Человек с печатью на устах 18 страница
В первых числах августа Гоген начал подниматься и делать несколько шагов по комнате, опираясь на палку. С каждым днем он ходил все уверенней. А в конце месяца понемногу стал браться за кисть. Но этот конец месяца принес ему много огорчений.
21 августа дело Мари Анри первый раз слушалось у мирового судьи, который отложил его на неделю. А два дня спустя Гоген отправился на заседание уголовного суда в Кемпере. Собан явился туда вместе с другим моряком - Монфором, которому тоже было предъявлено обвинение в участии в драке. Но суд полностью оправдал Монфора, а потом, к удивлению и возмущению Гогена, который предъявил Собану иск о возмещении десяти тысяч франков убытка, присудил Собана, "хотя злодейский ущерб, причиненный им, был доказан", к "смехотворному", на взгляд Гогена, наказанию - недельному заключению и шестистам франков штрафа. Гоген был в ярости. "Его обязали уплатить мне шестьсот франков. А я должен четыреста семьдесят пять франков врачу, сто франков адвокату, плюс все расходы, которые влечет за собой болезнь в гостинице, - писал он Молару... - И несмотря на это, противная сторона подала апелляцию, чтобы дело рассматривалось в суде Ренна. Впрочем, для меня это гораздо выгодней. Надо будет, чтобы Леклерк повидал Долана и они дошли бы до Жеффруа, а тот поместил статью в "Журналь" или в "Эко де Пари" - резкую статью о правосудии в Кемпере, где было бы рассказано о моем деле. Говорят, судьи в Ренне очень прислушиваются к подобным статьям. Выходит, можно убить или покалечить ни в чем не повинного человека только потому, что он чужак в Конкарно, и то, что он заболел, мучился, потерял даром время, ничего не значит, потому что бандиты из Конкарно - местные избиратели, а мой обидчик друг республиканских властей".
Может быть, гнев ослеплял художника, внушая ему навязчивые идеи? Однако, выходивший в Кемпере еженедельник "Финистер" и в самом деле на другой день после драки, в номере от 29 мая, с возмущением писал о "грубом, беспричинном нападении", "о смехотворной, возмутительной" драке и о дикарях, которые были ее зачинщиками, а на другой день после суда, в номере от 25 августа, уже просто коротко упоминал о "какой-то довольно туманной сцене" на набережной Пенерофф. Дело в том, что "Финистер" принадлежал депутату парламента Луи Эмону, а лоцман Собан был "доверенным лицом и корреспондентом"[276]этого депутата в Конкарно. Собан, по-видимому, довольно скоро раздумал подавать апелляцию. А шестисот франков, которые Гогену должны были заплатить в возмещение убытков, художник так и не дождался. Предусмотрительный Собан продал свое судно.
28 августа в мэрии Понт-Авена художника ждало новое разочарование. По требованию адвоката Мари Анри, на том основании, что мировой суд не может рассматривать дела, где речь идет о "предметах", стоимость которых в точности не установлена, а стоимость "предметов", которые требовал художник, в первоначальном иске указана не была, мировой судья заявил о своей некомпетентности[277]. Гоген просил мэтра Шамайара возбудить дело в уголовном суде Кемпера.
В это время Гоген и Аннах разошлись - очевидно, по материальным соображениям. К 15 сентября мулатка вернулась в Париж, чтобы подыскать себе работу. Обезьянки с ней уже не было - маленькая Таоа, к которой привязался Гоген, умерла, съев ядовитый цветок.
"Я и в самом деле почти никому не пишу, и все на это жалуются, - писал Гоген Монфреду 20 сентября. - Это потому, что страдания, особенно по ночам, когда я совсем не сплю, окончательно лишили меня мужества". В ожидании лучших времен художник продолжал "искать прибежища" в таитянских воспоминаниях. Вооружившись иглой и стамеской, он вырезал на кусках самшита сцены из жизни маорийцев. Возможно, он предназначал эти гравюры для иллюстрации "Ноа Ноа".
Дело против Мари Куклы должно было слушаться в ноябре. После суда Гоген рассчитывал вернуться в Париж. Но художник дело проиграл. Мари Анри заявила, что ей предъявлено ложное обвинение, что, в частности, бюст де Хаана ей подарил сам де Хаан. Вдобавок она сослалась на статью уголовного кодекса, согласно которой мебель считается принадлежащей тому, кто ею владеет. 14 ноября суд в Кемпере на основании того, что истец совершил ошибку, не заручившись распиской в том, что он дал свои произведения на временное хранение и что в данном деле свидетельские показания не могут быть приняты во внимание, отказал Гогену в иске и приговорил его к уплате судебных издержек[278].
