Темные люди спор о социализме в лондонской ночлежке 7 страница
Пропажу обнаружил утром, когда протрезвел. Это было настолько несуразно, что даже и рассказать про это было невозможно. Как и в случае с отсутствующим оружием массового поражения, которое надо уничтожить к определенному сроку, иначе начнется война – история с пропажей трусов не поддавалась внятному объяснению. «Я напился и потерял трусы в метро» – дико звучит. «Я потерял трусы в метро, потому что у меня умерла мама» – того не лучше.
Я приехал на работу, весь день мы печатали офорты, а вечером ребята-печатники стали собираться на party – Мэл пригласил нас всех в знаменитый клуб «Blacks».
Все отнеслись к этому походу ответственно: Мэл отыскал в шкафу свежую футболку, Колин достал из тумбочки перстень с черепом и надел на палец, а Мэган вплела в волосы какую-то пеструю дрянь – так, для самовыражения.
Прежде, когда создавали произведения искусства, отличающиеся одно от другого, творцы прекрасного не особенно следили за своей внешностью. Скажем, Ван Гог одевался в принципе так же, как Поль Гоген, Пастернак не тратил много времени на макияж, а Жан Поль Сартр не беспокоился о прическе. Полагаю, что художники исходили из того, что миру интереснее их продукция, нежели внешний вид.
Все радикально изменилось с тех пор, как продукция у всех творцов стала одинаковой. Возникла парадоксальная ситуация – вроде как с моими трусами или с ядерной бомбой у Саддама. С одной стороны, искусство открытого общества зовет к свободе, с другой – художники производят стандартную унифицированную продукцию; согласитесь, одинаковая продукция не демонстрирует свободы. Как быть, если видео, инсталляции, абстракции похожи друг на друга до неразличимости? Если N рисует квадраты и NN тоже рисует квадраты, то как отличить N от NN? Если A пишет матерные частушки и B пишет матерные частушки, то вопрос идентификации A и B, причем самоидентификации в том числе, встает очень остро. Участники художественной жизни второй половины двадцатого века подошли к проблеме серьезно. Отныне сам художник сделался необходимым дополнением произведения: его одежда, стиль жизни, внешний вид играют роль значительно более важную, нежели произведение, которое художник создает.
Скажем, в Берлине на всех вернисажах можно встретить двух бритых налысо лесбиянок в розовом трико из латекса. Это немолодые усталые тетки с потасканными лицами. Если бы их одеть просто в платья – на них никто бы не обратил внимания. Если бы они выглядели как все, их произведения (они делают что-то прогрессивное, забыл, что именно) не привлекли бы внимания общества. Но вот появляются в зале два странных лысых розовых существа – и общество взволновано. Люди понимают, что им предъявлен «message». Подобных месседжей ровно столько, сколько существует более или менее заметных фигурантов художественного процесса. Кто выщипывает брови, кто одевается в военный френч, кто носит повязку через глаз, кто рассказывает о своем сексе с домашними животными, кто борется за однополую любовь, и так далее, – одним словом, произведения недостаточно, самовыражение необходимо зафиксировать в облике творца.
И тем примечательнее, что иным деятелям удается без особых усилий приобрести выразительный внешний вид – тогда как большинство потеет, вырабатывая правильную жизненную концепцию.
Вот, допустим, Мэлвин Паттерсон – огромный лысый мужчина с большим животом. Он носит рваную кожаную куртку и тяжелые армейские ботинки, он выглядит так, словно рисует квадраты на полиэтиленовых мешках, потом в эти мешки испражняется и швыряет их с крыши дома. Выглядит Мэл как серьезный человек, которому есть что сказать миру. Но нет, месседж Мелвина гораздо скромнее – он всего-навсего рисует кошек. А выглядит как радикальный художник. Видимо, из-за внешнего вида его и приняли в клуб «Blacks», где собирается продвинутая художественная публика.
