Глава vi типы языковой структуры
До сих пор, разбирая вопросы языковой формы, мы касались лишь отдельных слов и отношений между словами в предложениях. Мы не подходили к отдельным языкам в целом, не ставили вопроса, к какому общему типу они относятся. Мимоходом нам приходилось отмечать, что один язык может достигать крепко слаженного синтеза в такой области, где другой язык довольствуется более аналитичньм, поштучным использованием своих элементов, или что в одном языке синтаксические отношения являются в чистом виде, тогда как в другом они комбинируются с некоторыми другими представлениями, заключающими в себе нечто конкретное, сколь бы абстрактными они ни ощущались на практике. Таким путем мы имели возможность извлечь некоторое указание на то, что следует разуметь, когда мы говорим об общей форме того или другого языка, ибо каждому, кто вообще думал об этом вопросе или хоть немного почувствовал дух какого-либо иностранного языка, должно быть ясно, что в основе каждого языка лежит как бы определенный чертеж, что у каждого языка есть свой особый покрой. Этот тип, или чертеж, или «дух» структуры языка есть нечто гораздо более фундаментальное, нечто гораздо глубже его проникающее, чем та или другая нами в нем обнаруживаемая черта. О природе языка мы не можем составить себе точное представление при помощи простого перечисления различных фактов, образующих его грамматику. Переходя от латинского языка к русскому, мы чувствуем, что приблизительно тот же горизонт ограничивает наши взоры, и это несмотря на то, что переменились виденные нами раньше придорожные вехи. Когда мы подходим к английскому языку, нам начинает казаться, что окрестные холмы стали несколько более плоскими, и все же общий характер пейзажа мы узнаем. Но когда мы доходим до китайского языка, оказывается, что над нами сияет совершенно иное небо. Переводя эти наши метафоры на обычный язык, мы можем сказать, что все языки друг от друга отличаются, но некоторые отличаются значительно больше, чем другие, а это равносильно утверждению, что возможно сгруппировать их по морфологическим типам.
* Сепир Э. Язык. Введение в изучение речи/Перевод с англ. М.—Л., 1934. С. 94-115. В текст перевода составителями были внесены незначительные изменения с учетом нового издания. Сепир Э. Избранные труды по языкознанию и культурологии/Перевод с англ. М., 1993. С. 117—137. — Прим. сост.
Собственно говоря, мы наперед знаем, что невозможно установить ограниченное количество типов, с полным учетом в них всех особенностей тех тысяч языков и диалектов, на которых говорит человечество. Подобно всем прочим человеческим установлениям, речь слишком изменчива и слишком неуловима, чтобы подчиняться вполне непреложным классификациям. Даже применяя до самых мелочей разработанную классификацию, мы можем быть вполне уверены, что многие языки придется насильно подгонять под тот или иной тип. Для того чтобы вообще включить их в схему, окажется необходимым переоценить значение той или иной их особенности или пренебречь временно некоторыми противоречиями в их механизме. Но разве затруднительностью классификации доказывается ее бесполезность? Я этого не думаю. Было бы чересчур просто сложить с себя бремя созидательной работы мысли и встать на ту точку зрения, что у каждого языка своя единичная история и, следовательно, своя единичная структура. Такая точка зрения выражает лишь пол-правды. Подобно тому как схожие социальные, экономические и религиозные установления выросли на разных концах мира из различных исторических антецедентов, так и языки, идя разными путями, обнаруживали тенденцию совпасть в схожих формах. Более того, историческое изучение языков вне всяких сомнений доказало нам, что язык изменяется не только постепенно, но и последовательно, что он движется бессознательно от одного типа к другому и что сходная направленность движения наблюдается в отдаленнейших уголках земного шара. Из этого следует, что неродственные языки сплошь да рядом самостоятельно приходят к схожим в общем морфологическим системам. Поэтому, допуская наличие сравнимых типов, мы вовсе не отрицаем специфичности отдельного исторического процесса; мы только утверждаем, что позади внешнего хода истории действуют могущественные движущие силы, направляющие язык, как и другие продукты социальной жизни, к определенным моделям, иными словами, к типам. Мы, как лингвисты, удовлетворимся констатацией того, что эти типы существуют и что некоторые процессы в жизни языка направлены к их изменению. Почему же образуются схожие типы и какова природа тех сил, которые их создают и разрушают? Вот вопросы, которые легче задать, чем на них ответить. Быть может, психологам будущего удастся вскрыть конечные причины образования языковых типов.