По документам, обнаруженным М. Маленгом, который ссылается на них в своей статье в "Ей" (июль-август 1959 года), у Мари Анри кроме бюста Мейера де Хаана было еще восемнадцать живописных произведений Гогена (в том числе автопортрет с нимбом и портрет Мейера де Хаана), одна гуашь ("Часовня Сен-Моде" в Ле Пульдю), крашеная гипсовая скульптура, резные сабо и т. д. Некоторые из этих работ, очевидно, были ею проданы Амбруазу Воллару и галерее Барбазанж.
В 1959 году наследники Мари Анри устроили две распродажи в Отеле Друо. На первом аукционе 16 марта гуашь Гогена "Часовня Сен-Моде" была оценена в 3600 тысяч франков, бочонок, украшенный резьбой, в 2001 тысяч франков, расписная подставка для блюд в 1700 тысяч франков. В тот же день были проданы в разные руки восемь произведений де Хаана. На втором аукционе, 24 июня, тетрадь с набросками Гогена была оценена в 1050 тысяч франков, а бюст Мейера де Хаана в 9600 тысяч франков.
Мари Анри не могла увезти с собой из трактира в Ле Пульдю стенные росписи. Некоторые из них были в 1924 году обнаружены двумя американскими художниками.
По-видимому, исчезли навсегда роспись плафона и фриз со словами Вагнера: "Я верую в Страшный суд, который осудит на страшные муки всех тех, кто в этом мире осмелился торговать высоким и непорочным искусством..."
Художник немедленно выехал в Париж. На улице Верцингеторикса его ждала неприятная неожиданность. Воспользовавшись отсутствием Гогена, яванка Аннах распродала все, что ей казалось мало-мальски ценным в мастерской. От разграбления уцелели только картины. Как видно, мулатка разделяла мнение Сатра, сказавшего Гогену, когда тот в благодарность за все добро, которое Сатр сделал ему после драки в Конкарно, хотел подарить бретонцу свои картины: "На что мне твоя мазня!"
*
22 ноября Шарль Морис с несколькими друзьями устроил в кафе "Варьете" небольшой банкет в честь возвращения Гогена. На другой день в газете "Суар" Морис, описывая этот банкет, снова восторженно писал о замечательном художнике и возмущался тем, как несправедливо к нему продолжают относиться.
"У Поля Гогена есть основания жаловаться на своих соотечественников. Те из них, кто много лет назад удивлялись, что он избрал солнечное Таити местом своего прекрасного изгнания, где он мог спокойно работать, должны были бы понять, что причина его отъезда - в их несправедливом отношении к человеку, чьи произведения и имя должны быть причислены к нашим величайшим сокровищам. Нo, впрочем, не будем преувеличивать... Даже самые дерзкие из его вчерашних хулителей уже не решаются не признавать его и как бы они ни тщились быть ироничными, заявляя, что не понимают этого "гения", они все же вынуждены употреблять именно это слово, когда говорят об этом художнике".
Через несколько дней Гоген устроил в своей мастерской недельную - с 3 по 9 декабря - выставку своих гравюр и рисунков. Но эта выставка, как и банкет, несмотря на статьи Мориса и Жюльена Леклерка, не вызвала большого интереса. Правда, в 1894 году обстоятельства не слишком благоприятствовали искусству. Покушения анархистов, убийство в июне президента Республики Сади Карно и полицейские меры взбудоражили все умы - людям было не до живописи и не до художников. "Любители живописи так растерялись от всех событий, что не хотят и слышать об искусстве", - писал в июле Писсарро своему сыну Люсьену.
Гоген, которому поступок Аннах нанес еще более жестокий удар, чем дело в Конкарно, и которого отныне ничто не могло удержать от намерения "похоронить себя на островах Тихого океана", поступил бы разумно, прими он предложение одного торговца картинами. Тот предложил, что будет регулярно покупать у него по "приличной", но зато "раз и навсегда установленной"[279]цене все его картины. Но Гоген отказался - друзья убеждали его, что таким образом он отрежет для себя все пути в будущем, что новая распродажа в Отеле Друо даст ему гораздо больше средств для осуществления его планов, чем в 1891 году. И Гоген тотчас в это уверовал. Он всегда верил в то, что подкрепляло его надежды и его веру в самого себя, не столько даже гордую, сколько наивную.