Мы доехали до клуба, прошли внутрь – вы наверняка бывали в таких заведениях: что-то вроде дискотеки, только считается, что публика думает о высоком. Все курят марихуану и пьют пиво. Привычная наша брикстонская рванина смотрелась тут как продуманный туалет.
Мы уселись за стол, заказали пива, Мэл познакомил меня с радикальным художником Крисом – бритым наголо геем. Свою сексуальную ориентацию Крис обнародовал незамедлительно после знакомства, он говорил напористо, с вызовом. Крис рассказал также и о своем творчестве. Он собирался обмазать рояль навозом (честное слово, я не сочиняю) и сыграть на нем. И вся фигура Криса свидетельствовала о его неординарности – на пальцах у него были перстни с черепами и фаллосами, в ушах серьги, футболка не закрывала живот, а на животе была татуировка.
– Макс тоже художник, – сказал Мэлвин, и Крис посмотрел на меня подозрительно. Он не склонен был так вот сразу дарить мне титул художника. Много развелось сегодня филистеров, которые именуют себя художниками.
Он спросил меня, что я делаю, и мне стало неловко. Я вообще стесняюсь говорить, что рисую картины – это звучит примерно так же убого, как если сказать, что развожу герань или вышиваю крестиком. И «занимаюсь офортом» тоже не звучит.
И тут я понял: мне есть что сказать. У меня тоже есть месседж. Неважно, что мой месседж прозвучит нелогично – какая уж тут логика, если войну объявляют по причине отсутствия того, что послужило бы поводом к войне.
– Вчера в метро я потерял трусы, – сказал я.
Колин и Мэлвин поглядели на меня тревожно, а Крис всмотрелся мне в лицо внимательно – и в его маленьких обкуренных глазках я прочел одобрение. Мы говорили с ним на одном языке. Он поверил в то, что я тоже художник.
– На какой станции? – спросил Крис.
– В районе Стоквела, – сказал я наугад.
– Да, там народу немного. Вечером, да?
– Часов в одиннадцать.
– Cool. Really cool.
Взгляд его сделался мечтательным: он воображал себе сцену в вагоне.
Нам принесли пиво, и мы чокнулись с Крисом. Потом перешли на дрянной виски, и скоро я напился. Разговор за столом был обычным для того времени: о демократии, о том, что нельзя сидеть сложа руки, когда fucking Hitler готовит ядерную войну, немного о гомосексуализме, немного о концептуализме – словом, обычная болтовня интеллектуалов. И мне было приятно, что дурацкая история с пропавшими трусами помогла мне втереться в общество по-настоящему радикальных людей.
Вправь, Британия!
Бывают такие конфликты, куда и встрять противно, и остаться в стороне зазорно. Мысль принадлежит, может быть, Рузвельту, и выношена им в сорок третьем году минувшего века, однако меня эта мысль посетила совершенно самостоятельно. Ко мне обратилась девушка Меган с жалобой на коллег-печатников, на Мэлвина и Колина. Дело обычное – ей не платили зарплату. В России такое случается сплошь и рядом; прежде, кажется, шахтеры бастовали, а сейчас даже они не бастуют – какой прок бастовать? Вот и у Меган шансы бастовать были невелики, кому протест демонстрировать? Но высказаться хотелось. Мы остались с ней вдвоем в комнате, и вдруг она заговорила про деньги, резко так заговорила, с болью.
Многие люди стесняются поминать о деньгах, боятся произвести дурное впечатление, меня родители так воспитали, что про зарплату поминать неловко. Я попытался остановить Меган, предложил поговорить об искусстве. Однако Меган хотела говорить именно о деньгах – ее, как ни странно, именно этот вопрос волновал, а искусство во вторую очередь. Такое бывает с людьми, если у них нет денег; я замечал, что бедняки говорят о материальной стороне существования с увлечением. Вообще, нищие – крайне меркантильные люди, есть у них такой грех. Видимо, поэтому их не часто допускают в порядочное общество.
Меган пересказала разговоры с Мэлвином. Мэл, оказывается, сообщил ей, что за три месяца работы ничего не заплатит. Совсем ничего.
