Человек с печатью на устах 7 страница
Но, конечно, дело было не только в язвительных выпадах человека, которого непрерывно унижали и третировали. Гоген не умел притворяться. Он никогда не делал попыток приспособиться к этой среде с ее жестокой моралью, где все были озабочены соблюдением внешних приличий. Ему даже не приходило в голову приспособиться. Да и захоти он - он бы не мог.
Мало того что его выставка вызвала скандал, люди замечали, что он не ходит в церковь. Оказывается, этот мазила еще и безбожник. Вчера Гогена считали подозрительным, сегодня он стал нежелательным. И это ему откровенно давали понять. Мастера-окантовщики отказывались делать для него рамы. Иначе, мол, "они потеряют клиентов". Графиня Мольтке, оплачивавшая пансион старшего сына Гогена, Эмиля, отныне перестала за него платить "по религиозным соображениям". По этим же причинам некоторые ученики, собиравшиеся брать уроки у Метте, так больше и не появились в квартире представителя фирмы, не имеющего клиентов.
"У меня терпение лопается! " - восклицал Гоген. Бессмысленно было продолжать жить в Дании, в этой враждебной стране, где он не мог ждать ничего кроме постоянных унижений. "Долг! Посмотрел бы я, как другие повели бы себя на моем месте. Я исполнял свой долг до конца и отступил только тогда, когда это стало физически невозможно". В мае он написал Писсарро: "Самое позднее месяца через два, если только я не повешусь, я вернусь в Париж и как-нибудь проживу - стану рабочим или бродягой"[96]. Рабочим - хотя бы, например, у скульптора Буйо. Главное, он будет "свободным" и ему не придется терпеть нападки семейки, которая самого кроткого человека способна превратить в "кровожадного зверя".
Но в общем, хотел того Гоген или нет, семейство Гад решило вынудить его уехать. После того как у Эмиля отняли плату за пансион, а Метте лишилась уроков, ее родные окончательно ополчились против бывшего маклера. Ему напрямик объявили, что он "лишний". К тому же он непрерывно совершал бестактности. В начале лета, прогуливаясь по пляжу, где женщины и мужчины купались голые, но каждые в своей стороне и в определенные часы, - "причем полагалось, чтобы путники, идущие по дороге, ничего не видели", - он опять вызвал скандал, заглядевшись на жену пастора с маленькой дочкой. Нет, пора этому ничтожеству убираться восвояси.
Метте сама хотела "разъехаться". Когда Гоген упрочит свое положение, можно будет пересмотреть этот вопрос. "Оглядываясь назад и видя злобные страсти, которые нас разъединили, я должен был бы тебя ненавидеть". Но Гоген не питал к Метте ненависти. Несмотря на все зло, какое она ему причинила, на старые обиды, которые он теперь припоминал, он не хотел ее лишиться.
Он не хотел, чтобы жизнь его "была разбита и в ней не осталось никакой надежды", не хотел снова оказаться "одиноким, без матери, без семьи, без детей", отброшенным в ледяной холод изгнания, как это было когда-то может, он это вспоминал? - в Орлеане, после жизни в Лиме. В ту пору подгоняемый неосознанным желанием вновь обрести потерянный рай он отправился в плавание, путешествовал, скитался, и все без толку, вернулся во Францию и тут-то и встретил прекрасную датчанку.
Гоген боролся, отстаивая то, что у него пытались отнять. Но - "эту бурю мне не выдержать!" Один из братьев Метте решительно заявил ей и ее мужу: "Вы не можете жить вместе". И, обратившись к сестре, добавил: "Мы сделаем все, чтобы тебе помочь".
Чаша терпения Гогена переполнилась. Его "гонят" - ну что ж, он уедет. Но он не мог смириться с тем, что двенадцать лет его жизни навсегда перечеркнуты. Его вынудили на разрыв с женой, но этот разрыв временный.
Он не знал, на что он будет завтра существовать в Париже. Он уехал без денег, почти без одежды, так как все вещи остались у Метте (она должна была переправить ему в Париж только один сундук). Но он увез с собой Кловиса не любимого матерью сына.
Когда его положение улучшится, рассуждал Гоген, он возьмет к себе и других детей. А потом приедет и сама Метте. Они забудут "мучительные" годы и восстановят разрушенный семейный очаг.
Часть вторая
ТОЩИЙ ВОЛК
(1885-1891)
I
ТАБОГА
И изменишься ты, но не станешь лучше.
