Человек с печатью на устах 13 страница
"Я бесповоротно решил ехать на Мадагаскар. Куплю в деревне домик с клочком земли, сам буду ее обрабатывать и вести простой образ жизни. Натурщица и все, что необходимо для работы... Кто захочет, может ко мне присоединиться. Я навел справки, все совпадает... Для того, кто согласен существовать, как местные жители, жизнь не стоит ни гроша. Пропитаться можно одной охотой и т. д. Следовательно, если мое дело выгорит, я устроюсь там так, как я Вам говорю, и буду жить на свободе и заниматься искусством. Не хочу давать Вам советов, но от всей души обращаюсь к человеку, который страдает, к художнику, который не может заниматься своим искусством здесь в Европе. Если после всех усилий Вы своего не добьетесь и Вам удастся освободиться от военной службы, приезжайте ко мне. Вас ждет обеспеченное существование без денег в мире, лучшем, чем здешний. Думаю, что, похлопотавши, можно добиться бесплатного проезда. Как говорится, самая прекрасная девушка может дать только то, что у нее есть. Я в том же положении, что и Вы. И если Вы несчастны, я не могу предложить Вам другого утешения, кроме вышесказанного. То есть, половину моего пальто. Впрочем, это, пожалуй, и есть самый христианский поступок..."
Тяжелые сомнения в самом себе и в "своем предполагаемом таланте", которыми Бернар делился с Гогеном минувшим летом, были лишь одним из проявлений кризиса, который переживал молодой человек. Влюбившись в подругу детства, Шарлотту Брисс, он пытался создать себе положение, но ремесло рисовальщика по тканям было для него "невыносимо", и смятение его росло. "Жизнь моя разбита, погублена", - писал он Шуффу. С отчаяния он обратился к своей детской вере. Бернар сам писал, что "упивается запахом ладана, звуками органа, молитвами, старинными витражами, стенными коврами на священные сюжеты". Это была религиозность с надрывом, с приступами "сатанизма", порой принимавшая совершенно сумбурный характер. Бернар не зря тревожился о своей будущности художника. Быть может, именно этот страх определял все его поведение. Ван Гог, увидевший фотографии последних работ Бернара на религиозные темы, еще осенью писал ему из убежища Сен-Реми в Провансе, остерегая художника. Он напоминал Бернару его "Бретонок на лугу". "И ты променял это, - писал Винсент, - назвать ли вещи своими именами? - на искусственность, надуманность... Браню тебя на чем свет стоит, разношу в пух и прах и при этом заклинаю настоящим письмом снова хоть на каплю стать самим собой". Но Ван Гог, которому, кстати сказать, Бернар с тех пор, по-видимому, больше никогда не писал, понапрасну тратил свое красноречие. Картины, над которыми исступленно бился молодой художник, становились все суше и манернее. Жизнь уходила из его живописи. Как было Бернару не метаться?
Получив письмо Гогена, Бернар в буквальном смысле слова обезумел от радости. Оно сулило ему избавление. Он вновь обретет творческие силы. С первой же почтой он ответил Гогену, что поедет за ним, а потом к ним присоединится и его любимая. Но это отнюдь не обрадовало Гогена. Если Бернару угодно взять на Мадагаскар европейскую женщину - пожалуйста, но он, Гоген, умывает руки. "В общем, оставим этот разговор. Женщина в тех краях, так сказать, необходима... Но, поверьте, у мальгашских женщин такое же сердце, как у француженок, только в нем куда меньше корысти".