– Не может быть!
– Все из-за тебя, Макс.
– Из-за меня?!
Я платил печатникам регулярно, раз в месяц переводил деньги за работу. А уж как они делят их меж собой, про это я не думал. А тут узнал. Оказывается, глава мастерской – Мэлвин, его ассистент – Колин, а Меган с Домеником – наемные рабочие. Тот факт, что мы все вместе сидим у Дианы, ничего не меняет в капиталистической иерархии. Мэлвин берет себе половину, Колин – двадцать пять процентов, а Меган с Домеником делят десять процентов пополам.
– А где еще пятнадцать процентов?
– Аренда.
Что-то похожее, вероятно, ощутил Диккенс, обозрев условия работных домов, и Радищев, когда глянул окрест себя и ужаснулся несправедливости общества. Я не думал об условиях ее труда, каюсь! Совсем не думал! Отчего-то я был уверен, что наша дружеская болтовня в харчевне, наши споры о Саддаме, наши вечера с чаем и пивом – все это гарантирует честность при расчетах. Меган работала больше всех, она приезжала на своем дрянном велосипеде первой и уезжала последней – а этот жирный Мэл, обжора и демагог, платил ей копейки! А потом и вовсе перестал платить. Мы ходили каждый день в харчевню к Диане, Мэл лопал сардельки и читал «Sun», а тем временем вот что творилось! И тут я вспомнил, что последнее время Меган не ходила со всеми на обед – у нее денег не было. Обеды у Дианы дешевые, фунт или два, но для нее и это было дорого.
Оказалось, причина во мне – за три месяца я не утвердил ни одного офорта, и Мел понимал, что придется работать сверхурочно. Он решил не платить наемным рабочим зарплату.
– Мэл говорит, что ты не доволен моей работой. Разве я плохо работаю? Ты приказал, чтобы мне не платили, да?
Она работала лучше всех. Мэл говорил часами по телефону и беспрестанно жрал, а Меган работала без перерывов.
Что я мог сделать? Я пошел к Мэлвину, к огромному лысому Винни Пуху, который оказался еще и капиталистом, держателем акций на мед.
Мэлвин с Колином как раз распечатали пакет с бутербродами, вскипятили чайник. Мел доброжелательно чавкал и подбородком указал на чайник – мол, присоединяйся, наливай чайку. Он был в том блаженном состоянии, которое англичане передают идиомой «enjoy yourself». Скажем, дают тебе бутерброд и советуют «наслаждаться собой», то есть получать вкус от жизни. Мэл – мастер искусства «enjoy yourself» в окружающем мире. И Колин тоже.
В нашей команде лишь двое чувствуют себя уверенно, лишь двое твердо знают, что по праву топчут загаженные улицы квартала Брикстон, заплеванного криминального лондонского предместья. Эти двое счастливцев – Колин и Мэлвин. Они натуральные англичане, без примесей. Они у себя дома. Дом – такой, какой есть, грязный местами, местами величественный, но это их Лондон, это их Англия. Мэл не особенно любит северный Лондон, а уж северо-западный Лондон – то есть город богатых пижонов – он презирает. Здесь, в Брикстоне, ему все по душе.
– Если жить в Лондоне, love, то в южном. I tell you.
Мел живет недалеко от мастерской, снимает вместе с тремя музыкантами (два ударника и гитарист) дом в Пелхаме. У каждого по спальне и общая гостиная.
– Как ты с ними уживаешься, Мэл, – говорю я. – Ведь они играют на барабанах.
– Мы, англичане, – говорит Мэл значительно, – любим музыку. We really do. – Мэл внимательно смотрит на меня. Многие народы, говорит его взгляд, только делают вид, что любят музыку, а мы, англичане, любим музыку непритворно. – Honestly, Max. We do love music.
– Разве это музыка? – впрочем, про Вивальди я решил в тот раз не говорить.
– Ты слышал, как играет Саймон?