Подражание Христу
В ноябре 1884 года, когда Гоген готовился уехать следом за женой в Данию, Шуффенекер, только что получивший диплом педагога, добился нового успеха на поприще, о котором мечтал: уже преподавая рисунок в школе на улице Фурно, он получил назначение еще и в лицей Мишле в Ванве.
Добряк Шуфф рад был бы помочь другу, но семья его разрослась, у него было теперь двое малолетних детей, и он немногое мог сделать для Гогена, разве что изредка пригласить его к обеду.
Гоген временно поселился неподалеку от своей старой квартиры, на улице Фурно, рядом со скульптором Буйо, в тупике Фремен, который, по словам Гогена, немножко напоминал "Двор чудес". Но вопреки надеждам Гогена, Буйо его на работу не взял, правда, пообещав сделать это в довольно скором времени, когда получит большой заказ.
"Ты спрашиваешь, что я собираюсь делать этой зимой, - писал Гоген Метте 19 августа. - Сам не знаю. Все зависит от того, какие у меня будут средства. Без ничего - ничего не получится".
Если бы только ему удалось продать одну-две картины! Но он сам признавался, что торговля картинами "совершенно заглохла". На Берто он давно уже не рассчитывал, а "проклятый иезуит Дюран-Рюэль" на него "плюет".
Но все равно. Гоген писал жене, что именно на живопись возлагает все свои надежды. Как-то он повстречал Жоббе-Дюваля, и этот бретонец из Карэ, между прочим, рассказал Гогену о маленьком местечке Понт Авен в Финистере, куда ездят многие художники. Там не только можно дешево прожить, но вдобавок хозяйка маленькой гостиницы Мари-Жанна Глоанек предоставляет художникам широкий кредит. Только бы Гогену раздобыть немного денег, и он поедет туда будущим летом. "Если дела пойдут на лад,- писал он Метте в письме от 19 августа, - и талант мой будет развиваться, да за него еще будут платить, я подумаю о том, где бы обосноваться прочно. А ты со своей стороны попытайся помочь мне составить имя в Дании. Это принесет тебе не меньше пользы, чем мне. К тому же это лучший способ соединиться".
Как видно, Метте этого не считала - во всяком случае, на письмо она не ответила.
В ожидании пока осуществятся его отдаленные планы Гоген должен был позаботиться о насущных нуждах - прокормиться и прокормить "своего" Кловиса. Ему это удавалось с трудом, он влачил "нищенское" существование, и это его удручало. Вдобавок фирма Дилли и К°, парижское отделение которой помещалось на улице Пердонне, 19, "одолевала" Гогена из-за аванса, который он удержал, и товаров, которые по вине Хермана Таулова без движения лежали в Норвегии.
Гоген никогда не мог до конца отказаться от своих мечтаний. Теперь, когда он уехал из Копенгагена, представительство Рубе стало казаться ему очень перспективным. Пораженный тем, как фирма расширила свои дела во Франции и Бельгии, он просил жену поинтересоваться датским рынком. "Поверь, это дело серьезное!" - убеждал он ее. Кроме того, он возобновил связи с испанскими революционерами Сорильи. В конце августа он поехал в Лондон, чтобы встретиться с ними - "сама знаешь где", - написал он жене. Перед отъездом Гоген отдал Кловиса своей сестре Мари, которая вышла замуж за чилийского коммерсанта Хуана Урибе. Но хотя Мари стала состоятельной женщиной, она весьма неохотно взяла к себе племянника.
Почти три недели провел Гоген в Великобритании. На обратном пути он остановился в Дьеппе - ему хотелось писать. Он был очень доволен поездкой: "Как ты знаешь из копенгагенских газет, положение в Испании осложнилось, а это, естественно, будет способствовать тем небольшим переменам, к которым мы стремимся. Так что это вопрос времени, и я не преминул возобновить старую дружбу. Стало быть, в будущем это дело почти верное", - утверждал Гоген.