В середине июня, в последний раз повидавшись с Шарлопеном, Гоген вернулся в Ле Пульдю, где его ждал де Хаан. Де Хаан тоже изъявил желание ехать с Гогеном. Он готов был внести пять тысяч франков, что составило бы, по мнению Гогена, "совсем недурную основу". И еще один человек соглашался ехать на Мадагаскар, хотя и не очень верил в успех сделки с Шарлопеном. Это был Ван Гог. В мае Винсент вышел из лечебницы Сен-Реми и переехал в Овер-сюр-Уаз. Проездом через Париж он остановился у Тео, но ненадолго. "Парижская суета произвела на меня тяжелое впечатление, я счел, что для моей головы благоразумнее удрать в деревню, а не то я бы мигом примчался к Вам", - писал он Гогену. Вообще Винсент был бы очень рад повидать Гогена. Он хотел погостить месяц у него в Бретани. "Мы будем целеустремленно пытаться создать что-то значительное, чего, может быть, уже достигли бы, если бы в свое время могли продолжать начатое", - писал он. Но Гоген уклонился от этого предложения. Не только одного месяца, но и одного дня не решался он прожить в глухой деревне вдали от всякой медицинской помощи наедине с человеком, отрезавшим себе ухо.
Жизнь в Ле Пульдю потекла своим чередом, почти так же, как за год до этого, с той лишь разницей, что художники стали теперь часто наезжать из Понт-Авена в Ле Пульдю и обратно. В самом деле, многие друзья охотно навещали Гогена в его уединении, оставаясь на несколько дней, а то и недель. Приехал Серюзье. Море поселился в трактире в нижнем Ле Пульдю... Художники будоражили жизнь деревушки. Некоторые из них устраивали, как прежде в Понт-Авене, грубоватые розыгрыши. Ночью они бродили по улицам, закутавшись в простыни и изображая привидения. О них шла худая молва. Из-за этого де Хаану отказали в мастерской, которую он снимал на берегу моря. Пришлось Мари Кукле оборудовать ему под мастерскую пристройку, примыкавшую к ее гостинице, - настлать там пол и вставить стекла.
В июле к группе художников присоединились еще двое: гравер Поль-Эмиль Колен и Шарль Филижер[194], художник-эльзасец со странными замашками. С лица маленького, пухленького Филижера не сходило восторженное выражение. Он старательно выводил своей кистью религиозные образы - фигуры богородицы и святых, раскрашенные, как на византийских иконах. На этом основании Филижера можно было бы принять за человека глубоко верующего. Но этот двадцатишестилетний художник веровал только в живопись. Выбор его сюжетов объяснялся, вероятно, его страстью к Чимабуэ[195]. Впрочем, кто взялся бы утверждать это с уверенностью? Филижер был малоразговорчив, и все в нем было непросто и неясно. Он проповедовал язычество, но каялся в своей распущенности, в желаниях, перед которыми не мог устоять. Он был болезненно, почти патологически подозрителен. Из Парижа ему пришлось уехать после загадочного приключения - утром его нашли на тротуаре в луже крови с ножевыми ранами на бедре и руке. Возможно, это была какая-то любовная история с уголовщиной - художник, писавший непорочных богородиц и святых, был гомосексуалистом.
От эльзасца Гоген узнал, что Бернар вернулся в Париж - он отказался от карьеры художника по текстилю, и ему пришлось порвать с Шарлоттой. Отец перестал ему помогать, и Бернар разыграл одну из своих картин в лотерею. Иногда Бернар стучался в дверь к добряку Шуффу: "Дайте мне поесть, а я вам почитаю стихи", - говорил он.
Все мысли Бернара были поглощены предполагаемым путешествием, которое, несомненно, повлияло на принятые им решения. Орье собирался написать о Гогене статью, аналогичную той, какую уже написал о Ван Гоге. Бернар торопил его со статьей - после нее было бы легче продать несколько картин Гогена, и у эмигрантов прибавилось бы денег. В то же время Бернар убеждал Гогена изменить первоначальный план - почему бы не поехать в Океанию, на Таити, райский остров, воспетый Пьером Лоти?
Сначала это предложение не понравилось Гогену. Плавание будет стоить гораздо дороже. "К тому же Мадагаскар гораздо разнообразнее в смысле человеческих типов, религии, мистицизма, символизма. Там есть индийцы из Калькутты, чернокожие, арабы, и полинезийские типы. Однако соберите сведения о поездке через Панаму".