Саймон иногда к нам заходит, он производит впечатление дауна. Но, может, это поверхностное впечатление, не всякий человек, у которого нет лба, а во рту зубов, который матерится и играет на барабане, даун. Саймон – барабанщик. Однажды он специально для нас стучал по барабану. Очень долго стучал. Правда, он был обкуренный, и время для него текло незаметно.
– Слышал.
– Тебе не нравится? А вот мы, англичане, любим музыку.
Словосочетание «we, Britons» выскакивает у Мэла легко, употребляй кто в Москве в такой же частотой выражение «мы, славяне», – его бы записали в ксенофобы. Впрочем, Мэл и есть ксенофоб. Странным образом, это никого не обижает: окружающие признают правоту Мэла, только сетуют, что не всегда подходят под его стандарты. Англия – такая страна; да – особенная, а лучше все равно нет. И оглядываются на нее с завистью прочие народы, и страдают оттого, что не англичане.
Вот в Доменике Фергюсон-Ли гуляет четвертушка шотландской крови, и это создает неудобство в разговоре. Например, когда Мэлвин хочет сказать очередную гадость о шотландцах, он прикрывает рот огромной ладонью и шепчет нам на ухо страшным шепотом, оглядываясь на Доменика:
– Шотландец падает с крыши, пролетает мимо окна кухни и кричит жене: на меня сегодня не готовь!
Колин закатывается смехом на полчаса.
– Скупердяи! Scots! Хо-хо-хо! Уроды!
– Боится, что жена лишних бобов сварит!
Доменик, конечно, все слышит, уходит в дальний угол мастерской, там страдает от своей неполноценности. Здоровенный спортсмен, игрок в регби, он переживает. Ему не приходит в голову восстать – поспорить с Мэлвином, например, о первенстве английской нации. Он просто томится.
Меня англичане в расчет не берут – смесь русской и еврейской крови для них представляется нонсенсом. При мне они охотно ругают другие народы: ну что может возразить русский еврей, если при нем костерить ирландцев, французов, поляков, шотландцев, бельгийцев и американцев?
Поляков в Лондоне сегодня несчитано, и все на ремонтных работах, поляков не любят за их живучесть (сказалось ли здесь отношение Черчилля к Польше?). Ирландцев не любят традиционно, прежде на гостиницах писали «no black, no irish». Французов не любят за то, что они французы, – когда я завел берет, меня стали дразнить «мсье Пьер», просто потому, что быть похожим на француза смешно. Бельгийцы – тупорылые, шотландцы – скупые, немцы – дураки. Словом, коренной англичанин имеет свои взгляды на национальный вопрос.
С американцами дело, конечно, сложнее. Американцы – союзники в войне с bloody bustard Saddam, и вообще с ними много общего.
Сегодня речь шла о Меган Фишпул – о нашей Меган! – и Мэл явил звериный лик британского националиста и капиталиста. Я спросил у Мэлвина, знает ли он, откуда Меган родом, знает ли он, что Меган – американка.
– Я знаю, Макс. Seriously. I’m informed.
Он сказал это с таким выражением, будто он генерал армии, а я доложил ему, что полковник Фишпул – шпион.
– Ты отличаешь англичанина от американца? – вопрос глуповатый, признаю. Я имел в виду то, что Меган уже двадцать лет прожила в Лондоне, усвоила характерный лондонский стиль: рваная юбка, шлепанцы на босу ногу. Чикагские девушки выглядят иначе, одеваются почище. Я имел в виду то, что она разделяет их жизнь.
Мэл, когда его спрашивают об очевидных вещах (например, брать у Дианы одну отбивную или две), поднимает брови на круглом лысом лице.
– I do, Max. Honestly. Отличаю.
– А как отличаешь? Вот Меган работает с вами лет десять. И по-английски хорошо говорит.
– Yeah. She does.
– Но ты ее за свою не считаешь.
– Not really, Max. Она нам чужая.
– Почему, Мэл?
Мэл растерялся, повернулся за помощью к Колину. Тот пожевал губами, поразмыслил.
– Мы не можем ей до конца верить, Макс.