Приступая к самой работе по классификации языков, мы сразу же убеждаемся, что это дело не легкое. Предлагалось уже много разнообразных классификаций, и во всех них заключены ценные элементы, но ни одна из них не может считаться вполне удовлетворительной. Классификации эти не столько охватывают известные нам языки, учитывая их особенности, сколько втискивают их в свои узкие, негибкие рамки. Затруднения при классификации возникают разного рода. Во-первых (и это самое главное), трудным оказывается избрать точку зрения. На какой основе следует классифицировать? Язык представляется нам столь многогранным, что мы легко можем сбиться с толку. И достаточно ли одной точки зрения? Во-вторых, опасно делать обобщения, исходя из материала отобранных в ограниченном количестве языков. Привлечь к рассмотрению только языки, скажем, латинский, арабский, турецкий, китайский и, быть может, про запас еще эскимосский или сиу, — значит обречь себя на неудачу. Мы не вправе предполагать, что небольшой выборки экзотических типов достаточно для дополнения тех немногих более нам близких языков, в которых мы непосредственно заинтересованы. В-третьих, губительным для лингвистов было их стремление к единой простой формуле. Есть нечто неотразимое в таком методе классификации, при котором в основу кладутся два полюса, — к примеру сказать, языки китайский и латинский, — и к этим двум полюсам подгоняется все, что только оказывается возможным, а все прочее отбрасывается к некоему «переходному типу». Отсюда ведет свое происхождение поныне популярная классификация языков на «изолирующие», «агглютинативные» и «флективные». Иногда языки американских индейцев выделяют особо в своеобразный «полисинтетический» арьергард агглютинативных языков. Употребление всех этих терминов может быть оправдано, но, пожалуй, представляется весьма затруднительным все известные языки распределить по вышеуказанным группам, хотя бы потому, что группы эти взаимно не исключают друг друга. Язык может одновременно быть и агглютинативным и флективным, или флективным и полисинтетическим, или даже полисинтетическим и изолирующим, как это мы увидим несколько ниже.
Есть еще и четвертая причина, почему предпринимавшиеся классификации языков в общем оказались бесплодными. Из всех причин она, вероятно, более всего способствовала затемнению вопроса. Это — эволюционистский предрассудок, просочившийся в социальные науки к середине прошлого столетия и только теперь начинающий терять свою тираническую власть над нашими умами. Переплетаясь с этим научным предрассудком и в значительной мере упреждая его, был и другой предрассудок, более человеческого свойства. В своем огромном большинстве лингвисты-теоретики сами говорили на языках одного и того же определенного типа, наиболее развитыми представителями которого были языки латинский и греческий, изучавшиеся ими в отроческие годы. Им ничего не стоило поддаться убеждению, что эти привычные им языки представляют собою «наивысшее» достижение в развитии человеческой речи и что все прочие языковые типы не более, чем ступени на пути восхождения к этому избранному «флективному» типу. Все, что согласовывалось с формальной моделью санскрита, греческого языка, латыни и немецкого, принималось как выражение «наивысшего» типа, все же, что от нее отклонялось, встречалось неодобрительно как тяжкое прегрешение или, в лучшем случае, рассматривалось как интересное отступление от нормы. Несомненно, что всякая классификация, исходящая из предвзятых оценок или же работающая на удовлетворение чувства, обрекает себя на ненаучность. Лингвист, настаивающий на том, что латинский морфологический тип, вне всякого сомнения, знаменует наивысший уровень языкового развития, уподобляется тому зоологу, который стал бы рассматривать весь органический мир как некий гигантский заговор для выращивания скаковой лошади или джерсейской коровы. В своих основных формах язык есть символическое выражение человеческих интуиции. Эти последние могут оформляться на сотни различных ладов, безотносительно к уровню развития материальной культуры народа, пользующегося данными речевыми формами и, как правило (о чем даже едва ли стоит говорить), их не осознающего. Поэтому, если мы желаем понять язык в его истинной сущности, мы должны очистить наш ум от предвзятых «оценок» <...> и приучить себя взирать на языки английский и готтентотский с одинаково холодным, хотя и заинтересованным, беспристрастием.