Но в общем в эту пору не маршрут путешествия причинял тревоги Гогену. Недели шли, а от Шарлопена не было ни слуху ни духу! Он стал нервничать. "Я больше не работаю. Томлюсь в ожидании Мадагаскара. Вот где будущее живописи". Гоген смастерил несколько деревянных стрел и "упражнялся в их метании на песке в духе Буффалло Билла".
В начале августа, когда его все сильнее тревожило то, что сделка с Шарлопеном затягивается, он получил известие о смерти Ван Гога. 27 июля на Овернском нагорье Винсент прострелил себе грудь.
"Как ни печальна эта кончина, - писал Гоген Бернару, - я не очень горюю о ней, потому что предвидел ее и знал, какие муки терпел бедняга Ван Гог в борьбе со своим безумием. Умереть теперь для него большое счастье, потому что он избавился от страданий, и если он восстанет к другой жизни, он (по закону Будды) пожнет плоды своего добродетельного поведения в этом мире. Он унес с собой утешение, что брат не покинул его и некоторые художники поняли...".
Довольно холодный отклик. Но какое значение имел теперь Винсент в жизни Гогена? Гоген был слишком озабочен своей собственной судьбой, чтобы беспокоиться о тех, кто имел к ней лишь отдаленное отношение.
Брошюра о Таити, изданная Министерством колоний, убедила Гогена принять предложение Бернара. Да, "Мадагаскар расположен все-таки слишком близко к цивилизованному миру". Ехать надо в Океанию, подальше от Европы и от ее бесплодных битв. "Чего стоит слава ради других! - восклицал он. Гоген для здешнего мира кончен. Его здесь больше не увидят".
Так как Бернар побывал у Шарлопена, Гоген просил его нажать на изобретателя. "В этих делах надо проявлять настойчивость, пока не добьешься толку...". Он просил его разузнать о стоимости плавания, о его продолжительности, когда отходит пароход и какие льготы предоставляет отъезжающим французское общество эмиграции. Ах, когда уже он уедет? "Когда Дикарь возвратится к дикарям?" Его воображение день ото дня разыгрывалось в предвкушении райской жизни на островах.
"Дивный край, - писал он Шуффу, - где я хотел бы прожить остаток своей жизни со всеми моими детьми. Позже я позабочусь о том, чтобы они могли приехать... Я живу теперь только надеждой на эту землю обетованную. Де Хаан, Бернар и я, да позже, может быть, моя семья - при работе и настойчивости это может составить счастливый, цветущий кружок, вы ведь знаете, что Таити - самая здоровая страна на свете... В этой гнилой и злобной Европе наших детей ждет мрачное будущее, даже если у них будет несколько су... В то время как на одном краю земной планеты мужчины и женщины только ценой беспрестанного труда могут удовлетворить свои потребности, в то время как они бьются в тисках голода и холода, страдая от нужды и всевозможных лишений, таитяне, счастливые обитатели неведомых райских кущ Океании, наоборот, вкушают одну лишь сладость жизни. Для них жить - значит петь и любить. Вот о чем следовало бы поразмыслить европейцам, которые жалуются на судьбу".
Сентябрь... Сидя в скалистом гроте, Гоген прислушивался к гулу прибоя. Иногда он наигрывал на мандолине какую-нибудь грустную мелодию, отчасти навеянную воспоминаниями, отчасти сымпровизированную, а Филижер аккомпанировал ему на гитаре. Он вновь взялся за кисти и стамеску и временами начинал писать или резать по дереву. Но душой он был уже далеко от Ле Пульдю. Странные произведения рождались под его рукой: деревянная скульптура, напоминающая произведения первобытного искусства "Преисполнитесь тайны", парное к "Любите...", и еще более необычное полотно, - вспомнив мартиникскую флору, Гоген написал обнаженную Еву на фоне экзотического пейзажа. Острова южных морей, Эдем, детские грезы! Обнаженную Еву своего рая Гоген наделил чертами покойной матери...