– Да, – сказал Мэлвин, – в этом все дело. Мы не можем ей верить. We do not trust her!
– Но почему?
– Она не англичанка.
– Только англичанам верите?
Колин с Мэлвином посмотрели на меня. Сам-то ты как думаешь? – говорил их взгляд.
– That’s right, Max.
В эпоху глобализации, когда правители мира внедряют общие стандарты цивилизации, чудно было слушать такое. Да и вообще – разговор происходил в Брикстоне, не странно ли именно здесь высказывать имперские взгляды? Все-таки Брикстон – это место, где живут преимущественно не-англичане. То есть иные из этих темных людей – британцы по документам (а многие и нет, документы в Брикстоне не в чести), но по крови практически никто не англичанин. Негры с Ямайки, индусы, африканцы из разных мест Африки, поляки, кого только нет – интернациональная помойка.
Но дело даже не в этом. О том, что он не может верить Меган, говорил тот, кто украл у девушки деньги. Но нет, и это не главное. Главным было то, что здесь, в Брикстоне, мы были окружены вопиющей, оглушительной нищетой. Она смотрела на нас изо всех щелей, из-за каждого поворота. Может быть, на Пикадилли и возникает желание провернуть выгодное дельце, облапошить партнера – но как такое может прийти в голову в Брикстоне? Как может бедняк унизить бедняка, обмануть собрата по бедности? Мне захотелось обидеть Мэлвина, сделать ему больно. Пробить шкуру Мэла непросто, но я постарался.
– Ты, Мэл, думаешь, вы прожили бы без эмигрантов? Вот ты поляков ругаешь, а ты бы пошел плитку класть в метро?
– Я не ругаю поляков, – Мэл чавкал бутербродом с тунцом. – Пусть себе кладут плитку. Не возражаю.
– Ты шотландцев ругаешь, а чей виски ты пьешь?
– А я могу без виски. Я джин больше люблю.
– Что, может, и не привозить в Англию виски?
– А может, и не привозить. Не надо к нам что попало возить.
– Вот вы держитесь за свою страну, к вам не въедешь, визу не дадите! Думаете, отраву сюда завезут, да? Но трудности только для порядочных бедных людей, а для ворья – пожалуйста! Дорога открыта! Русских не пускаете? Черта с два! Ваш мэр Кэн Левингстон разрешил всем русским бандитам и мерзавцам купить особняки за десятки миллионов. Раньше индийские раджи скупали, теперь вся русская грязь переехала в Лондон. И вы, Britons, им жопу лижете! Понял, Мэлвин? Жопу вы нашим бандюгам лижете! Посмотри на своих лордов и сэров – они все пошли в обслугу к нашему ворью!
Мэл побурел от злости.
– Никуда мы не пошли.
– Еще как пошли! Побежали! Жопу лизать вы, англичане, мастера! Вы только нищих горазды обижать! Тут вы молодцы, всех обскакали! А перед богатыми на задние лапки становитесь!
– Много ты про нас знаешь, – сказал Колин.
– Что надо, все знаю! И как ваши галеристы к нашим богатым ворам на поклон бегают, и как ваши певцы к нашим бандюгам на дни рождения летают. Ваших англичан только рублем помани – на карачках приползут! Любую дырку до блеска вылижут!
– Не смей так говорить про Англию, Макс, – сказал мне маленький и гордый Колин.
– Негров ругаете, а вся ваша британская музыка вышла из негритянских блюзов. Своей-то у вас нет и отродясь не было. Какая такая музыка у англичан? – Я был злой и говорил резко. – Ну хоть один приличный композитор у вас есть? Бриттен, что ли? Дрянь ваш Бриттен, мухи дохнут. А весь ваш рок и музыкой-то не назовешь. А философы у вас есть? А художники приличные? Гольбейн один, и тот немец. – Мэлвин с Колиным напряглись, англичане не любят, когда с ними так говорят. – Немец, да! И нечего так смотреть, правду говорю. Люсьен Фройд – австриец. А Бейкон – ирландец. Ну, разве что Хогарт у вас был да Констебль, – но не Леонардо! Извините, дядя, Леонардо ваша нация не производит! Все сейчас носятся с вашим английским искусством, а где оно? Искусство английское – что, Херст ваш убогий?