Художник часто простуживался, все хуже переносил холода ("Я, в буквальном смысле слова, оживаю только на солнце") и почти не выходил из мастерской, где возобновил свои приемы по четвергам. Однако иногда он все-таки добирался до Монмартра, чтобы повидать Мориса или Сегена, который также вернулся из Бретани и поселился на улице Лепик. В феврале 1895 года Сеген собирался выставить свои произведения у Ле Барка де Бутвиля[280], скромного торговца с улицы Ле Пелетье, который уже несколько лет поддерживал художников-новаторов[281]. Гоген написал предисловие к каталогу дружеское и резкое предисловие, в котором художник высказывал свое нелицеприятное мнение о другом художнике. "Акт разумного дружелюбия - вот в чем, по-моему, смысл предисловия", - писал Гоген и так отзывался о работах Сегена: "Сеген не принадлежит к числу мастеров. Его недостатки выражены пока еще слишком нечетко для того, чтобы он мог заслужить этот титул. Но он умеет читать в Книге тайн и говорить языком этой Книги".
Гоген охотно соглашался, чтобы и с ним самим говорили так же прямо и откровенно. Отобрав сорок девять полотен, рисунков и гравюр, которые он собирался представить на аукцион в Отель Друо, он попросил одного из посетителей своих четвергов, шведского писателя Августа Стриндберга[282], написать предисловие к каталогу. Почти сверстник Гогена, поэт, романист, драматург, эссеист и памфлетист, Стриндберг был человек необычайных дарований, наделенный бурным темпераментом, беспокойным умом и склонный к крайностям и преувеличениям. Ярый антиконформист, он в своих произведениях страстно выступал против всевозможных предрассудков и социальной лжи. Однажды январским вечером Гоген заметил, как внимательно рассматривает Стриндберг картины, развешанные на стенах его мастерской. "У меня возникло словно бы предчувствие взрыва - настоящей сшибки между вашей цивилизацией и моим варварством". И он решил обратиться к Стриндбергу.
"В ответ на Вашу просьбу я сразу же говорю: "Не могу", или даже более грубо: "Не хочу", - написал швед Гогену в длинном письме, в котором объяснял свой отказ. - Я не могу понять Ваше искусство и не могу его любить... Я всерьез пытался классифицировать Вас, увидеть в Вас звено единой цепи, уяснить историю Вашего развития - но тщетно... Вчера вечером под южные звуки мандолины и гитары мысль моя влеклась к Пюви де Шаванну: я видел на Ваших стенах сумятицу солнечных картин, которые ночью преследовали меня во сне. Видел деревья, которых не определит ни один ботаник, животных, о существовании которых не подозревал Кювье, и людей, которых могли создать только Вы один... Сударь, - говорил я Вам во сне, - Вы создали новую землю и новое небо, но мне неуютно в сотворенном Вами мире. Для меня, любящего светотень, он слишком залит солнцем. И Ева, живущая в Вашем раю, не отвечает моему идеалу...
Право, мне кажется, - писал в конце Стриндберг, - что, пока я сочинял письмо, я увлекся и начал немного понимать искусство Гогена. Одного современного автора упрекали в том, что он не описывает реальных людей, а просто-напросто сам их создает. Просто-напросто! Счастливого пути, мэтр, но, вернувшись, придите ко мне еще раз. Быть может, к тому времени я лучше пойму Ваше искусство, и это позволит мне написать настоящее предисловие к новому каталогу для нового аукциона в Отеле Друо, потому что я тоже начинаю испытывать огромную потребность стать дикарем и создать новый мир".
Гоген счел, что это искреннее письмо отлично выполнит роль предисловия. И он предпослал его каталогу вместе со своим ответом Стриндбергу.
"Моя избранница Ева, написанная мной в формах и гармониях иного мира, быть может, пробудила в Вас особые личные воспоминания о мучительном прошлом. Ева, созданная Вашим цивилизованным представлением, почти всегда превращает Вас, превращает всех нас, в женоненавистников. Древняя Ева, которая пугает Вас в моей мастерской, быть может, однажды улыбнулась бы Вам не такой горькой улыбкой. А мир, который не опознают ни Кювье, ни ботаник, мог бы стать раем, эскиз которого я едва наметил. От эскиза до осуществления мечты очень далеко. Но что из того! Разве предвидение счастья не есть предвкушение нирваны?"