Вернемся к нашему первому затруднению. Какую точку зрения примем мы для нашей классификации? После всего того, что мы в предыдущей главе сказали о грамматической форме, должно быть ясно, что мы уже не можем теперь делать различение между оформленными языками и языками бесформенными, к чему охотно прибегали некоторые прежние авторы. Всякий язык может и должен выражать основные синтаксические отношения, хотя бы даже в его словаре и не находилось ни одного аффикса. Из этого мы заключаем, что всякий язык есть оформленный язык. Вне сферы выражения чистых отношений язык может, конечно, быть «бесформенным», бесформенным в механическом и, скорее, поверхностном смысле, т.е. не знать употребления некорневых элементов. Делались порою попытки сформулировать различение языков на основе «внутренней формы». Например, в китайском языке нет формальных элементов в чистом виде, нет «внешней формы», но в нем обнаруживается острое чувство отношений в смысле различения субъекта и объекта, атрибута и предиката и т.д. Иными словами, в нем есть «внутренняя форма» в том же смысле, как и в латинском, хотя внешне он язык «бесформенный», а латинский — внешне «формальный». С другой стороны, предполагается, будто есть языки (напр., малайский, полинезийские), основных отношений по-настоящему не фиксирующие и довольствующиеся более или менее тщательным выражением материальных идей, порою даже с чрезмерным показом «внешней формы», а установление чистых отношений возлагающие на догадку по контексту. Я определенно склоняюсь к мнению, что это предположение о «внутренней бесформенности» некоторых языков есть иллюзия. Вполне, конечно, возможно, что в этих языках отношения выражаются не столь нематериальным путем, как в китайском, или не так, как в латинском (где, как мы видели, синтаксические отношения отнюдь не свободны от примеси конкретности), или что принцип порядка слов подвержен в них большим колебаниям, чем в китайском, или же что тенденция к сложным деривациям освобождает язык от необходимости выражать некоторые отношения теми явными средствами, к которым в подобных случаях прибегает язык более аналитический. Это весьма схоже с тем, как английское cod-liver oil «рыбий жир» (букв. «треска-печень-жир») до некоторой степени обходит задачу явного выражения отношений между тремя именами, ср. по контрасту франц. huile de foie de morue (букв. «жир от-печень от-треска»). Из всего этого вовсе не следует, будто в означенных языках нет настоящего ощущения основных отношений. Мы поэтому не сможем применять термин «внутренняя бесформенность» иначе, как в том весьма видоизмененном смысле, что синтаксические отношения могут совмещаться с представлениями иного порядка. К этому классификационному критерию нам придется вернуться несколько позже.