В Дьеппе Гогена ждала почта. Но он был крайне удивлен, что среди писем не оказалось письма от жены. "Признаюсь тебе, твое нынешнее молчание кажется мне просто непостижимым, ведь вот уже месяц я не получаю от тебя ни строчки... Следовало бы помнить, что дети у тебя, и их здоровье беспокоит отсутствующего". У Гогена зародилось подозрение. От Шуффа он узнал, что Буйо решил отказаться от его услуг. Буйо наконец получил долгожданный большой заказ, но ему навязали другого помощника. "Есть во всем этом что-то туманное, что я не решаюсь себе объяснить, - писал Гоген жене. - Уж не написала ли ты мадам Буйо? Я ведь знаю, что ты мечтаешь, чтобы я вернулся на биржу...". И он добавлял кисло-сладким тоном: "Ты ведь знаешь, я всегда инстинктивно догадываюсь о том, что происходит, и уверен, в настоящую минуту твоя сестра опять верховодит тобой... Конечно, мне нанесли тяжелый удар, но ничего, - хорохорился он, - не такой я человек, чтобы не оправиться, особенно теперь, когда я привез из Лондона кое-какие козыри".
В Дьеппе Гоген встретил Дега, который гостил там у своих друзей. По неизвестной нам причине они поссорились. Дега, характер которого не отличался уживчивостью, стал донимать Гогена насмешками. В Дьеппе вокруг Дега увивалась целая компания художников. Был среди них бывший свояк Гогена, Фритс Таулов (он незадолго перед этим развелся с Ингеборг), сын психиатра Бланша - Жак-Эмиль[97], Уистлер[98], еще один английский художник Сиккерт[99]и молодой Эллё[100]... Эти люди высмеивали Гогена. Жак-Эмиль Бланш обращал внимание на его "странное лицо,, экстравагантную одежду и какой-то диковатый вид", а отец, - уверял он, - "постоянно указывал ему эти признаки мании величия".
- Друзья мои, да он же просто кудесник! - восклицал Эллё. - Посмотрите на его руку. На его указательном пальце кольцо - настоящее произведение искусства! Мне просто дурно, когда я это вижу. Ну разве при таком несуразном виде можно быть талантливым? И вдобавок он разговаривает сам с собой!
Но Гоген не замечал издевательского интереса, вызванного его особой. Он писал. С той поры, как вечерами в Копенгагене он обдумывал свою эстетическую теорию, на практике его живописная манера почти не изменилась. В нем все созревало очень медленно. Он действовал, повинуясь не порывам, а рассуждению. Тем не менее он незаметно удалялся от импрессионизма, хотя и продолжал пользоваться его рецептами. Однако если в его пейзаже появляется животное, то это почти всегда корова: могучие формы коровы, ее монументальное спокойствие отвечали его антиимпрессионистической тяге к мощным структурам. В эти дни, проведенные в Дьеппе, Гоген сделал еще один шаг в сторону того искусства, которое он уже провидел: в картине "Купальщицы", которую он написал на пляже, он упростил цвет и обвел контуры четкой линией.
Но, увы, это был слишком краткий опыт. Гогену пришлось вернуться в Париж.
Он бродил по Парижу без денег, без крова, ночуя, где придется, иногда у Шуффенекера, иногда даже у представителя фирмы Дилли. Мари поспешила вернуть ему Кловиса. К счастью, Жоббе-Дюваль и его жена выразили желание на неделю взять к себе мальчика. Гоген искал, где бы снять квартиру, и просил Метте прислать ему постельные принадлежности. Пытался он "временно найти местечко на бирже". Большую часть его коллекции картин Метте вывезла в Данию. Но некоторые остались в Париже. Он пытался продать их, надеялся выручить шестьсот франков за одну картину Писсарро и одну Ренуара. "Как только я их получу, вышлю тебе двести франков", - написал он Метте, которая "хныкала".
В начале октября Гоген нашел квартиру в районе Северного вокзала - на улице Кай, 10. Но постельное белье, о котором он просил Метте, так и не пришло. Гоген взял к себе Кловиса и кое-как устроился на новом месте. Для мальчика он взял на прокат кровать, а сам довольствовался матрацем - он спал на нем, укрывшись походным одеялом. Питались они более чем скудно. "Не беспокойся о Кловисе, - писал Гоген жене. - ...Яйцо, немножко риса, и он ест за обе щеки, особенно когда на десерт бывает яблоко".
Но Метте, как видно, не слишком утруждала себя беспокойством. После того как Гоген объяснил ей, что о месте на бирже он мечтал, "просто чтобы продержаться до тех пор, пока не настанут лучшие времена для живописи", и сообщил, что продажа картин Писсарро и Ренуара сорвалась, она снова перестала писать.