После выставки в мастерской 16 февраля и публичной выставки 17 февраля в понедельник 18-го в том же самом зале номер 7 Отеля Друо, где происходил аукцион 1891 года, вновь состоялась распродажа. Началась она в три часа. Несмотря на присутствие многочисленных друзей, Монфреда, Сегена, Шуффа, Мофра, Слевинского, О'Коннора, обстановка была тяжелой. Если не считать Дега, который с самого начала купил "Вахине но те ви" ("Женщина с плодом манго") за четыреста пятьдесят франков, любители живописи и торговцы очень вяло участвовали в торгах. Чтобы не дать ценам упасть слишком низко, Гогену пришлось самому выкупить те произведения, за которые было предложено слишком мало денег. Увы, ему пришлось выкупить почти все картины. Результаты распродажи были катастрофическими. Когда Мофра после аукциона пригласил Гогена пообедать к себе в мастерскую на бульваре Клиши и увел его с собой, тот "плакал как ребенок"[283]. При назначенной общей сумме около семнадцати тысяч пятисот франков фактически распродажа принесла около трех тысяч. Когда художник выплатил 7 процентов за выкупленные им картины, у него осталось меньше двух тысяч, из которых он еще должен был покрыть кое-какие расходы, связанные с организацией аукциона[284]. Провал этот нанес Гогену не только материальный, но, главное, моральный ущерб. Писсарро, внимательно следивший за всем происходящим, тотчас отметил его как признак серьезного, резкого поворота: "Символисты у нас обречены, - с удовлетворением писал он... - Не будь Дега, который купил несколько работ, дело кончилось бы еще хуже"[285].
Гоген был растерян, убит. В эти тяжелые дни его постигла еще одна беда, заставившая еще сильнее возненавидеть холодную, враждебную, пагубную Европу, к которой он испытывал все более глубокое отвращение. Как-то вечером в январе он отправился с Сегеном на танцы на авеню Мен. Там к нему привязалась какая-то проститутка. Полицейский предупредил Гогена, что с этой девицей иметь дело опасно, но Гоген пожал плечами: "В моем возрасте уже ничего не подцепишь". Теперь он жестоко расплачивался за свою неуместную браваду - у него обнаружился сифилис. В начале марта Гоген поехал на несколько дней в Бретань, как видно, чтобы уладить неотложные дела. Сеген, который оказался там одновременно с ним, 7 марта писал О'Коннору: "Бедняга очень болен. Все его тело покрыто сифилитическими язвами, особенно раны на ноге".
И в самом деле, лодыжка Гогена заживала очень медленно. Раны не зарубцовывались.
*
Как только Метте прослышала об аукционе в Отеле Друо, она написала мужу, чтобы "напомнить, что у него пятеро детей".
"Я уже давно ждал твоего письма",- язвительно ответил ей Гоген. И поспешил сообщить жене о "подлинных" итогах распродажи. Что до прибыли, то он потерял около пятисот франков. Трудно сказать, сознательно ли Гоген сообщал ей эти неверные данные или ошибался - потому что бывшему маклеру нередко случалось путать цифры[286]. Но так или иначе цифры, которые Гоген раздраженно бросил в лицо Метте, были нужны ему не столько для того, чтобы оправдаться, сколько как повод излить свои обиды. "Любой человек, окажись он на моем месте после моего возвращения, пришел бы к печальным выводам о жизни, семье и обо всем прочем". Пусть Метте не заблуждается. Она больше ничего от него не получит. "В сорок семь лет я не хочу впасть в нищету, а я почти нищий. Рухни я, никто не протянет мне руки. Твои слова "выпутывайся, как знаешь" - полны глубокой мудрости. Я ее и придерживаюсь".
