В парке южного дворца Мару-Атон 8 страница
– А попросить? – с надеждой спросил крестьянин.
– Кого попросить?
– Все равно кого: его величество – жизнь, здоровье, сила! Носителя опахала справа от царя, начальника всех земель. Да мало ли кого? Милости – для меня. Только и всего.
– Ипи, вся ли твоя деревня голодает?
– Почти вся, господин великий!
– Им земля не нужна, твоим соседям?
– Наверное, нужна.
– Допустим, ты получишь, а – они?
Крестьянин задумался. Вернее, не мог уразуметь, при чем – он и при чем – они? Но вдруг смекнул:
– Господин великий, дни моей жизни исчисляются днями, а их – месяцами. Вот и заключи отсюда: кто в самом бедственном положении в деревне Лягушечий Помет?
– Ты! – крикнул лавочник. – Ты! Я знаю все. Я знаю все!
– Наверное, так, – пробормотал удрученный ваятель. – Наверное, так…
Крестьянин бросился на колени перед Джехутимесом. Ваятель попытался поставить его на ноги, но тщетно. Этот костлявый крестьянин оказался очень тяжелым. К тому же сопротивлялся этому.
– Господин великий, – продолжал Ипи, чуть не плача, – скажи мне, ответь мне на мой один вопрос: почему мы, пашущие, возделывающие злаки, вскармливающие скот и посылающие наших детей умирать в далеких походах, должны дохнуть с голоду? Почему нет у нас земли, когда мы без нее не можем? Это все равно что жреца оставить без жертвенника, сапожника – без молотка, рыболова – без сетей.
– У вас должна быть земля, – сказал ваятель. – Это я могу обойтись без земли.
– Это правда! Это правда! – воскликнул крестьянин. – Наш фараон – жизнь, здоровье, сила! – говорил то же самое. Правда, давно говорил. Но мы не видим земли! Где она?
– Я завтра же навещу его светлость Туту, – пообещал Джехутимес. – Я скажу ему: вот крестьянин Ини, у него нет земли…
– Есть, но очень мало, – поправил его дотошный Ипи.
– Есть, но очень мало…
– Если стою на ней, то уж курице негде ступить.
– Я все это расскажу его светлости Туту. А потом я зайду сюда и передам его слова Усерхету.
Крестьянин достал, из дорожной сумки кусок грязного папируса. Протянул его ваятелю:
– Вот здесь все сказано. Это писал наш деревенский писец.
– Хорошо, Ипи, я оставлю твою жалобу у себя.
Крестьянин бросился целовать ваятелю ноги. Смущенный Джехутимес с мольбою смотрел на лавочника, давая понять, что ему неловко, очень тяжело.
– Почему же? – возразил лавочник. – Пускай Ипи изольет душу. Его не убудет, если поцелует ноги такому великому человеку.
Наконец Ипи встал, попятился к столику. Ваятель попросил вина: для себя и для Ипи. Выпив чарку, Джехутимес сказал лавочнику:
– Усерхет, мне надо поговорить с тобой.
– Я весь внимание…
– Где же мы поговорим?
– Здесь же!
Пока они обменялись этими словами, крестьянин исчез. Ваятель так и не понял: сам ли Ипи догадался или ему подал знак лавочник.
– Усерхет, сядь вот здесь, напротив меня. Так удобнее… Я пришел к тебе неспроста.
– Я слушаю, Джехутимес, внимательней, чем слушает ягненок зов своей матки. Я слушаю тебя так, как слушает прилежный сын наставления отца.
– Спасибо, Усерхет. Я пришел, чтобы сказать нечто и попросить тебя, чтобы сердце свое обратил к этому делу и сделал добро. Добро для человека, которого люблю. Ибо он мне как бы младший брат.
– О Джехутимес! – воскликнул лавочник. – Мне приятно слышать эти слова. И тебе достаточно выразить желание, чтобы оно было исполнено твоим слугою. Ибо нет для меня большей радости, чем служить тебе, великому господину.