Гоген проводил время в хлопотах. Места на бирже получить не удалось. Не нашлось покупателей на Ренуара и Писсарро. Он жил щедротами случайных знакомых. Сына кормить было почти нечем. Ко 2 ноября он все еще не получил от жены ни писем, ни белья. "Послала ли ты вещи, о которых я тебя просил? Мне они нужны сейчас позарез". И в самом деле, грянули холода. Отец с сыном мерзли в квартире, где было нечем топить. А у Кловиса не было даже теплой фуфайки.
Наконец в ноябре Гоген все-таки получил письмо от жены - Метте хотела знать, сколько стоят некоторые картины из коллекции мужа, она собиралась их продать. Гоген удивился и встревожился: "Если так будет продолжаться, у меня в один прекрасный день ничего не останется". Он пытался убедить жену не продавать двух картин Сезанна: "Я очень дорожу этими двумя Сезаннами, таких очень мало, потому что он редко заканчивал работы, и когда-нибудь они будут стоить очень дорого. Лучше уж продай рисунок Дега". Но вообще Метте в первую очередь следовало бы позаботиться о произведениях самого Гогена. "Самое важное - привлечь внимание к моим картинам", - напоминал ей Гоген.
О постельном белье Метте не обмолвилась ни словом. "У нас сейчас страшный мороз, и мне позарез нужны матрацы и одеяла. Но кто знает? Может, когда-нибудь я их все же получу!"
Декабрь выдался на редкость холодный. Гоген бился в тисках нужды, которая становилась все беспросветнее. Им с сыном порой было нечего есть, кроме кусочка хлеба, да и то купленного в кредит. Хилый мальчик заболел ветрянкой. Сидя у постели ребенка, горевшего в лихорадке, Гоген в отчаянии не знал, что предпринять. В кармане у него оставалось двадцать сантимов. И вдруг ему пришло в голову наняться расклейщиком афиш в рекламное агентство.
Управляющий агентством, увидев Гогена, одетого, как буржуа, рассмеялся. Но Гоген настаивал, объяснял, что у него болен ребенок. Его наняли - он должен был расклеивать афиши на стенах Северного вокзала за пять франков в день.
Три недели он клеил афиши, пока Кловис медленно поправлялся. Когда отец уходил на работу, за мальчиком присматривала сердобольная соседка. В разгаре этой беды у Гогена вдруг забрезжила надежда. Рекламное агентство пообещало ему место инспектора с жалованьем двести франков в месяц. С другой стороны, импрессионисты намеревались весной организовать выставку. "Может статься,- писал Гоген, - это положит начало нашему успеху". Наконец, в конце декабря Метте решилась послать мужу постельные принадлежности.
В письмах к Метте тон Гогена по временам становился резким. Метте это заметила. Как видно, ее родственники более или менее забросили ее (она провела рождественские праздники в одиночестве), и она пыталась разжалобить мужа, вызвать у него сочувствие к ее собственной "такой печальной" судьбе, просила у него снисхождения.
А в Гогене назревал гнев, хотя он это отрицал. "Ты напрасно думаешь, что я сержусь. Я просто ожесточился... Не хлопочи о том, чтобы я простил твою вину. Я уже давно все забыл. Даже твоя сестра, самая злая и глупая из всех, кажется мне теперь женщиной не хуже других". Эти слова огорчали Метте, она просила мужа "быть с ней поласковее". Разве он не знает, что она его любит? Тут Гоген не выдержал. До сих пор он не признавался Метте, что нужда заставила его наняться расклейщиком афиш. Теперь у него вырвалось это признание:
"Ты будешь уязвлена в своем самолюбии датчанки, узнав, что у тебя муж - расклейщик афиш. Что поделаешь, не всем быть талантливыми... Я с полным спокойствием перечитал все твои письма, которые прехладнокровно и, впрочем, вполне убедительно говорят мне, что я тебя любил, но ты, мол, не жена, а мать и т. д. Воспоминания эти весьма мне приятны, но в них есть один большой недостаток - они не оставляют мне никаких иллюзий на будущее. Поэтому не удивляйся, если в один прекрасный день, когда положение мое улучшится, я найду женщину, которая станет для меня не только матерью и пр.".
Прочитав эти строки, Метте "дулась" больше двух месяцев.