К несчастью, дело с Шарлопеном затягивалось. Но Гоген решил в крайнем случае обойтись без изобретателя. Мечта о тропиках так завладела им, что он решил уехать, чего бы это ни стоило. Он должен уехать. Он не мыслил себе дальнейшей жизни вне Таити. "Не беспокойтесь, мы уедем, - заверял он Бернара. - Мое решение тверже, чем когда бы то ни было, и если Шарлопен не клюнет, я поеду в Париж и камня на камне не оставлю, но заключу другую сделку в этом роде". А когда они окажутся на Таити, все устроится само собой. "Возможно, де Хаан без большого ущерба для нашей свободной и примитивной жизни займется торговлей жемчугом, вступив в сношения с крупными голландскими торговцами". Но прежде всего надо раздобыть денег на дорогу. Где же статья, которую пообещал Орье? А что Тео Ван Гог? Гоген уже давно не получал от него ни гроша. Что с ним? Ведь он мог бы уже утешиться после смерти брата...
Неточно указав адрес на конверте Бернару, Гоген почти целый месяц не получал от него писем. Он возмущался. Непростительное молчание! И вдруг в начале октября Гогену и де Хаану вручили две телеграммы. Их послал Тео. "Поездка в тропики обеспечена. Высылаю деньги", - было сказано в первой. "Присылайте все ваши произведения. Есть надежные покупатели", - значилось во второй.
Телеграммы были настолько неожиданны, что Гоген не мог побороть сомнения. Может быть, кто-то над ним подшутил. Но кто? Бернар? Писсарро? Невозможно! Но тогда значит, значит... Мало-помалу Гоген воодушевился. "Если дело сладится, - писал он Шуффу, - моя поездка на Таити станет чудесным сном, еще более прекрасным, чем я предполагал. Наконец-то последние годы моей жизни пройдут счастливо, целиком отданные искусству и радости жизни, без денежных забот, на лоне таитянской природы!.. Там вечный отдых и радость жизни!"
Отрезвление оказалось жестоким. Хроническая болезнь, подтачивавшая организм Тео, внезапно приняла острую форму, и он впал в буйное помешательство. В бреду его преследовали воспоминания о брате. Может быть, укоры совести - в воскресенье, перед самоубийством Винсента, у братьев произошло тяжелое объяснение, во время которого были, как видно, произнесены непоправимые слова. Уволившись из галереи Буссо и Валадона, Тео решил создать ассоциацию художников, как мечтал Винсент, решил помочь Гогену, как мечтал Винсент, послал телеграммы в Ле Пульдю, а потом попытался убить молодую жену и грудного ребенка, появление которого внесло смятение в жизнь его брата, любившего Тео мучительной любовью собственника, и усугубило чувство вины, которое и прежде мучило Винсента. "Теперь, когда ты женился, мы должны жить не ради великих идей, а, поверь мне, только ради маленьких". 12 октября Тео был помещен в больницу, через два дня его перевели в лечебницу доктора Бланша... "Отверженные" - такую надпись сделал когда-то Гоген на автопортрете, который он послал Винсенту.