Джехутимес уподобился камышу, который прислушивается к плесканию разливающейся Хапи. «… Лавочник чрезмерно предупредителен, лавочник обещает, не зная, о чем буду просить. Это значит, что разговор будет слишком долгим.»
– Усерхет, – торжественно начал ваятель, – у меня работает молодой друг. По имени Тихотеп. Ты его знаешь. Он тебя знает. Ты его уважаешь. И он тебя уважает.
– Истинно! Истинно! – горячо отозвался лавочник. – Я и в самом деле уважаю его, потому что он достоин этого. А гневаться ему на меня не из-за чего… Он аккуратно погашает долги. Мне не приходится бегать к судье. Мне не приходится писать жалобы. Тихотеп исправен. И он – в сердце моем.
«…Ладно, уважаемый Усерхет, художник кухни, мастер половника и вертела! Посмотрим, как заговоришь ты после… После моего предложения…»
«…Ну-с, уважаемый ваятель, не думай, что имеешь дело с глыбой дикого камня. Мы тоже кое-что понимаем, хоть и не ваятели и не тремся возле его величества. Выкладывай, выкладывай свои мысли, говори, чего тебе надобно. И мы с тобой хорошенечко поторгуемся. Ведь не приходят же такие великие люди с простым делом!..»
– У тебя в лавке служит девушка. По имени Сорру.
– Верно, Джехутимес, верно! Эта девушка из тех, у которых работа горит под руками. Она с детства привычна к работе. Но не только. Она обходительная девушка. Все, кто бывает у меня, твердят в один голос: вот истинно прекрасная девушка! Я за нее заплатил кучу золота. Арамейские купцы – большие скряги. У них песка не выпросишь в пустыне.
«…Ну а ты! Ну а ты, господин лавочник, достойный сын Кеми, двоюродный брат Хапи, плоть от плоти торгашей и скупердяев?! Мы посмотрим сейчас, сколь широка душа твоя и насколько щедро сердце твое…»
– Так вот, Усерхет: мой друг и брат младший – так я называю Тихотепа – полюбил Сорру. И Сорру полюбила Тихотепа, тебе хорошо знакомого.
Лавочник сделал вид, что крайне удивлен этим сообщением. Как, этот Тихотеп любит эту Сорру, а эта Сорру?! Когда это они успели влюбиться? Они объяснялись? Они переписывались? Они сносились через какое-нибудь третье лицо?..
«…Ах ты, старый плут Усерхет! Тебе все до конца разжевывать? Тебе, первому своднику в столице? Тебе, который содержит лавку ради веселых и продажных девиц?..»
– Уважаемый Усерхет… – Ваятель выдержал довольно большую паузу. Потом снова повторил это обращение и снова немножко помолчал. (С этими лавочниками иначе невозможно.) – Они не только знакомы. Они любят друг друга. Они не только любят на расстоянии, но не раз и не два виделись друг с другом. И не только виделись, но и возлежали на ложе любви…
– Как?! – возмутился Усерхет. – И все это за моей спиной?!
– Почему – за спиной? На твоих глазах, Усерхет. И к тому же за те самые деньги, которые ты получил.
– Я?!
– Да, ты.
– Деньги – за Сорру?
– Именно! За Сорру.
– Возможно ли, Джехутимес?
– Не огорчайся, Усерхет. Тем более что слава о твоих девицах – прекрасна.
– Это верно, девушки у меня отменные.
– Твой вкус приводит всех в восхищение.
– И это верно!
– Они любят друг друга, Усерхет. Тихотеп предлагает серебро и золото. И я надеюсь, что договоримся с тобой.
Усерхет принялся длинно и нудно перечислять все достоинства Сорру: кулинарные, хозяйственные, рыночные и прочие женские…
– Вот насчет женских – ты не распространяйся, – перебил его ваятель, – они хорошо известны.
– Пожалуй, – согласился Усерхет.
– Думаю, что их оценил не один Тихотеп. – Джехутимес улыбнулся.
– Пожалуй.
– Если только сам ты случайно не прошел мимо…
Лавочник ухмыльнулся.