Это письмо, которым фактически заканчивается переписка супругов, очень характерно для настроения Гогена весной 1895 года. Истерзанный, настороженный, раздраженный, он больше ни во что не верил - верил только, что сможет насладиться покоем, когда ему удастся наконец уехать в Океанию, подальше от Европы и европейцев, среди которых его преследуют несчастья. В печи у Шапле Гоген обжег статуэтку, изображающую Овири - туземную Диану. Он представил статуэтку в Салон Национального общества изящных искусств. Ее не приняли. Тогда Шапле выставил статуэтку в своей собственной витрине. От керамиста требовали, чтобы он ее убрал. Шапле проявил стойкость, и статуэтка осталась в витрине, но Гогену эта история нанесла еще одну обиду. Он реагировал на эти удары с яростью раненого животного. В двух своих статьях, которые газета "Суар" опубликовала 23 апреля и 1 мая, он обрушился на ассоциации художников, которые заправляют Салонами, на чиновников, на дирекцию Департамента изящных искусств - "ярчайшее воплощение общественной бесполезности", - как он выражался. В это же самое время ему нанес удар еще и Эмиль Бернар.
В марте 1893 года Бернар уехал из Франции в Италию, а потом на Восток. Теперь он обосновался в Каире. Пережитый им кризис разрешился неожиданным образом. Отказавшись от поисков своей молодости, Бернар пошел по пути, противоположному тому, куда они вели, и стал последователем византийской школы и старых итальянских мастеров. Свою новую позицию он мотивировал эстетическими, философскими и даже религиозными доводами.
"То, что нравится душе, идет от бога", - утверждал Бернар. Позже он писал: "Я часто исповедовался и причащался и вел жизнь, настолько благочестивую, что никогда не принимался за работу, не выстояв мессы и не помолившись со скрещенными руками у алтаря святого Франциска Ассизского. Я стал терциарием ордена францисканцев, мечтал писать одни только церкви и жить, предав забвению все остальное".
Тем не менее Гогена Бернар не забывал, он преследовал его своей ненавистью и не упускал случая письменно на него обрушиться. В февральском номере "Меркюр де Франс" среди художников, "которые не постеснялись копировать" Сезанна, Бернар назвал Гогена и - как это ни странно и ни нелепо - Писсарро, который был учителем художника из Экса. А в конце апреля Бернар написал Шуффу письмо, которое глубоко взволновало последнего.
"Бернар, - сообщал Шуфф Гогену, - выдвинул против Вас чудовищное обвинение, основанное на признании, которое Вы якобы сами ему сделали, и утверждает это с такой уверенностью, что я в полном замешательстве. Подобного рода слухи доходили до меня после нашей ссоры, но так как они исходили от моего брата, я не придавал им значения, считая их досужими и глупыми сплетнями. На этот раз дело обстоит по-другому... К тому же поведение моей жены с Вами в ту пору тоже не прошло для меня незамеченным".
Словом, как писал Шуффенекер, "все вместе взятое не могло меня не смутить".
Гоген, которого он просил объясниться[287], ответил, еле сдерживая гнев. "Еще до моего отъезда, - писал он Шуффу, - Вы, как дурак, подпали под влияние этого змееныша. Сегодня дело обстоит куда серьезнее. Что я могу ответить Вам на эту клевету? Ничего. Если бы меня просил об этом другой человек, я высмеял бы его и послал к черту, но, поскольку речь идет о Вас, я страдаю, потому что страдаете Вы". Однако эти слова не могли полностью успокоить Шуффа. "Одно обстоятельство в этом деле остается для меня неясным. Как бы ни свихнулся Бернар, как бы ни обезумел от ненависти к Вам, откуда ему могло прийти в голову такое чудовищное обвинение? Если Вы не против, мы с Вами поговорим об этом при встрече"[288].
Гогена глубоко задело обвинение Бернара[289]. Он был в ярости на "очаровательного юнца". "Я встречал в своей жизни многих сволочей, но худший из всех маленький Бернар. Шагу нельзя сделать, чтобы не наступить в оставленное им дерьмо. Он... на всех углах". А в июне Бернар опубликовал в "Меркюр" новую статью, в которой неистовствовал против Гогена: "Факты неоспоримо подтвердили мне, что Гоген воспользовался частью, притом наибольшей, моих усилий, так что я не могу это отрицать".
Тут Гоген не выдержал и разразился язвительной статьей, в которой начертал творческий путь своего бывшего бретонского друга.