Получив эти известия, Гоген пришел в неистовство. Мало того, что телеграммы были посланы сумасшедшим, в лице Тео он потерял единственного человека, продававшего его картины. Это еще ухудшит его положение. Чего ждать от преемников Тео? Наверняка, ничего хорошего. Прощальное слово, каким Гоген помянул Тео, еще короче того, которым он отозвался на смерть Винсента. "Сумасшествие Ван Гога (Тео), - писал он Бернару, - здорово меня подвело, и если Шарлопен не даст мне денег для поездки на Таити, я пропал. Когда уж я наконец заживу на свободе в лесах? Господи, как долго ждать! Подумать только, каждый день собирают пожертвования на пострадавших от наводнения - а художники? Никто о них не думает. Хоть с голоду подыхай!" Узнав от Серюзье, что Бернар пытается организовать выставку произведений Винсента, Гоген с жаром выбранил его за эту затею. "Вот некстати! Вы сами знаете, как я отношусь к работам Винсента. Но учитывая тупоумие публики, совсем не ко времени напоминать о Винсенте и его безумии как раз тогда, когда его брат очутился в таком же положении! Многие и так говорят, что наша живопись - безумна. Это нам повредит, а Винсенту пользы не принесет, и т. д. А впрочем, действуйте, но это ГЛУПО".
Вот уже несколько дней Гоген оставался у Мари Куклы вдвоем с Филижером. Над де Хааном - еще одна невеселая новость - нависла угроза лишиться ежемесячного содержания. Его семья перестала высылать ему деньги, и де Хаану пришлось выехать в Париж, чтобы повидаться с одним из его дядей. Гоген, терзаясь беспокойством, забрасывал друзей письмами. Ему надо "вырваться" из Ле Пульдю, надо ехать в Париж, чтобы "все уладить". Письмо Шуффа немного успокоило и обнадежило его. Вопреки опасениям Гогена, Буссо и Валадон, по-видимому, не собирались отказываться от его работ. Он приободрился. "Вы пишете, что моя известность сильно возросла за последнее время: я предвидел это в связи с тем, что произошло с Ван Гогом. Вот почему я и рвусь в Париж, чтобы подхлестнуть вспыхнувший интерес, пока он не угас, и попытаться им воспользоваться. Я убежден, что если мне когда-нибудь удастся уехать подальше, пристроив в разные места мои картины, чтобы их разредить, они сильно поднимутся в цене...".
Продажа пяти картин по сто франков каждая, которую помог устроить Бернар, развязала руки Гогену (купил картины художник, с которым Ван Гог встречался в Провансе - наследник богатых владельцев фаянсовых заводов, из Люксембурга, - Эжен Бок), и 7 ноября он покинул Бретань.
*
В испачканной красками куртке поверх синей фуфайки, украшенной бретонской вышивкой, в старом плаще, в берете, деревянных башмаках и широких брюках, купленных за двенадцать с половиной франков в универсальном магазине дешевых товаров, Гоген, появившийся в Париже в эти ноябрьские дни, был отнюдь не похож на победителя.
Прошло уже восемь лет, с тех пор как он бросил биржу. Все эти восемь лет его преследовали неудачи, всевозможные разочарования, он болел, иногда голодал, всегда нуждался и постоянно испытывал тяжкую нравственную муку, оттого что был изгоем, не имеющим ни дома, ни жены, ни детей. "Проклятый всеми близкими!" Эти восемь лет наложили свою печать на лицо Гогена, энергичное выражение которого омрачилось усталостью. Веки стали более тяжелыми, очерк рта более горьким. В минувшем году он написал картину "Христос в Гефсиманском саду", в которой хотел запечатлеть "крах идеала, муку в той же мере божескую, сколь человеческую", и этого Христа скорбей наделил своими чертами. "Вы же знаете, печаль это моя струна", - писал он Шуффу.
Нет, отнюдь не был похож на победителя сорокадвухлетний Гоген, деревянные башмаки которого тяжело стучали по парижскому тротуару. И, однако, сам того не подозревая, он приближался к той поре, которая почти неизбежно наступает и всегда в сорокалетний полдень жизни великих творцов, когда их заслуги, мало-помалу завоевывающие признание, вдруг становятся очевидными для всех. Серюзье и другие "братья Наби" превозносили Гогена, пропагандируя его эстетические взгляды. Морис Дени, систематизировавший в статье, которая минувшим летом была опубликована в журнале "Ар э критик", принципы, извлеченные из наставлений Гогена, сформулировал определение искусства, названного им "неотрадиционализмом"[196], и указал на художника из Ле Пульдю как на "ведущую фигуру" новой школы. Шуффенекер, Бернар, Орье, Дега, каждый в своем кругу, также привлекали внимание к Гогену. Даже враги, возможно даже в первую очередь враги - и среди них Писсарро ("негодяй Писсарро", - говорил о нем Гоген), который не простил своему бывшему ученику, что он пошел по иному пути, - своей хулой подогревали интерес к нему. Словом, хвалили его или бранили, Гоген стал художником, о котором спорят, художником, с которым нельзя не считаться.