– Прошел или не прошел?
– Джехутимес, для этого я уже стар.
– А все-таки?
– У меня своя недурная женская половина. Там одни красавицы, если не считать моей жены.
– Она стара?
– К тому же и корява. Суха, как пальмовый ствол, сваленный бурей. Но с нею в мире и дружбе живут остальные красавицы, которых я не пускаю в эту лавку. Они – только для меня.
«…Старая обезьяна! Для тебя бы я припас краснозадую из зверинца его величества. Что ты смыслишь в женщинах? Ты получше жарь своих гусей и мясо на вертеле. Вот твое истинное призвание…»
– Сорру – наша любимица. Я бы не задумываясь продал бы любую другую рабыню. Но Сорру?.. Я даже не знаю, что тебе и ответить.
– Почему не знаешь? Назови плату. Я назову – свою. И мы на славу поторгуемся.
– Сейчас? – спросил лавочник.
– Не сходя с места. Прямо вот здесь.
– В таком случае я принесу вина. Нельзя торговаться без вина. Дело не выгорит.
– Тащи вино!
В лавке стоял полумрак. Горели всего два светильника, нещадно чадя копотью. Пахло жареной рыбой. Глинобитный пол был мягок, как ковер. От него веяло теплом. Рядом, за стеной, кто-то храпел. Не очень громко. Не на весь дом. А так – довольно терпимо. С мягким присвистом.
Лавочник разлил вино. Предварительно показав печать на глиняной пробке, Джехутимес прочел: «Лучшее вино из вин Ахетатона».
«…Усерхет решил торговаться не на шутку. Подать такое вино – это кое-что да значит! Боже милосердный, хватило бы времени до утра! Судя по кувшину, разговор предстоит долгий…»
Усерхет подал фруктов, засахаренных фиников. И холодный кусок мяса. Такой большой кусок. Рассчитанный скорее на льва, чем на человека.
– Достаточно было бы одного мяса с вином, – сказал ваятель, ища глазами нож.
– Всему свое время, – изрек лавочник.
– Тоже верно. А кто это храпит, Усерхет?
– Где?
– За стеной.
Лавочник прислушался. Махнул небрежно рукой:
– Один купец. Не то из Вавилона, не то из Ниневии. Кажется, из Вавилона. Эти вавилонские что воробьи: их везде полно. Снуют себе по миру. Ездят, плавают, торгуют, обманывают.
– Как все, Усерхет! Как все! – проговорил ваятель и напомнил хозяину, что на столе отсутствует весьма важный предмет: нож.
Аудиенция
По зову фараона в Большой приемный зал явились Пенту и Эйе. Они решили совершенно определенно: его величество в благодушном настроении. Вроде бы так оно и было поначалу: стариков фараон встретил учтиво, предложил им скамьи. Спросил: не предпочитают ли циновки? С ними вроде бы уютней, меньше официальной сухости. Ибо эти колонны ужасны – они подавляют человека. Когда-нибудь придется заняться ими и придумать что-то более приемлемое. Об этом надо поразмышлять, не откладывая в долгий ящик. Так или иначе многие храмы и здания в Ахетатоне следует заменить более капитальными, каменными постройками. Не ровен час: пойдет ливень – счастье, что его не было! – и от столицы останется одно воспоминание…
«…Его величество, как видно, решил перестроить город. Для этого он и вызвал нас. Судя по выражению лица Эйе, он ничего об этом не знает. Он тоже удивлен, хотя изо всех сил пытается не выдавать этого…»
…Его величество полагает, что, не трогая того, что возведено, можно недалеко, тут же, рядом, построить новые каменные здания. Говоря откровенно, с этой целью – точнее, для предварительных предположений – он поручил Тефнахту, начальнику строительства памятников царю, подыскать подходящий каменный карьер. Он не должен находиться на большом расстоянии. Ни к чему возить камень издалека…
«…Несомненно одно: фараон затевает новое строительство. Его уже не устраивает этот город. Ему нужен более долговечный, более просторный, более величественный. Ему нужен совет, и он получит его. Я вижу, Пенту несколько смущен этой неожиданностью. Но что поделаешь? Фараона надо знать…»
Эхнатон так и не получил ответа: циновки или скамьи? Тогда он предложил то, что было, – скамьи. Такие удобные, пахнущие смолою, тяжелые скамьи.