*
"Кловис держит себя героически. По вечерам, когда мы вдвоем садимся ужинать куском хлеба с колбасой, он даже не вспоминает о своих прежних любимых лакомствах, он молчит, не просит ни о чем, даже о разрешении поиграть, и ложится спать. Так у него проходят дни. Он теперь и сердцем и разумом совсем взрослый человек. Он день от дня растет, но чувствует себя неважно, всегда у него болит голова, и меня беспокоит, что он немного бледный".
Этому полуголодному, только-только оправлявшемуся от болезни ребенку необходимо было побольше есть и дышать деревенским воздухом. И Гоген, хоть и не знал, как он оплатит этот новый расход, решил поместить мальчика в пригородный пансион и отправил Кловиса в Антони.
Хотя сестра приняла Гогена недоброжелательно, он все-таки надеялся, что Мари поможет ему оплатить несколько месяцев пансиона для Кловиса. Но Мари отнюдь не собиралась отказывать себе в чем-либо, чтобы помочь брату. Если ему плохо, он сам в этом виноват. Пусть сам и выпутывается, как знает! А жалобы Метте - она не писала мужу, но невестке посылала длинные письма поддерживали в Мари сознание, что совесть у нее чиста.
"Она кричит на всех перекрестках, - говорил Гоген, - что я жалкий человек, что я ушел от Бертена ради живописи и ради этой ужасной живописи покинул свою бедную жену, оставив ее без крова, без обстановки, без всякой поддержки. В самом деле, толпа ведь всегда права, - горько иронизировал он, - вы с ней ангелы, а я жестокий негодяй. Что ж, каюсь и простираюсь ниц".
Гоген был похож на ребенка, который плачет, обнаружив, что огонь жжет, а шипы колют. Погруженный в свои мечты, он сталкивался с действительностью, и она его больно била. Но жестокое соприкосновение с ней ничему не могло его научить. Он не пытался приспособиться к действительности, он негодовал, возмущался. Браня на чем свет стоит людей и общество, виновных в его глазах в том, что они не соответствовали его мечтам, он считал себя жертвой и еще глубже погружался в свои мечты.
Он метался из стороны в сторону. Искал место, но когда в начале 1886 года рекламное агентство предложило ему обещанную раньше должность инспектора, он, поколебавшись, отказался. Чего же он хотел? Может, он сознавал это еще довольно смутно, но все-таки он чувствовал, что не хочет "упустить добычу ради тени. А тень - это роль служащего". Это рабство, время, потерянное для настоящего дела - живописи. Его устраивала только такая работа, которая приносила бы ему деньги, много денег - почему бы нет? - но при этом не отвлекала его от живописи. По сути, всякая служебная лямка была ему отвратительна. То, чего он ждал, на что надеялся, хотя не говорил этого и, наверное, даже не сознавал, было "выгодное дело", которое помогло бы ему быстро разбогатеть и все идеально упростило бы, - то есть он мечтал о чуде, которое изменило бы реальность по образу и подобию его грез.
В первые месяцы 1886 года все мысли Гогена были заняты одним выставкой, которую задумали импрессионисты. Подготавливалась она медленно и не без конфликтов, потому что согласие между художниками стало более хрупким, чем когда бы то ни было. После бесконечных бурных дискуссий выставка наконец открылась и продолжалась с 15 мая по 15 июня на улице Лаффит, на втором этаже того самого здания "Мэзон Дорэ", которое так хорошо знал маклер Гоген, больше одиннадцати лет подряд поднимавшийся по его лестнице к Бертену или Галишону.
Гоген представил на выставку не меньше девятнадцати полотен, но не они привлекали внимание зрителей. Со дня вернисажа публику - шумную, насмешливую - притягивали всего несколько картин, выполненных в одной и той же технике, - среди них в особенности выделялась своими гигантскими размерами работа Жоржа Сёра[101]"Воскресная прогулка в Гранд-Жатт".
Бывшему ученику Академии художеств Жоржу Сёра исполнилось двадцать шесть лет. Это был мужчина громадного роста, сухой, с молодцеватой выправкой. Ярый поклонник пауки, наделенный аналитическим умом, он избегал какой бы то ни было фантазии в живописи, как не терпел ее в своем внешнем облике (Дега прозвал его "нотариусом"), и настойчиво разрабатывал то, что он назвал своим "методом". Применяя к импрессионизму некоторые законы спектра, сформулированные физиками Шеврейлем[102]во Франции, Рудом[103]в Америке и Гельмгольцем[104]в Германии, он разлагал цвет на самом холсте, накладывая краски "точечно" - мелкими пятнышками чистого цвета. Отныне краски должны были смешиваться не на палитре художника, а в глазу зрителя.
