшая О-Рэн волноваться всякий раз, когда перед ее глазами возникали покрытые снегом крыши Чэнъина, привязанный к сухой иве осел, китайские солдаты с длинными косами.
В десять часов все закончилось. О-Рэн с Макино шли по безлюдной улице, где стояли только жилые дома. Над улицей висела ущербная луна, заливая холодным светом покрытые росой крыши. Время от времени пуская в этот холодный свет дым от сигареты, Макино, видимо, все еще вспоминавший танец с мечами, тянул гнусавым голосом стихи, от которых веяло стариной:
— «Свист хлыстов, тихая ночная переправа»[172].