Когда они уселись, его величество сказал:
– Ну, о городе – это между прочим. Мы еще поговорим об этом. Я хотел поделиться с вами другими мыслями. Мне нужен ваш совет.
Еще больше удивились и Пенту и Эйе. Какой совет? О чем? Если не город, то что же?
– Не очень давно… – сказал его величество, – а сказать точнее, совсем недавно я беседовал с одним невзрачным писцом Ты, Эйе, и ты, Пенту, наверно, не знаете его. Хотя допускаю, что видели в глаза. И – может быть – диктовали ему. Звать его Бакурро…
– Как?
– Бакурро.
– Такой маленький, плюгавенький? – спросил Эйе.
– Да, да.
– Тщедушный такой? Который тени своей боится? – поинтересовался Пенту.
– Он самый… Я проговорил с ним почти полночи…
– Полночи?! – удивился Пенту.
– Да.
– И это при том, твое величество, что я запретил тебе ночные бдения?
– Ага. При этом.
– Неразумно, твое величество.
– Согласен. Но бывают мгновения, когда ты до смерти нуждаешься в собеседнике…
– Мы же к твоим услугам, твое величество. В любое время. И дня и ночи…
– Спасибо, Пенту. Но мне требовался именно Бакурро. Он мне сказал нечто. И об этом думаю все время.
Фараон обошел вокруг семеров. Он сделал несколько кругов прежде чем остановился, чтобы продолжить свою речь. Он сказал:
– Этот писец Бакурро – человек мыслящий. Мне казалось по первому впечатлению, что он пишет только чужие мысли. Только по взгляду его замечал, что это не совсем так. Я вызвал его на разговор. На откровенный. Я полагаю так: человек, который тебя интересует, должен говорить откровенно или ничего не говорить. Не так ли?
Пенту сказал: «Так». А Эйе неопределенно пожал плечами.
– Поэтому между нами состоялся откровенный разговор. Он высказал свои мысли. Открыто. По-моему, не страшась ничего и никого… Чем всегда опасны маленькие люди? Чем опасны? – повторил фараон.
– Твое величество, – сказал Эйе, – мы слушаем тебя со вниманием.
– Я скажу чем: ему терять нечего! Если ты, Пенту, или ты, Эйе, подумаете о своих угодьях, прежде чем скажете «да» или «нет», – этому Бакурро терять нечего. Писец нужен везде, в отличие от семера.
Фараон не без злорадства взглянул на своих семеров. Впрочем, они ничуть не испугались слов его величества. Цену себе они знали…
– Что же говорил этот Бакурро?
– Это любопытно, – сказал Эйе.
– Очень, – поддержал его Пенту. – Смерть как хочется услышать, что сказал этот Бакурро-писец.
– А вы не смейтесь раньше времени над Бакурро. – В голосе фараона зазвучали недобрые нотки. – Бакурро полагает, что чем сильнее наша власть, тем скорее рухнет Кеми.
– Что рухнет?
– Кеми.
– От сильной власти?
– Выходит, так… Хочу послушать вас: что скажете? Уж слишком убежденно он говорил, чтобы плюнуть на его слова и позабыть. И слишком мрачно, чтобы согласиться с ним. Чтобы найти в себе мужество и сказать ему: «Ты прав».
Фараон вдруг заволновался. У него порозовели щеки. Крепко сжались челюсти, и проступили желваки под скулами. Глаза превратились в щелочки. Подбородок – такой немного лошадиный подбородок – угрожающе выступил вперед.
– Этот Бакурро рассказал нечто вроде древней притчи. Где-то в Митанни – а может быть, еще дальше – делают деревянные бочки. Под вино или пиво. Эти бочки скрепляют обручами. Бакурро говорил о слишком тесных объятиях этих самых обручей. Эти объятия, насколько я уразумел, и погубят наше государство. Вот какова его мысль! А теперь я буду молчать. А вы будете говорить.