"В чем состоят его пресловутые поиски в искусстве, - спрашивал он. - В чем они выразились?.. Эх, господин Бернар, чем писать статьи, пытаясь создать себе индивидуальность, какой у Вас никогда не будет, пишите-ка лучше картины с последовательностью во взглядах и не давайте повода целому поколению художников, следящих за Вами с Ваших первых шагов в Понт-Авене, считать Вас шарлатаном. И в особенности не нападайте на Вашего наставника. А что Вы его таковым считали, свидетельствует посвящение: "Полю Гогену, мужественному и безупречному наставнику и пр. Бернар". Тем более, что тот не дает себе труда Вам отвечать, разве что своими произведениями, всегда имеющими между собой нечто общее, несмотря на незначительные вариации, которые художник, стремящийся к совершенствованию, всегда вносит в каждое произведение".
Эти мстительные заметки по неизвестным причинам остались неизданными"[290].
В разгар всех этих огорчений Гоген упорно искал возможности осуществить свой план и уехать на острова. Он хлопотал о должности резидента в Океании, но безуспешно. Рассчитывать приходилось только на свою живопись.
Гоген продал несколько картин владельцу кафе "Варьете" Огюсту Боши, большому другу художников и страстному коллекционеру. 20 июля Боши должен был заплатить ему две тысячи шестьсот франков. Кроме того, небогатый торговец картинами Тальбум, с которым Гогена познакомил Морис, должен был через год, в мае, выплатить ему восемьсот франков за картину, которую он выбрал. Со своей стороны Мофра уверял, что сможет продать одну картину знакомому врачу. Это должно было дать еще триста франков. Наконец окантовщик Добур обещал, как только получит деньги, выплатить художнику шестьсот франков, которые он ему был должен за старую покупку. Гоген делал подсчеты. Пункт первый: денег, которыми он располагал, должно было хватить на дорогу и обзаведение. Пункт второй: в Океании ему хватит двухсот франков в месяц, чтобы существовать безбедно. С четырьмя тысячами тремястами франков, которые ему должны выплатить, он сможет продержаться почти два года. Остается проблема будущего. Гоген хотел иметь некоторые гарантии.
В конце концов он получил их от двух торговцев картинами - Леви с улицы Сен-Лазар и Шоде с улицы Родье. Хотя они признавали, что живопись Гогена не так-то легко "заставить проглотить", оба считали, что в довольно короткий срок смогут продать его картины. Это был "вопрос времени". "Можете спокойно уезжать, - объявили они ему, - мы не бросим вас в затруднительном положении".
Гоген только этого и ждал. Он разместил у торговцев свои картины и скульптуры, потом занялся последними приготовлениями к отъезду, теперь уже близкому и более чем когда-либо одинокому, потому что ни Сеген, ни О'Коннор с ним ехать не собирались. Он роздал друзьям сувениры и сложил чемоданы.
28 июня Морис объявил в "Суар", что назавтра Гоген навсегда покидает Францию. Гоген уезжал без шума, почти украдкой. Он не хотел "прощаний на вокзале, которые волнуют и утомляют" и поэтому просил друзей не провожать его. В последний момент супруги Молар и Пако Дуррио все-таки настояли, что они его проводят. На перроне они единственные и пожали ему руку на прощание...
3 июля на борту "Австралийца", уходившего из Марселя, Гоген покинул Европу. "Там в тишине среди цветов мне остается вырезать себе гробницу", сказал он Морису.
III
АЛИНА
И, венчая шкаф мой книжный,
неподвижный, неподвижный...
Восседает Ворон черный,
несменяемый дозорный,
Давит взор его упорный, давит,
будто глыба льда.
И мой дух оцепенелый из-под
мертвой глыбы льда
Не восстанет никогда!
Э. По. Ворон[291]
На борту парохода, вперив безжизненный взгляд в морские просторы, Гоген продолжал бесконечный спор с самим собой. Правильно ли он поступил, бросив все, примирившись со своей участью, отказавшись надеяться наперекор всему? В его памяти вставало нежное и печальное лицо Алины, ее задумчивые глаза, и сердце его сжималось. Никогда!.. Никогда!..
Гоген даже не сообщил Метте о своем отъезде. Он был уверен - его бегство расценят как "преступление". "Совершенно верно, я великий преступник. Ну и что? Микеланджело[292]тоже был преступником, да только я не Микеланджело". Но знают ли те, кто его обвиняет, "какая мука - неудачный брак? Развестись - легко сказать, но как? И почему нельзя разойтись попросту, без всяких судейских?" На борту "Австралийца", а потом на борту парохода, который доставил его из Новой Зеландии на Таити, Гоген думал одну и ту же думу и приходил все к тем же выводам. Он умрет здесь. Он построит себе хижину, будет разводить птиц, выращивать овощи, а также ваниль и кофе и будет их продавать. "А мое семейство - уж если без меня им помочь некому - пусть выкручивается как знает!"