Этот аргумент возбудил печатников, все-таки они имели дело с рисованием, в рисовании они понимали толк.
– Херст самый богатый художник в мире, – сказал Мэл значительно.
– Самый богатый?
– Да, самый.
– А ты, вижу, деньги считать умеешь? – Я уже плохо собой владел.
– I can, Max. Honestly.
– Тогда почему у девчонки деньги крадешь, сукин сын?!
– Краду?!
– Украл! Сука!
– Я украл?! – Он встал, отложив бутерброд с тунцом.
Мэл набычился и заговорил. Говорил долго. Вот ты лезешь в чужой монастырь со своим законом, говорил он, а что ты про наш монастырь знаешь? Твое какое дело, как мы деньги распределяем? Ты пришел офорты печатать, и я тебе назвал цену – верно? Ты поторговался – я тебе цену сбросил, правильно? А то, кого я найму работать, а кого уволю – это тебя не касается, это мое дело, понял? Наш контракт в том состоит, что ты платишь за произведенную работу – а кто ее будет производить, это мне решать! Я хозяин! Захочу – детей из Индонезии к станку поставлю, вот так, понял? А чем ты больше придираешься к нашей продукции, тем больше времени мы будем работать, и тем меньше Меган будет получать! Понятно? Социалист нашелся! Карл Маркс долбаный! Нет, ты, Колин, посмотри на него! Он деньги платит и еще советует, что нам с его деньгами делать! Ты, когда штаны покупаешь, тоже продавцу советуешь, куда ему твои бабки деть? Ишь, рыцарь выискался, защищает он Меган! Да я ее сейчас прогоню к чертовой бабушке – вот ты о чем подумай! И что, лучше ей станет от твоей защиты? Так она у меня стабильно семьсот фунтов в месяц имеет. Плюс на почте еще шестьсот зашибает. Нормально девка живет, всем бы так! Было бы у нее все в порядке, она бы из Чикаго не уехала. Понял? Пусть спасибо скажет, что папа Мэл дает работу.
Он говорил и бурел, его лысая голова наливалась кровью.
Мы знакомы давно, лет десять, я знал, что оба голосуют за лейбористов. Однажды маленький и серьезный Колин сказал, что ненавидит Маргарет Тэтчер. Так и сказал: hate! Тетчер заявила, что англичанин, который к тридцати годам не обзавелся домом и машиной – лентяй и лузер. Этих слов Колин ей простить не мог. «Я не лентяй! – кричал он. – Но у меня нет дома и машины, я не вор, как ее сыночек, торговец оружием, fucking Marc!» – «Мы никогда, слышишь, Макс, никогда не будем за консерваторов!» – говорил Мэлвин и жевал сандвич. Потом мы не раз спорили с ними о том, что такое современная партия лейбористов. Никакого внятного суждения из их уст я не услышал – но сегодня понял, что они имеют в виду.
Мэл говорил запальчиво, совал мне в нос счета за электричество («Аренду кто платит? А свет? Кто порядок наводит?»), и что хуже всего, я понимал, что он прав. Никакой солидарности трудящихся не существует. Есть хозяин и работник, и никогда они не будут равны. В комнату вошла Меган, встала в углу, смотрела оттуда испуганно. В этой мастерской не принято было кричать на Мэлвина, называть его сукиным сыном. Она боялась, что ее уволят.
– Успокойся, Мэл, – сказал я, – давай работать.
Пока он говорил, я понял, что есть только один выход: я должен платить Меган дополнительно, передавать ей тайком конверт, как это делают в России, подругому не получится. Вот вам и ячейка общества, вот вам и походы к Диане. «Ты рядом, даль социализма», как сказал один прекраснодушный поэт.
– Давайте работать, – сказал я.