Он сел на скамью без спинки. Сел ровно. В ожидании, что скажут семеры.
«…Его величество встревожен. Не буду я Эйе, если это не так! Глупое предсказание некоего Бакурро не может произвести столь сильного впечатления. Здесь что-то не так. Подожду-ка этого Пенту…»
«…Эйе молчит. Между тем ему следовало бы раскрыть рот. Он ближе к его величеству. К тому же у него нюх, как у лиса пустыни: дохлятину чует за много-много сехенов. Есть мудрое правило: не торопись! Не буду забегать вперед. Не ребенок я…»
– Я слушаю вас, – сказал его величество.
«…Кто же из них начнет первый? Эйе? Но ведь у Эйе правило – выждать! Выждать, подумать. Подумав, промолчать. Если это возможно. Если нет, сказать нечто, что ни к чему не обязывает… Пенту? Пожалуй, он. Этот многоопытный и честный старик слишком научен жизнью. То есть настолько научен, что пытается разглядеть нечто на том месте, где давно ничего нету… Итак, эти мои любимые семеры будут выжидать, что скажет другой, по возможности упрятав свое мнение в ворохе витиеватых фраз… Вот глубоко вздохнул Пенту. Набрал воздуха в легкие. Наверное, что-то скажет… Вот-вот скажет…»
Пауза была слишком длительной. Становилось неприлично. Его величество мог подумать о своих семерах бог знает что! Делать нечего – надо говорить… И Пенту начал:
– Твое величество, насколько я понимаю, некий Бакурро-писец…
– Вовсе не «некий», Пенту! Он сидит в моем зале и прилежно записывает.
– Стало быть, писец Бакурро высказал мысль, которая встревожила твое величество. Мысль его не нова. Я это утверждаю. Я читал документы одного судебного следствия, происходившего при его величестве Гор Нахтнеб-Тейнефер-Иниотефе Втором. Это почти восемьсот лет тому назад. Я все сосчитал. Я считал вместе со звездочетом Усером Младшим.
– Что же случилось в столь незапамятное время, Пенту? – Фараон обменялся коротким взглядом с Эйе. Царедворец лукаво подмигнул. Как это расценить? Да как угодно!
– А я скажу, что случилось! В то время тоже жил некий двойник Бакурро. Того звали несколько иначе: Ани. Кузнец по ремеслу. Сын кузнеца. И внук кузнеца. Мастер он, как видно, был отменный. Да только в голове было что-то не так. Как у всех отменных мастеров. И вот…
Тут фараон остановил семера.
– Не торопись, – сказал он. – Повтори-ка.
– Что повторить?
– Как, это значит: в головах отменных мастеров?..
– А что же? Я верно сказал. Если мастер отменный – у него своя голова. Сам думает. Сам все видит.
– Своя голова у каждого, Пенту?
Семер замотал головой. Как мул на водопое.
– Нет, твое величество. Смею заверить: не всегда! А у отменных мастеров – всегда своя голова. Возьми, к примеру, Джехутимеса…
– Своя голова! – с удовольствием произнес фараон.
– Бек…
– Своя голова!
– Юти…
– Своя!
– Вот видишь, твое величество! Мои слова подтверждаются.
– Что же они делают со своей головой?
Эйе хмыкнул: в самом деле – что делают?
– Они высказывают при помощи своей – а не чужой – головы, свои, а не чужие мысли. Только и всего!
Фараон обеими ладонями изобразил подобие качки на море:
– Своя голова. Свои мысли. Своя голова. Свои мысли…
– Бакурро смутил тебя. А тот, Ани-кузнец, смутил его величество Гор Нахтнеб-Тейнефер-Иниотефа Второго. В чем разница? Во времени, твое величество!.. Ани говорил: надо восстановить праздник хебсед в том виде, в каком он существовал некогда. А что это значит? Убивать фараонов! Вот что значит! Потому что, говорил Ани-кузнец, нельзя терпеть правления одного человека. Нельзя терпеть, чтобы слово одного человека было как камень и руки у всех, и языки у всех были связаны тем словом. Вот о чем думал Ани!