Более оправданной была бы классификация сообразно тем формальным процессам, которые наиболее типичны и развиты в данном языке. Языки, в которых слово всегда отождествляется с корневым элементом, окажутся выделенными в «изолирующую» группу в противовес тем языкам, которые либо аффиксируют модифицирующие элементы (аффиксирующие языки), либо обладают способностью менять значение корневого элемента посредством внутренних изменений (удвоение; чередование гласных и согласных; изменения в количестве, ударении и интонации). Языки последнего типа могут быть не без некоторого основания названы «символическими». Есть, по-видимому, реальная психологическая связь между символизацией и такими значащими чередованиями, как drink «пью», drank «пил», drunk «пьяный» или китайск. mai (с восходящим тоном) «покупать» и mai (с нисходящим тоном) «продавать». Бессознательная тенденция к символизации справедливо подчеркивается в новейшей психологической литературе. По моему личному ощущению, переход от sing «пою» к sang «пел» по производимому им ощущению вполне тождествен чередованию символических цветов, напр. зеленого — символ безопасности, красного — символ опасности. Но мы, вероятно, весьма разнимся в отношении той интенсивности, с которою мы ощущаем символизацию в языковых переходах этого типа. Аффиксирующие языки, естественно, должны распасться на такие, где преобладает префиксация, как банту или тлингит, и такие, где преимущественно или исключительно господствует суффиксация, как эскимосский, алгонкинские и латинский. Но эта четырехчленная классификация (языки изолирующие, префиксирующие, суффиксирующие, символические) наталкивается на два существенных затруднения. Во-первых, большинство языков попадает в более чем одну из перечисленных групп. Так, например, семитские языки одновременно и префиксирующие, и суффиксирующие, и символические. Во-вторых, классификация эта в чистом своем виде представляется поверхностной. Она связывает воедино языки, по своему духу резко различающиеся, на основании только некоторого внешнего формального сходства. Совершенно очевидно, что пропасть отделяет префиксирующий язык вроде кхмерского с его префиксами (и инфиксами), используемыми только для выражения деривационных значений, от языков банту, где префиксальные элементы имеют широчайшее применение в качестве символов синтаксических отношений. Ценность этой классификации значительно повышается, если ее применять к выражению одних лишь реляционных понятий. Мы увидим, что термины «изолирующий», «аффиксирующий» и «символический» реально значимы. Но вместо различения языков префиксирующих и суффиксирующих, как мы увидим, гораздо целесообразнее делать иное различение, беря за основу степень спаянности аффиксальных элементов с ядром слова. Несмотря на мое нежелание подчеркивать различие между префиксирующими и суффиксирующими языками, мне все-таки кажется, что за ним стоит бóльшая реальность, чем обычно думают лингвисты. Мне представляется, что есть психологически довольно существенное различие между языком, наперед устанавливающим формальную характеристику корневого элемента, еще до того, как он назван (именно это свойственно языкам тлингит, чинук и банту), и таким языком, который начинает с конкретного ядра слова, а характеристику этого ядра определяет рядом последующих ограничений, каждое из которых урезывает в некоторой степени то общее, что предшествует. Сущность первого метода таит в себе нечто как бы диаграммное или архитектурное, второй же есть метод досказывания задним числом. В наиболее разработанных префиксирующих языках слово производит на нас впечатление как бы кристаллизации неустойчивых элементов, слова же типичных суффиксирующих языков (турецкого, эскимосского, нутка) суть «детерминативные» образования, в которых каждый прибавляемый элемент по-своему детерминирует форму целого. На практике приложить эти с трудом уловимые, хотя и важные различения, так сложно, что в элементарном исследовании нет иного выхода, как пренебречь ими.