Мэл успокоился. Он понял, что победил, черты его крупного лица разгладились.
– Конечно, надо работать. Только вот чай допью! – Он вернулся к бутерброду с тунцом. – Мы, англичане, умеем работать. Megan, love, давай, начинай.
Меган встала к офортному станку.
– А все-таки ты не прав, Макс, – сказала она. – Дамиен Херст очень значительный художник. Зря в нашем мире денег не заплатят.
В свои ворота
Покупка российским богачом английского футбольного клуба переполошила знакомых англичан. Мой друг Роджер, документалист, немедленно затеял интригу по выявлению тайных махинаций футбольных клубов. Роджер видит свою миссию в том, чтобы говорить правду обществу, и эта правда, как правило, горькая. Он поведал британскому зрителю о Сомали и Руанде, о землетрясениях и войнах. А сейчас решил рассказать все о футболе. Если верить Роджеру, тайна Катыни – ничто по сравнению с футбольными интригами.
Требовалось придумать, как снять репортаж, – футбольные воротилы не допускают никого в свой мир, интервью не дают. Сделку с русским магнатом обтяпали втихаря, даже ушлые папарацци ничего не смогли сфотографировать. А уж сведения про комиссионные агенту, то есть именно то, что всякому избирателю знать любопытно, – вовсе отсутствуют. Эти комиссионные не давали Роджеру покоя.
– Пойми, – втолковывал он мне, – это может быть миллион фунтов! Или два миллиона! А налогов не платят! – и очень волновался.
Как бы проникнуть в ихнее футбольное закулисье? Роджер – мастер находить решения в трудных ситуациях. Он, например, придумал оригинальный способ разрешить мой конфликт с Мэлвином Петтерсоном, главой печатников в Брикстоне, когда мы повздорили из-за кадровой политики в мастерской. Мэлвин решил уволить печатницу Меган, я вступился, возникла производственная драма. Мэлвин сфабриковал обвинение (как сказали бы в былое время в иной стране) против несчастной Мэган, обвинил ее в транжирстве материалов.
В тот раз Роджер заехал за мной в мастерскую и сказал Мэлвину так: «Странное у вас имя, Мэлвин. Почему, интересно, вас так назвали?» – «Обычное имя». – «Нет, все-таки странно: Мелвин Осама Петерсон… Странно». Мэлвин побелел – в те дни как раз началась война с Ираком, а в Афганистане войска искали Осаму Бен Ладена, и подозрение, что он носит почти такое же имя, ему не понравилось.
– Bloody hell! Никакой я не Осама!
– А мне сказали: Мэлвин Осама Петтерсон…Вы, что же, стесняетесь второго имени? Или стесняетесь своей мусульманской родни?
– У меня нет мусульманской родни!
– Помилуйте, Мэлвин Осама! Разве христиане дадут такое имя ребенку?
Эта сценка помогла нам разрешить конфликт, Мэлвин увидел, как легко фабриковать факты и выносить ложные суждения – и устыдился.
В случае с футболистами Роджер тоже нашел оригинальный выход. Надо кому-нибудь выдать себя за русского олигарха и втереться в доверие к футбольным функционерам – просто и красиво. Когда излагал план, он внимательно смотрел на меня. Роджер предложил мне одеться в костюм от Армани, послиться в Дорчестере, пустить слух, будто я миллиардер и заинтересован в покупке футбольной команды – и тогда воротилы от спорта стекутся ко мне сами. Останется назначить с ними встречу и записать разговор. Роджеру казалось, что это очень остроумный план, и он не понимал, как такая исключительная затея может не нравиться.
– Роджер, – объяснял я, – все русские миллиардеры переписаны. На них заведено досье. Безвестных миллиардеров нет!
– Откуда ты знаешь? Главное – держись нагло! Закажи утром ведерко икры, шампанское…
– Спасибо, не надо.
– Не бойся, – говорил он, – мы все счета оплатим, и отель, и машину. Поживешь две недельки в Дорчестере, а мы тебя будем снимать скрытой камерой.