– Зачем это ему нужно было, Пенту?
– И об этом тоже сказано в тех старинных папирусах Ани хотел одного, свободы.
– Чего? Чего? – сказал фараон, морщась.
– Свободы.
– Зачем она ему?
– Не знаю.
– Разве он был раб?
– Нет он был немху. Но дай им волю, – Пенту указал пальцем на стену, – дай им волю, и тогда не того еще потребуют… На чем держится государство? На твердом, словно камень, слове его величества, их величеств, всех правителей Кеми ныне, присно и во веки веков! Да, да, да!
Пенту закончил свое слово, трижды хлопнув ладошами.
– Но что ты думаешь о Бакурро?
– Что думаю?! – Семер всплеснул руками: разве он выражается неясно? – Что думаю?! Бакурро недалеко ушел от Ани. Они словно бы сговорились Они изъясняются одними словами Этот Бакурро придумал притчу о каком-то сосуде из Митанни. В этом все отличие его от Ани. Да разве в этом суть? Бакурро произносил слово «свобода»?
– Не помню. Может быть.
– Не произносил, так произнесет! Ведь осмелился же изложить твоему величеству нечто, что, по моему глубокому убеждению, идет во вред Кеми.
Фараон опустил голову и вскинул ее, выпрямляя спину.
– А теперь – ты, Эйе.
Эйе кивнул. Почесал кончик носа. Почесал затылок. Почесал лоб. Точнее, слегка потер его двумя пальцами, точно хотел разгладить морщины.
– Что еще сказал этот Бакурро?
– Разное. Но меня заинтересовала притча о митаннийской бочке, – сказал фараон.
– Потому, что это самое важное?
– Да, важное.
– Потому, что именно в этом увидел твое величество нечто?
– Да.
Эйе продолжал, как бы рассуждая сам с собою:
– Царский писец, лицезреющий великого владыку, слышащий его слово и записывающий его слово на папирусе, вдруг обращает твое внимание на некую сказку. Или притчу. Это не меняет дела. Неизвестно: придумана притча где-то далеко или сочинил ее сам писец? Ибо, как известно, писцы всех времен были мастаками на этот счет. Ум их постоянно бдит. Глаза как бы шарят в поисках чего-то. Им даже не спится по ночам. Писцы всех времен были источниками неких мыслей, которые шли не на пользу.
– Ты имеешь в виду всех писцов?
Эйе не торопился с ответом. Как это понимать: всех писцов? Поголовно всех? Каждого, кто выучился грамоте?..
– Твое величество, грамота во все времена была источником… Как бы это сказать?.. Грамотные всегда о себе много воображают. Это надо иметь в виду. Если этого они не говорят прямо, то это вовсе не значит, что они думают о себе иначе. Я хочу сказать следующее: ухо всегда надо держать востро по отношению к скрибам. Скриб с чернильным прибором и папирусом в руках – опасный человек. Он может покорно записывать все твои слова. Но при этом он может в душе, втихомолку поиздеваться над тобой, если почему-либо твои слова не по нраву ему.
– Вот как! – воскликнул фараен, будто только что ему открыли глаза на дерзновенное поведение скрибов. Будто сам не знал этого.
– Твое величество, можешь поверить мне: писцы – народ не совсем надежный. Я хочу сказать: следует почаще заглядывать в их душу. Очень и очень глубоко. Для чего? Для того, чтобы распознать нечто, что может быть обращено во вред самодержавным владыкам. Есть один путь, чтобы вернее держать их в руках.
– Какой же это путь? – нетерпеливо спросил фараон. Пенту кивнул: дескать, это очень важно знать.
Эйе загнул большой палец левой руки;
– Один путь: душить…
– Как? Как?
– Душить, – невозмутимо повторил Эйе.
– Кого душить? – Фараон аж приподнялся со скамьи. Это для него было неожиданно.