Никогда! Никогда!..
В Порт-Саиде Гоген накупил порнографических открыток. А приехав на Таити, где уже не мог вернуть Техуру, которая вышла замуж, пустился в разгул с местными женщинами. "Все ночи напролет отчаянные девчонки не вылезают из моей постели. Вчера у меня их было сразу три".
Сначала он подумывал, не перебраться ли ему на Маркизские острова. Но в конце концов арендовал клочок земли в Пунаауиа, сравнительно недалеко от Папеэте, по дороге, идущей вдоль моря к Матаиеа.
Пожалуй, это был самый красивый район Таити. Широкая долина спускалась с холмистого берега в глубь острова и тянулась до горы Орофена - самой высокой вершины острова, достигавшей двух тысяч двухсот метров. Хижины туземцев прятались среди кокосовых и банановых деревьев, гуав, красного жасмина и брахихитонов. Вдоль лагуны, переливавшейся всеми мыслимыми оттенками, на много километров тянулся белый пляж. Напротив вздымался остров Моореа, фантастически выделявшийся на фоне волн в ореоле заката.
В этом волшебном уголке художник выстроил просторную хижину из двух комнат, крытую листьями кокосовой пальмы. В спальне всегда царил полумрак и было прохладно, мастерская была залита светом. На полу Гоген расстелил циновки, старый персидский ковер, стены увешал рисунками, тканями, расставив повсюду безделушки. Рядом с хижиной находился сарай-конюшня, где Гоген держал купленные им лошадь и двуколку.
"Как видите, особенно жалеть меня не приходится", - писал Гоген Монфреду в ноябре и, шутливо упомянув о своей разгульной жизни в первые недели пребывания на Таити, добавлял: "Но теперь я хочу покончить с распутством, взять в дом серьезную женщину и работать не покладая рук, тем более что я чувствую себя в ударе и думаю, что буду писать лучше, чем прежде".
И, однако, его не покидала тревога. Кроме письма Монфреда и еще одного от Мориса из Парижа не было ни строчки. Его должники, и в частности Боши, который еще в июле должен был выслать ему две тысячи шестьсот франков, не торопились с ним расплатиться. А деньги таяли. Постройка хижины обошлась дорого. И к тому же он признавался сам: "Как всегда, когда у меня заводятся деньги и появляются надежды, я трачу, не считая". Но если ему теперь не пришлют денег, он вскоре окажется на мели.
Отныне, как только приходила почта, Гоген бросался к почтовому окошку, с каждым разом все больше торопясь и волнуясь. Но тщетно. Ни писем, ни переводов не было. Как и четыре года назад, во время его первой поездки, началось бесконечное ожидание, и снова его охватывало чувство неуверенности - мучительной, тягостной неуверенности, "а это самое худшее в моем положении". Хоть бы ему написали, чтобы он знал, как обстоят дела! Даже дурные новости он предпочел бы неизвестности. Ждать, ждать в бездействии и мучительной тревоге - вот все, что ему оставалось.
Эта тревога, которую отягчало сознание собственного бессилия, лишала Гогена мужества и сил в борьбе с физическими недугами. В размягчающем климате Таити снова открылись раны на его ноге. Лодыжка болела, он не спал ночами. Печальной была для него зима 1895/96 года, когда красота Пунаауиа, пылавшей под солнцем яркими красками своих бесчисленных цветов, только еще усугубляла его страдания. Когда боли в ноге немного отпускали, он писал. Он продолжал петь свою песню. На его полотне возлежала маорийская Олимпия варварская Венера, которой он поклонялся. Его новая вахина Пахура, девушка тринадцати с половиной лет, несомненно позировала для этой картины "Женщина под деревом манго" ("Те арии вахине")[293]. Холст пронизан безмятежной чувственностью. "Мне кажется, что мне еще никогда не удавалось добиться такой величавой и глубокой звучности в цвете". Гоген достиг вершин мастерства. Но как велик был контраст между художником, для , которого настал момент создания шедевров, и человеком, который в ту же пору горестно жаловался, что "исчерпал не только все свои деньги, но и все свои силы".