Одним из создателей его славы был, несомненно, Орье. Став критиком "Меркюр де Франс", Орье начал осуществлять свои честолюбивые замыслы - он занял одно из видных мест в кругу молодых символистов, наставником которых в области искусства он и хотел стать. Осенью 1890 года литературное движение символистов было в расцвете. Основанный в январе этого года "Меркюр" способствовал объединению его сил. Сначала символизму недоставало театра - в ноябре восемнадцатилетний поэт Поль Фор создал такой театр под названием "Театр искусств". Но символизму по-прежнему не хватало великого художника, который мог бы достойно представлять это направление. По мнению Орье, таким художником мог стать только Гоген. Разве не совпадали с основными устремлениями символистов его взгляды: его антиимпрессионизм, то, что он отдавал пальму первенства душе и мысли, чувству и ощущению, его тяга к мечте, его чувство таинственного и его субъективизм?
Орье познакомил Гогена кое с кем из своих друзей, в том числе с поэтом Жюльеном Леклерком[197]. Водил он его также в разные места, где обыкновенно собирались символисты, - в кафе "Франциск I", "Кот д'Ор" и в первую очередь в кафе Вольтера, на площади Одеон, где они встречались каждую субботу. Здесь можно было увидеть Верлена[198]с его громадной головой фавна, директора "Меркюр" Альфреда Валетта, его жену Маргариту Рашильд, автора романа "Господин Венера" - женщину "с серыми глазами, опушенными длинными ресницами, пронзительно смеявшуюся и острую на язык"[199]. Жана Мореаса[200], выпустившего за четыре года до этого Манифест символистов, Анри де Ренье[201]- сдержанного господина с моноклем, американца Стюарта Мерилла[202], пробирного мастера Жана Долана[203], который в часы досуга чеканил продуманные фразы своих эссе о литературе и искусстве, и Шарля Мориса[204]"мозг символизма", на которого после публикации его труда о "Литературе завтрашнего дня" смотрели как на будущий столп символистского направления...
При первых встречах символистов с Гогеном, их если не покоробили, то, во всяком случае, озадачили его грубоватые манеры, резкость его суждений, его высокомерие, прямолинейность, цинизм, который он на себя напускал (особенно при посторонних), наконец, его подчеркнутая напыщенность. Даже для того, чтобы дать кому-нибудь прикурить, он делал широкий, величавый жест - "этак впору размахивать факелом"[205]. Мощь, которой от него веяло, подавляла символистов - люди неохотно мирятся с чужим превосходством.
Со своей стороны Гоген испытывал некоторое недоверие и презрение к "теоретикам-златоустам". Все эти школы и теории - детские игрушки, считал он. "Художник должен быть свободным, иначе он не художник...". На керамической вазе, подаренной Филижеру, он написал: "Да здравствует синтез!" - исказив слово "синтез" таким образом, чтобы оно рифмовалось со словом "foutaise", что означает "вздор". И теперь он посмеивался, слыша, как Верлен кричит: "Ну их, этих цимбалистов, надоели!" Но поскольку эти господа старались угодить Гогену - бог с ними, - "символизм так символизм!"