Эйе улыбнулся:
– Ну, не в прямом смысле. Но – почти. Чтобы не оставалось у них времени на разные там дурацкие размышления…
– … Дурацкие размышления, – произнес фараон. Повторил, как эхо.
– Дело, дело и еще раз дело – вот удел скриба! Слова влетают ему в ухо, и он их записывает на папирусе. Надо, чтобы гнул он спину. Над письмом. И не разгибал спины. Над письмом. Был послушателем великих слов. Вот участь, справедливая участь скриба!.. Такую участь готовили им дальновидные самодержцы, наиболее рукастые правители. И трон бывал непоколебим!
– Есть и другой путь, – сказал Пенту.
– Какой же?
– Тоже очень ясный путь, – ответил Пенту. – Но в нем имеется большой изъян.
– Любопытно…
– Человек – существо думающее. А скриб – тем более! Тут нужна мера.
Эйе заметил, что мера необходима во всем. Даже животворный разлив Хапи не должен переходить предначертанных богом границ.
– А как установить пределы? – спросил Пенту.
– Какие пределы?
– Мышления.
– Их устанавливает его величество, – торжественно провозгласил Эйе.
– Каким образом?
– Своим волеизъявлением. Своим приказом.
Пенту не удовлетворил этот ответ. Он сказал:
– Когда цыпленок зародился в яйце – его нетрудно заметить: достаточно просмотреть на свет. Или чуточку потрясти возле уха. Или разбить яйцо… Но как быть с мыслями?
– С какими?
– Которые в голове скрибов.
Фараон с интересом следил за спором семеров. «… И этот и тот, несомненно, люди умные. Больше того, хитрые! Особенно Эйе. Многомудрые и многоопытные они. Говорят дело. Хотя вроде бы и расходятся во мнениях, но в конце концов сойдутся на главном. Не могут не сойтись! Ибо они живут на одной ладье, плывущей в мировом океане, и деваться им некуда…»
Пенту пояснил.
– Узнать, что творится в голове скриба, так же трудно, как угадать намерения сытого льва. Голову скриба не просветишь, подобно куриному яйцу. Не разобьешь ему голову, чтобы выяснить, какие там копошатся мысли. Чем больше станешь запугивать его, тем глубже уйдет в свою нору. Подобно мыши. Ругая тебя в душе, станет скалить зубы в неискренней улыбке. Глядя на тебя нарочито грустными глазами, будет издеваться над тобой под сурдинку. Разве не так?
Эйе ответил:
– И так, и не так.
– А как же?
– Пенту, ты хотел сказать о другом пути. Каков же он?
– Очень прост, Эйе! Корми скриба получше, пои вином самым отборным, плати побольше золота, создай ему жизнь лучистую, как звезда Сотис…
– И тогда?..
– И тогда – он твой раб. Душой и телом. Он будет верно служить тебе. И никакая митаннийская бочка не придет ему в голову. Ты вправе спросить: откуда ты это взял. Скажу: премудрость сию открыл не я. Она была известна – притом очень хорошо – и во времена Пиопи.
– Я не понимаю, – вмешался фараон. – Я не понимаю: разве жизнь не меняется? Разве Пиопи тоже ломал себе голову над угадыванием мыслей каких-то писцов?
– Да, твое величество, – ответил Пенту. – Даже такой великий и старый фараон, как Пиопи Второй, не мог точно решить, какой путь лучше: первый или второй?
– А нет ли третьего пути? – Фараон показал три пальца, словно Пенту был глух. – Нет ли третьего?
– Третьего? – Царедворец обхватил голову руками так, как если бы она трещала от боли, раскалывалась на части. – А зачем третий, твое величество? Разве что совместишь эти два пути! Правда, можно и так: дать отменного пирожного, а затем закатить здоровенную затрещину. Это, говорят, тоже помогает.