Можно воспользоваться и другим рядом достаточно существенных различении, но и на них нельзя полагаться всецело, чтобы опять же не сделать нашу классификацию поверхностной. Я имею в виду представления об «аналитичности», «синтетичности» и «полисинтетичности». Эти термины говорят сами за себя. Аналитический язык либо вовсе не сочетает значения внутри цельных слов (китайский), либо прибегает к этому в скромных размерах (английский, французский). В аналитическом языке первенствующая роль выпадает предложению, слово же представляет меньший интерес. В синтетическом языке (латинский, арабский, финский) значения между собою связаны теснее, слова обставлены богаче, но вместе с тем обнаруживается общая тенденция ограничить более узкими рамками диапазон конкретного значения отдельного слова. Полисинтетический язык, как показывает самое название, синтетичен еще в большей степени. Слова в нем до крайности осложнены. Значения, которые мы никогда бы не подумали трактовать как подчиненные, символизуются деривационными аффиксами или «символическими» изменениями корневого элемента, а наиболее абстрактные понятия, включая синтаксические отношения, также могут быть выражены в слове. В полисинтетическом языке нет никаких новых принципов, примеры которых не были бы уже представлены в более известных синтетических языках. Полисинтетический язык относится к синтетическому примерно так же, как синтетический к аналитическому языку такого типа, как английский. (Впрочем, английский язык аналитичен только по своей тенденции. По сравнению с французским он все еще гораздо синтетичнее, по крайней мере в некоторых отношениях.) Все три термина — чисто количественного и относительного порядка; иначе говоря, язык может быть «аналитичным» под одним углом зрения, «синтетичным» — под другим. Мне думается, что термины эти более полезны для определения некоторых тенденций развития языка, нежели в качестве абсолютных показателей. Часто бывает весьма поучительным обратить внимание на то, что язык в течение своей истории становится все более и более аналитичным или же что он обнаруживает признаки, по которым можно судить о его постепенной кристаллизации от простой аналитической основы до высоко развитой синтетической формы. (Первый процесс усматривается в языках английском, французском, датском, тибетском, китайском и во множестве других. Вторая тенденция, мне кажется, может быть доказана в отношении некоторых американских индейских языков, как, например, чинук, навахо. Под их нынешней умеренно полисинтетической формой скрывается аналитическая подоснова, которая в одном случае может быть примерно охарактеризована как подобная английской, в другом случае — как подобная тибетской.)
Теперь мы подходим к различию между «флективным» языком и «агглютинативным». Как я уже указывал, такое различение имеет свою пользу и даже необходимость, но оно обычно затемнялось множеством всяких несообразностей и бесполезными усилиями покрыть этими терминами все многообразие языков, за исключением тех, которые, подобно китайскому, носят явно изолирующий характер. Значение, которое всего лучше вкладывать в термин «флективный», может быть вскрыто путем беглого рассмотрения некоторых из тех основных черт языков латинского и греческого, которые всегда считались характерными для флективных языков. Прежде всего, бросается в глаза, что эти языки более синтетические, чем аналитические. Но это еще не дает нам многого. По сравнению со многими другими языками, похожими на них по своим общим структурным признакам, латинский и греческий не так уже синтетичны; с другой стороны, их нынешние потомки, итальянский и новогреческий, хотя и гораздо аналитичнее <...> их, все же не столь далеко отошли от них в структурном отношении, чтобы быть зачисленными в совершенно особую языковую группу. Флективный язык, на этом мы должны настаивать, может быть и аналитическим, и синтетическим, и полисинтетическим.
Техника языков латинского и греческого — это способ аффиксации, с определенным уклоном в сторону суффиксации. Агглютинативные языки так же, как и латинский и греческий, типично аффиксирующие языки, причем одни из них предпочитают префиксацию, другие же более склонны к использованию суффиксов. Возможно, что все зависит от того, с аффиксацией какого именно типа мы имеем дело. Если сравнить такие английские слова, как farmer «земледелец» и goodness «доброта», с такими словами, как height «высота» и depth «глубина», нельзя не поразиться значительной разнице в аффиксирующей технике этих двух рядов. Аффиксы -еr и -ness приставляются чисто механически к корневым элементам, являющимся одновременно и самостоятельными словами (farm «обрабатывать землю», good «добрый»). Они ни в каком смысле не являются самостоятельно значащими элементами, но вложенное в них значение (агентивность, абстрактное качество) они выражают безошибочно и прямо. Их употребление просто и регулярно, и мы не встречаем никаких затруднений в присоединении их к любому глаголу или к любому прилагательному, хотя бы даже и только что появившемуся в языке. От глагола to camouflage «маскировать» мы можем образовать имя camouflager «тот, кто маскирует, маскировщик», от прилагательного jazzy «джазовый» можем совершенно свободно произвести имя jazziness «джазовость». Иначе обстоит дело с height «высота» и depth «глубина». В функциональном отношении они совершенно так же связаны с high «высокий» и deep «глубокий», как goodness «доброта» с good «добрый», но степень спаянности между корневым элементов и аффиксом у них большая. Их корневой элемент и аффикс хотя структурно и выделяются, не могут быть столь же просто оторваны друг от друга, как могут быть оторваны good и -ness в слове goodness. Конечное -t в слове height не есть типичная форма аффикса (ср. strength «сила», length «длина», filth «грязнота», breadth «ширина», youth «юность»), a dep- не тождественно слову deep «глубокий». Эти два типа аффиксации можно обозначить как «сплавливающий» (фузирующий) и «сополагающий». Если угодно, технику сополагания мы можем назвать «агглютинативной».