На выставке, открывшейся на улице Лаффит, Сёра был не единственным представителем "дивизионизма". Рядом с "Гранд-Жатт" висели работы друга Сёра - Синьяка[105], старшего сына Писсарро, Люсьена[106], и самого Писсарро, который пылко увлекся "научным" импрессионизмом. Отныне для Писсарро, ставшего убежденным "пуантилистом", Моне и Ренуар - всего лишь "импрессионисты-романтики". Он горячо отстаивал перед ними своих новых друзей. Поэтому Моне и Ренуар, а также Сислей и Кайботт не участвовали в этой выставке, которая, кстати сказать, оказалась последней выставкой, организованной группой импрессионистов.
Распад группы не был случайным. Прошло уже двенадцать лет с того времени, когда в 1874 году состоялась первая выставка импрессионистов, и за эти годы каждый из этих художников развивался в своем направлении. Импрессионизм раскололся. Направления, как в искусстве так и в науке, рождаются, достигают расцвета и, выполнив свое оплодотворяющее назначение, истощаются, клонятся к упадку. С выставкой на улице Лаффит заканчивается воинствующая история импрессионизма - обозначается новая эпоха в искусстве. Она обозначается не только работами Сёра, но и серией проникнутых таинственностью рисунков совсем еще не известного художника, влюбленного в фантастическое и необычайное, - Одилона Редона[107]. Парадоксальным образом на этой восьмой, и последней, выставке импрессионистов последовательных импрессионистов оказалось, в общем, мало. Кроме Гогена это были Берта Моризо, Гийомен и Шуффенекер, который просил у Берты Моризо чести быть допущенным на улицу Лаффит. После неудачи, постигшей его в Салоне 1883 года, добряк Шуфф, весьма самолюбивый и обидчивый, вдруг обнаружил в себе призвание... быть "непримиримым".
Искусство Сёра произвело огромное впечатление на Гогена. Тщательно построенные полотна автора "Гранд-Жатт" поразили его своей упрощенностью и ритуальной статичностью фигур. Эта стилизация так явно отвечала многим его мыслям об искусстве, что он не мог не отозваться на нее всей душой. Гоген познакомил Сёра с длинным перечнем живописных "рецептов", который вычитал у одного турецкого поэта и копию которого всегда носил с собой. "Пусть все у вас дышит миром и душевным покоем. Поэтому избегайте движения. Каждый из ваших персонажей должен быть статичен..."[108]. Но сама "пуантилистическая" техника вызывала у Гогена сомнения, и он проявлял по отношению к ней большую сдержанность. Присутствуя на банкете, который дивизионисты устроили в ресторане в Бельвиле, чтобы отметить свой шумный дебют - в парижском художественном мире говорили только о "Гранд-Жатт" и "точечной" технике, Гоген в смятении выслушивал теории Писсарро и его друзей. Нет, что бы ни утверждали пуантилисты, они не открыли "абсолютной истины в живописи". Гоген высказывал это, хотя и не вполне внятно, когда делился с Писсарро своими мечтами, устремлениями, потребностью в "чем-то другом" - отдаленном, извечном, что временами снедало его, томя невыразимым беспокойством. "Мне предлагают наняться сельскохозяйственным рабочим в Океанию, - говорил он, но это значит отказаться от всякого будущего, а я не могу на это решиться, я чувствую, что если немного потерплю и мне хоть немного помогут, искусство сулит мне еще счастливые дни... Самое разумное - уехать в Бретань. В пансионе за шестьдесят франков в месяц можно работать...".
Выставка не принесла Гогену ничего, кроме дружбы с гравером Феликсом Бракмоном[109], который купил у него картину за двести пятьдесят франков. Пятидесятитрехлетний Бракмон, человек прямой и подчас грубоватый, участвовал почти во всех художественных битвах последней четверти века. Старый приятель Мане, он вместе с ним оказался в Салоне отверженных 1863 года[110], был завсегдатаем кафе Гербуа и участвовал в трех выставках импрессионистов. Страстный любитель керамики, Бракмон после войны 1870 года некоторое время был начальником группы художников на Севрской мануфактуре, потом работал у Хэвиланда[111], где восемь лет, до 1880 года, руководил керамической мастерской. Пытаясь помочь Гогену, он свел его с керамистом с улицы Бломе - Эрнестом Шапле[112], которого Бракмон считал "равным китайцам ".