Снимать скрытой камерой Роджер ужасно любит, он однажды прицепил скрытую камеру на своего сотрудника и послал его в Брикстон вечером – запечатлеть на пленку жизнь местных бандитов (их называют yardies, то есть дворовые – это уроженцы Ямайки, весьма агрессивные люди). По замыслу Роджера, репортер должен был делать вид, будто снимает на видеокамеру, которую он, не таясь, держал в руках, жизнь низов. Эту видеокамеру, рассуждал стратег Роджер, его вскоре попросят убрать. Репортер уберет видеокамеру, бандиты расслабятся, а скрытая камера тем временем будет продолжать свою работу. Несчастную жертву роджеровских расчетов снарядили в Брикстон, а через два часа, с мигалками и сиренами, доставили в госпиталь: репортер продержался в Брикстоне двадцать минут. У него отняли видеокамеру, скрытую камеру, всю наличность, да еще крепко побили. Но, похоже, затея со скрытой камерой продолжала дразнить воображение Роджера.
Мне она не понравилась совершенно, и не только потому, что я не интересуюсь футболом. Я подумал, что настоящие олигархи могут обидеться, если я притворюсь олигархом. Они, наверное, ревниво относятся к своей должности, думал я. В своих диких реакциях они, пожалуй что, поспорят с бандитами с Ямайки. Да и в принципе притворяться не хотелось. Я сказал Роджеру, что мне нравится выступать под собственным именем.
– Но ты ведь не можешь купить футбольный клуб, – резонно заметил Роджер.
– Не могу.
– А олигархом притворяться не хочешь… – Ему было досадно, что из-за моей несговорчивости гибнет такое дело. – Тогда притворись хотя бы помощником олигарха. Допустим, ты приезжаешь в Дорчестер, говоришь, что ты секретарь олигарха. Следишь за моей мыслью? Потом пускаешь слух…
– Нет, Роджер, я никем не буду притворяться.
Роджер приуныл.
– Не хочешь помочь, – сказал он горько. – А общество должно знать правду про футбол.
– Зачем?
– Для демократии, – сказал Роджер. – Как ты не понимаешь?
– Дорогой Роджер, – говорил я ему, – в мире столько вещей, необходимых для демократии, что футбольные проблемы, право же, далеко не на первом месте.
Я рассказал ему об офицерах ГБ, о процессе над Ходорковским, о том, что российская общественность страдает от вертикали власти, о государственной коррупции, и еще много всего. В частности, о том, откуда берутся деньги, на которые покупают футбольные клубы.
– Ты вот из-за комиссионных расстроился. А сам клуб футбольный сколько стоит? Зачем ловить мелких мошенников, если крупные на свободе?
На Роджера это не подействовало. Он признавал важность иных проблем, но футбольная интрига занимала его более всего.
– Из-за таких, как ты, – сказал мне Роджер, – страдает открытое общество. Хочешь отсидеться в сторонке, чистоплюй! Знаю, что ты мне скажешь! Дескать, ты рисуешь картины и пишешь романы! Слышали мы такие аргументы не раз! А ты пойди на демонстрацию против войны в Ираке…
– И что, помогла твоя демонстрация, Роджер?
– Мы четыре часа ходили!
– А толку нет.
– Есть толк! Гражданское самосознание проснулось! Вот и сейчас: я предлагаю положить конец теневым сделкам! Это нужно твоей стране тоже!
– Послушай, Роджер, – сказал я ему, – что ты прицепился к футболистам? Как будто без них сюжетов нет.
– Слушаю тебя. Имей в виду, зрителям интересно про деньги.
– Пожалуйста. Мошенник крадет деньги из страны – скажем, миллиард. Приезжает с семьей в Лондон. Особняк, загородная усадьба, политические заявления, все как положено. Бросает жену, выделяет ей сто миллионов. Она заводит любовника – молодого сенегальца и спускает миллионы на жиголо: на его машины, костюмы, туфли из крокодиловой кожи…