Но не выдвигается ли тем самым «фузирующая» техника в качестве существеннейшего признака флективности? Боюсь, что и тут мы не подошли вплотную к желанной цели. Если бы английский язык был в значительной степени насыщен сращениями типа depth, но если бы наряду с этим множественное число в нем употреблялось независимо от глагольного согласования (например, во множественном числе the books falls «книги падает», подобно тому, как в единственном числе the book falls «книга падает», или же в единственном числе the book fall «книга падают», подобно тому как во множественном the books fall «книги падают»), а личные окончания — независимо от времени (например, в прошедшем времени the book fells «книга упала», подобно тому, как в настоящем the book falls «книга падает» или же в настоящем времени the book fall «книга падают», подобно тому, как в прошедшем the book fell «книга упала») и местоимения — независимо от падежа (например, в винительном падеже I see he «я вижу он», подобно именительному he sees me «он видит меня», или же в именительном падеже him sees the man «его видит человека», подобно винительному the man sees him «человек видит его»), мы бы поколебались охарактеризовать его как флективный. Одно лишь наличие «фузии» не кажется достаточно ясным показателем флективного характера процесса. В самом деле, есть большое число таких языков, которые подвергают «фузии», т.е. сплавливают, корневые элементы и аффиксы самым изощренным и сложным образом, какой только можно где-либо найти, не обнаруживая вместе с тем признаков того своеобразного формализма, который столь резко подчеркивает флективность таких языков, как латинский и греческий.
Что верно относительно «фузии», одинаково верно и относительно «символических» процессов. Некоторые лингвисты говорят о чередованиях типа drink «пью» — drank «пил», будто они представляют высшую точку флективности, своего рода спиритуализованную сущность чистой флективной формы. Однако в такой греческой форме, как pepomph-a «я послал», в отличие от ретр-о «посылаю», с ее тройным символическим изменением корневого элемента (удвоение ре-, изменение е в о, изменение p в ph), флективный характер с наибольшей яркостью выражен в специфическом чередовании показателей 1-го лица единственного числа -а в перфекте и -о в настоящем времени. Нет большей ошибки, чем воображать, будто символические изменения корневого элемента, даже при выражении таких абстрактных понятий, как число и время, всегда связаны с синтаксическими особенностями флективного языка. Если под «агглютинативным» языком мы разумеем такой, где аффиксация происходит по технике соположения, то мы можем только сказать, что имеются сотни фузирующих и символических языков, не подходящих под это определение агглютинативности, которым тем не менее совершенно чужд дух флективности, свойственный языкам латинскому и греческому. Мы можем, если нам угодно, называть такие языки флективными, но мы должны в таком случае быть готовыми к радикальному пересмотру нашего представления о флективности.