Тем не менее Гоген по-настоящему сдружился кое с кем из символистов, в частности с Шарлем Морисом, который сразу же начал восхищаться Гогеном. За два года до этого Морис в своем интересном очерке провозгласил гениальность Верлена, теперь он превозносил гений Гогена. Это была драгоценная поддержка, потому что с мнением пылкого эстета Мориса, от которого ждали крупных произведений, считались. Удивительная личность был этот литератор с пламенным слогом, который, в буквальном смысле слова, пьянел от собственного красноречия, больше чем от спиртного! "С головой пианиста-романтика на долговязом, изможденном теле" он ходил в кафе и в другие места, где собирались литераторы и художники, и неутомимо излагал им бесчисленные проекты, которыми поочередно загорался, выставляя перед аудиторией все их достоинства, причем, хотя все они так и оставались мечтами, ему начинало казаться, что он их уже осуществил. На эти дискуссии Морис тратил немногие свободные часы, которые оставались у него от платной работы, помогавшей ему кое-как сводить концы с концами и удовлетворять ненасытную любовь к женщинам.
Морис, которому Гоген рассказал о своем желании уехать из Франции, посоветовал художнику - поскольку на Шарлопена рассчитывать было нечего устроить выставку своих произведений с последующей продажей. Он обещал привести на нее покупателей - политических деятелей вроде Клемансо или бывшего директора Департамента изящных искусств, друга Мане, - Антонена Пруста. Гоген предпринял попытки сговориться с какой-нибудь галереей, но тщетно. Преемник Тео у Буссо и Валадона, Морис Жуаян, ценил живопись Гогена и пообещал ему свою поддержку, но, поскольку владельцы галереи враждебно относились к неофициальной живописи, ему было трудно взять на себя ответственность за подобную демонстрацию[206].
То, что символисты так благосклонно отнеслись к Гогену, что они избрали его "главой" символизма в живописи, вызвало враждебные чувства к нему со стороны некоторых людей. В частности, как это ни покажется странным на первый взгляд, со стороны Бернара, который как будто должен был бы радоваться возрастающей славе Гогена.
Когда недовольный собой Бернар впервые почувствовал мучительную тревогу за свое будущее, он изливался Гогену, забрасывая художника патетическими признаниями. Но теперь Гоген пошел в гору, и трагическое чувство собственного "бессилия" (как выражался сам Бернар) понемногу осложнилось или, если угодно, вытеснилось ревнивым недоверием к другу. Приветствуя в Гогене мэтра новой живописи, символисты не проявляли ни малейшего интереса к Бернару. Он негодовал, требуя своей доли успеха. Гогена, который хлопотал о выставке только собственных произведений, он считал предателем. "Чем больше я стараюсь написать что-то законченное, проработанное, тем больше я увязаю в чем-то антиутверждающем, прихожу к выхолощенности, к пустоте", - писал Бернар Гогену за год до этого. Теперь он пытался приуменьшить значение творческого краха, в котором признавался прежде[207], и компенсировать его, возвеличивая - как бы в противовес формуле Гёте, который говорил: "Твори образы, художник, не суесловь" - значение идей, слов, теорий. Вспоминая о своих с Гогеном ссорах в 1888 году в Понт-Авене и о том, с каким интересом отнесся Гоген к его "Бретонкам на лугу", Бернар совершенно забывал, как он сам восхищался Гогеном, с каким изумлением и почти что страхом признавал превосходство своего друга, и теперь заявлял, что все те заслуги, за которые символисты превозносят Гогена, принадлежат ему, Бернару. До знакомства с ним Гоген-де ничего не знал, был второсортным импрессионистом: "Мелкая фактура ткала цвет и напоминала Писсарро, а стиля почти никакого". Между тем, когда Гоген в 1888 году встретился с Бернаром, прошел уже год, как на Мартинике он написал свои первые полотна крупными цветовыми пятнами, по меньшей мере года два, как он делился с друзьями своими синтетическими поисками, три года, как в письме к Шуффу из Копенгагена он изложил основные принципы своего будущего искусства. Ничего не значит! Именно он, Бернар, несколькими словами, словно по волшебству, мгновенно и в корне изменил живопись Гогена. Когда биржевой маклер в 1881 году работал в Понтуазе рядом с Сезанном, Бернару было тринадцать лет. Ничего не значит! Именно он, Бернар, открыл Гогену глаза на достоинства живописи Сезанна. Гоген ему обязан всем. II Гоген ущемил его и ограбил.