Фараон кивнул. Этот кивок поощрил мудрого царедворца к дальнейшей импровизации. Пенту картинно развел руками:
– О бог, великий и милосердный! Что может быть более поучительным, чем затрещина после пирожного? Как бы плохо ни было оно выпечено – все-таки покажется искуснейшим произведением кулинара! А почему? Потому, что затрещина – хуже. Рассказывают, что однажды нечто подобное применил его величество Дедкара-Асеса. В незапамятные времена. Об этом я читал на скале за третьим порогом. Так он учил уму-разуму своего писца. И он благополучно царствовал двадцать восемь лет.
Эйе молча улыбался. Так, чтобы не выдать улыбку. Эдак таинственно. Многозначительно.
– Ты хочешь что-то сказать? – спросил его фараон.
– Я?
– Да, ты!
– Нет, ничего… Ничего особенного…
– А все-таки? Поведай нам…
– Право, ничего…
Его величество ударил ладонями себя по коленям, давая понять, что достаточно наслушался всякой всячины и что теперь будет говорить сам. Он прошелся несколько раз взад и вперед. Тут же. Недалеко: пять шагов вперед и пять – назад. А потом внезапно стал у колонны и прислонил к ней голову.
– Я внимательно слушал вас. Скажу правду. Хотя знаю, что не всем она нравится. Отец мой всевышний свидетель тому, что я не раз проигрывал от своей прямоты. И тем не менее…
Фараон смотрел наверх. Словно бы испрашивая совета у бога, который в голубых сферах. На челе его и в глазах его обозначилась сыновняя покорность и послушание В самом деле: он прислушивался. И только ему ведомые слова доносились сверху, и губы его величества, казалось, покорно повторяли их. Фараон стоял, не шевелясь и не глядя на собеседников…
– Да, я размышлял над словами этого писца Бакурро. Взвешивал их. Я не мог поступить иначе. Ибо запали они глубоко в мою душу. Имеющий уши не должен пропускать слова, обращенные со стороны. В противном случае для чего уши? Я спрашиваю: для чего? Если уши нужны любому – они стократ требуются правителю. Ибо в руках его судьба всего мира. Поэтому я и слушал Бакурро. Поэтому, но не только…
Его величество внимательно прислушивался к звукам, которых не слышит никто, кроме верного и почтительного сына его величества Атона. Царедворцы сидели словно бы каменные…
– Я слушал этого Бакурро еще и потому, что говорил он вещи необычные Которые не доводилось мне слышать. Возможно, что нечто подобное и случалось прежде в Кеми. В давно прошедшие времена. Возможно, говорю. Если это так, то необходимо признать некую неизменность времени. Между тем известно, что мир не видел еще города, подобного Ахяти, и той молниеносной быстроты, с какой он был возведен. Нет, мир не знал этого!..
Постепенно голос его величества становился все более твердым. Взоры фараона были обращены на семеров, сидящих в почтительных позах. Взгляд его величества стал подобен взгляду птицы нехебт – беспощадным и всевидящим…
– А гимны, сложенные в этом великом городе? Разве в Кеми слышали прежде что-либо подобное?
– Нет, – сказал Эйе.
– Нет, – подтвердил Пенту.
И это была правда. Его величество хорошо это знал. Так же как его враги – явные и тайные. Причем и те и другие отдавали ему должное. В самом деле, когда и кто складывал гимны благозвучнее? А музыка, которой сопровождались они? Кто вдохнул жизнь в эти арфы и флейты, в эти лиры и барабаны? Верные слуги его величества, которые чутко слушали советы фараона и в точности исполняли их. Или изваяния Джехутимеса, Юти, Бека?.. Разве не свидетельствуют они о том, что Кеми ушел вперед от седых времен, когда строились пирамиды вблизи Мен-Нофера? Нет, нельзя согласиться, что в Кеми ничто не меняется. Значит, не мог и двойник Бакурро произнести в точности те слова, которые говорил в ту ночь этот писец Бакурро…
«…Его величество во что бы то ни стало хочет чем-то отличаться от фараона Нармера, фараона Джосера и их потомков. Если Пенту посмеет разуверить его в этом, то навлечет на себя великий гнев. Фараон сам скажет, что отличает его от великих предшественников и что сближает. Он сам обо всем скажет…»