Надо усвоить себе, что фузию корневого элемента и аффикса можно понимать в более широком психологическом смысле, чем я до сих пор указывал. Если бы образование множественного числа имен в английском языке всегда следовало типу book «книга» — books «книги», если бы не было таких противоречащих моделей, как deer «олень» — deer «олени», ох «вол» — oxen «волы», goose «гусь» — geese «гуси», осложняющих обычное формальное выражение множественности, — едва ли можно было бы сомневаться, что слияние элементов book и -s в целом слове books ощущалось бы несколько менее полным, чем оно ощущается ныне. Наше ощущение, или как бы бессознательное рассуждение по поводу этого языкового факта, можно изобразить так: поскольку формальная модель, представленная в слове books, тождественна по своему применению в языке той, которая налична в слове oxen, элементы множественности -s и -еп не обладают той вполне определенной, вполне автономной значимостью, которую мы на первых порах склонны были им приписать. Они суть элементы множественности лишь постольку, поскольку идея множественности приписывается таким-то и таким-то определенным понятиям. Поэтому слова books и oxen не вполне отвечают представлению о механических комбинациях символа вещи (book, ox) и ясного символа множественности. Связь между элементами book-s и ох-еп психологически не вполне ясна, окутана какой-то дымкой. Частица той силы, которая заключена в элементах -s и -еп, перехватывается, присваивается самими словами book и ох, совершенно так же, как понятийная значимость суффикса -th в слове dep-th явно слабее, чем суффикса -ness в слове good-ness, несмотря на функциональный параллелизм между depth и goodness. Чем больше неясности в отношении связи между элементами, чем меньше оснований считать аффикс обладающим всей полнотой значимости, тем резче подчеркивается единство цельного слова. Наш ум требует точки опоры. Если он не может опереться на отдельные словообразующие элементы, он тем решительнее стремится охватить все слово в целом. Такое слово, как goodness, иллюстрирует «агглютинацию», books — «регулярную фузию», depth— «иррегулярную фузию», geese — «символическую фузию» или «символизацию». Нижеследующие формулы могут оказаться полезными для тех, кто мыслит математически.
Агглютинация: с = а + b;
регулярная фузия: с = а + (b — х) + х;
иррегулярная фузия: с = (а — х) + (b — у) + (х + у);
символизация: с = (а — х) + х.
Я нисколько не намерен утверждать, будто процессу фузии присуща какая-то мистическая значимость. Вполне похоже на то, что он развивается как чисто механический продукт фонетических сил, приводящих ко всякого рода иррегулярностям.
Психологическая выделяемость аффиксальных элементов при агглютинации может быть еще резче выражена, чем у суффикса -ness в слове goodness. Собственно говоря, значение -ness не устанавливается с такой полной определенностью, как это могло бы быть. Оно находится в зависимости от предшествующего корневого элемента, поскольку требуется, чтобы этому суффиксу предшествовал корневой элемент определенного типа, именно прилагательное. Тем самым присущая суффиксу значимая сила заранее в известной мере ограничена. Однако здесь фузия проявляется столь смутно и элементарно, тогда как в огромном большинстве случаев аффиксации она, наоборот, оказывается столь очевидней, что вполне естественно проглядеть в данном случае ее наличие и более подчеркивать сополагающий, или агглютинативный, характер аффиксирующего процесса. Если бы -ness можно было, в качестве элемента со значением абстрактного качества, присоединять к корневым элементам любого типа, если бы от fight «сражаться» можно было бы образовать слово tightness («действие или качество сражения»), от water «вода» — слово waterness («качество или состояние воды»), от away «прочь» — слово awayness («состояние бывания прочь»), подобно тому как от good «добрый» мы образуем слово goodness («состояние бывания добрым»), мы бы продвинулись значительно ближе к агглютинативному полюсу. Язык, способный таким образом синтезировать свободно сочетаемые элементы, можно считать представителем идеального агглютинативного типа, в особенности если значения, выражаемые при помощи агглютинируемых элементов, суть значения реляционные или, по крайней мере, относятся к наиболее абстрактному классу деривационных значений.