Что можно было ответить на эти жалкие обвинения? Гоген пожимал плечами. В свою очередь он забывал, что когда-то говорил о Бернаре: "Обратите внимание на молодого Бернара, это личность", забывал о своих похвалах, о том, как по-братски поддерживал и ласково ободрял молодого художника. Он даже не признавал теперь, что мнение Бернара было ему не безразлично. Их дружбе конец. На Таити они вместе не поедут. Придется Гогену смириться с этим - если он поедет, он поедет один, потому что и Мейер де Хаан не сможет быть его спутником: он заболел и должен вернуться в Голландию[208].
Был человек, весьма сочувственно прислушивавшийся к жалобам Бернара, Шуффенекер. И в самом деле, Шуффу становилось все труднее выносить тираническую и оскорбительную дружбу Гогена. Еще весной, в конце своего пребывания в Париже, Гогену пришлось перебраться в средней руки гостиницу на улице Деламбр. А вернувшись в Париж, он поселился в доме академии Коларосси, на улице Гранд-Шомьер, 10, хотя работал по-прежнему в мастерской Шуффа. Шуфф терпел его бесцеремонность - он терпел ее всегда, всегда мирился с тем, что Гоген ведет себя у него, как хозяин, которому все всё должны. Но он затаил на Гогена обиду. Однажды, придя в мастерскую на улице Дюран-Клея, Жан Долан похвалил картину добряка Шуффа. Гоген посмотрел на писателя так, что тот подумал: "Кажется, я совершил непоправимую бестактность"[209].
Обиженный Шуфф находил, что Бернар прав - не в своих притязаниях на первенство в искусстве, которые Шуфф считал ребячеством, но в своих личных обидах на. Гогена. Гоген - чудовищно неблагодарный и эгоистичный человек. Он не хочет помочь Шуффу составить имя, так же как не помог в этом Бернару. Брюссельская "Группа двадцати" снова пригласила Гогена принять участие в выставке. Разве не мог он порекомендовать своего старого приятеля по бирже создателям этой группы. Написал же он рекомендательное письмо Филижеру! Гоген отвечал, что написал письмо, потому что Филижер прямо его об этом попросил, а Шуфф ни о чем таком не заикался, как, впрочем, и Бернар. Произошла ссора... Повод к ней был ничтожный, но ему предшествовало столько оскорблений и невысказанных обид, Шуфф так часто молча страдал от грубости Гогена, что этой пустячной стычки было довольно, чтобы дело дошло до разрыва, хотя и не окончательного. Шуфф просто пришел к выводу, что рядом им жить невозможно. "Вы созданы для того, чтобы повелевать, - написал он позже Гогену, - я, чтобы оставаться равнодушным". В январе 1891 года Гогену пришлось окончательно покинуть улицу Дюран-Клея. "Когда-нибудь вы поймете истинную цену друзьям, которые вас окружали", - сказал он Шуффу.
Гоген метал громы и молнии против Бернара. "Бедняга Шуфф помешался на этом сопляке, а все шишки на меня!" И все-таки они, наверное, не поссорились бы, если бы Шуфф, художник-неудачник, не оказался бы таким же неудачником в семейной жизни и оставался бы прежним веселым и пылким оптимистом. Но теперь он всегда был погружен в уныние. Разлад с женой Гоген прозвал ее "занудой" - все углублялся. Луиза не упускала случая унизить мужа. В последнее время она увивалась вокруг Гогена и при этом держалась так двусмысленно, что Шуфф даже ее одернул.