Художественные ремесла притягивали Гогена не меньше, чем сама живопись. С первого взгляда покоренный искусством Шапле, необычайной красотой его керамики, Гоген поспешил принять предложение, которое керамист сделал ему, увидев его скульптуры: Шапле сказал, что будет счастлив сотрудничать с Гогеном, а прибыль от их совместных работ они будут делить пополам. Бракмон считал, что предприятие это может стать очень доходным. Отрадная перспектива! Однако план не мог быть осуществлен до наступления зимы.
Гоген не очень сожалел об этом, потому что все больше мечтал поработать летом в Бретани. Ему нужно было совсем немного денег, чтобы провести с Кловисом в Понт-Авене несколько месяцев и там спокойно писать. "Если бы ты могла продать моего Мане", - писал он Метте. Но он тщетно ждал денег из этого источника.
Метте решила переводить романы Золя для копенгагенской газеты "Политикен", и вот с апреля из номера в номер там начал печататься ее перевод на датский язык четырнадцатого тома "Ругон Маккаров". Пикантный выбор! Это был роман "Творчество", где рассказывается история художника-неудачника Клода Лантье. Друзья помогали Метте воспитывать ее детей. Едва уехал Гоген, графиня Мольтке возобновила свою благотворительность. Мало-помалу Метте зажила собственной жизнью, из которой Гоген - неимущий Гоген - был исключен. Гогену следовало бы это знать, а, впрочем, он это и знал.
"Я получил письмо от Эмиля, написанное на ужасном французском языке. Придет день, когда никто из детей не сможет со мной объясниться. Ловко сыграно, все принадлежит вам, а мне нечего возразить. Интересный, однако, вывод напрашивается из твоего письма. Он звучит так: "Мне здесь хорошо, моим детям тоже. А вы с Кловисом пеняйте на себя, что у вас ничего нет. Я не прочь, чтобы мы остались добрыми друзьями, только бы мне не мешали жить спокойно". "У вас, женщин, какая-то особая философия. Словом, vae victis!"[113].
Подобные слова вырывались у Гогена под влиянием гнева и усталости. Правда, оп не скрывал от Метте своих обид. Он горько упрекал ее за то, что она пишет редко или вообще не пишет. "Ты дуешься на меня, чтобы потешить свое самолюбие. Ладно! Одной низостью больше или меньше, какая разница! Бог мой, если ты считаешь, что ты права, - продолжай в том же духе, это делает тебе честь". Он не упускал случая привести ей в пример чету Жоббе-Дюваль им пришлось узнать тяжелые дни, но они "одолевают беды единением своих сердец". Он едко замечал, что "делить бедность и труд совсем не то, что делить богатство". Сообщая ей о том, что Шуффенекер все более несчастлив со своей женой, "которая совсем ему не подруга и все больше становится фурией", он нарочно подчеркивал: "Просто диву даешься, сколько счастья приносит людям брак: он доводит их до гибели или до самоубийства". Но хотя Метте и заставляла его страдать и он сам по временам был в отместку резок и упорно стремился ее оскорбить, Гоген неколебимо верил в неизменную прочность их отношений. Метте оставалась для него женщиной, которую он любил и любит, той, с которой он однажды восстановит семейный очаг. "Есть только одно преступление, - писал он ей, - супружеская неверность".
"Если бы ты могла продать моего Мане"... Чтобы уменьшить свои расходы (Мари "решилась" раз-другой заплатить за пансион Кловиса), Гоген съехал с улицы Кай, сам не зная, где он поселится. Синьяк, уехавший в июне в Анделис, разрешил ему работать в мастерской, принадлежавшей ему и Сёра. Но Сёра, не знавший о разрешении Синьяка, не позволил Гогену воспользоваться мастерской. Это поссорило Гогена с Сёра, и ссора не осталась без последствий. Гоген отказался от обещания участвовать с Сёра и Синьяком в ближайшей выставке Общества независимых художников[114], основанного за два года до этого, - в 1884 году. С той поры он отвернулся от дивизионистов, о которых хмуро отзывался как о "юнцах-химиках, которые копят точечки". В глазах своего бывшего наставника Писсарро Гоген стал "сектантом".