Поучительные формы можно привести из языка нутка. Вернемся к нашему примеру «огонь в доме». На языке нутка inikw-ihl «огонь в доме» не является столь определенно формализованным словом, как это может показаться, судя по переводу. Корневой элемент inikw- «огонь» в действительности столь же глагольное слово, сколь и именное, его можно передавать то через «огонь», то через «гореть», в зависимости от синтаксических условий предложения. Наличие деривационного элемента -ihl «в доме» не устраняет этой неопределенности или общности: inikw-ihl есть столь же «огонь в доме», сколь и «гореть в доме». Для того чтобы это слово превратилось с полной определенностью в имя или глагол, к нему надо присоединить аффиксальные элементы строго именной или глагольной значимости. Например, inikw-ihl- 'i, с артиклем в виде суффикса, есть определенно именная форма: «горение в доме, огонь в доме»; inikw-ihl-та, с суффиксом изъявительного наклонения, столь же явно глагольная форма: «горит в доме». Насколько мала степень фузии между «огонь в доме» и суффиксом именным или глагольным, явствует из того, что формально индифферентное inikwihl не есть абстракция, выделенная путем анализа, но вполне законченное слово, могущее самостоятельно быть использованным в предложении. Артикль - 'i и показатель изъявительности -та не фузионные, сплавленные со словом формообразующие аффиксы, а только надбавки, выполняющие формальную роль. Покамест к слову inikwihl мы не прибавили - 'i или -та, мы все время остаемся в неизвестности, глагол ли это или имя. Мы можем придать ему идею множественного числа: inikw-ihl- 'minih; это опять же будет либо «огни в доме», либо «множественно гореть в доме». Мы можем к идее множественного числа добавить идею уменьшительности: inikw-ihl- 'minih- 'is, но это либо «маленькие огни в доме», либо «множественно и слегка гореть в доме». Ну, а если мы еще прибавим суффикс прошедшего времени –it? Будет ли inikw-ihl '-minih- 'is-it непременно глаголом: «несколько маленьких огней горели в доме»? Нет, не будет. И этому сочетанию элементов можно придать значение имени: inikwihl 'minih 'isit- 'i означает также «прежние маленькие огни в доме, горевшие когда-то маленькие огни в доме». Мы не получим безусловно глагольного значения, пока не прибегнем к форме, исключающей всякую возможность иного толкования, например к форме изъявительного наклонения: inikwihiminih 'isit-a «несколько маленьких огней горели в доме». Таким образом, мы убеждаемся, что элементы -ihl, - 'minih, - 'is и -it, совершенно независимо от относительно конкретного или абстрактного характера их значения, а также независимо от степени внешней (фонетической) их связанности с предшествующими им элементами, обладают такой психологической самостоятельностью, которой совершенно лишены наши аффиксы. Это типично агглютинируемые элементы, хотя у них не больше внешней самостоятельности, не больше возможности жить независимо от корневого элемента, к которому они приставляются, чем у -ness в слове goodness или у -s в слове books. Из этого вовсе не следует, будто в агглютинативном языке не может широко быть использован принцип фузии, как внешней, так и психологической, или даже принцип символизации. Это есть вопрос тенденции. Обнаруживается ли в данном языке явный уклон в сторону агглютинативного формообразования? Если да, то такой язык надо признать «агглютинативным». Как таковой, он может быть префиксирующим или суффиксирующим, аналитическим, синтетическим или полисинтетическим.
Вернемся к вопросу о флективности. Флективный язык, вроде латинского или греческого, использует технику фузии, и этой фузии присуща как внутренняя психологическая, так и внешняя фонетическая значимость. Но еще недостаточно, чтобы фузия обнаруживалась только в сфере деривационных значений (группа II), она должна охватывать и синтаксические отношения, выражаемые либо в их чистой форме (группа IV), либо, как в латинском и греческом, в виде «конкретно-реляционных понятий» (группа III). Если мы станем отрицать приложимость термина «флективный» к фузионным языкам, выражающим синтаксические отношения в чистой форме, т.е. без примеси таких значений, как число, род и время, только потому, что такую примесь мы привыкли наблюдать в языках латинском и греческом, — мы придадим понятию «флективность» более произвольное содержание, чем это является необходимым. Вместе с тем не подлежит сомнению, что сам по себе метод фузии имеет тенденцию перекидывать мост между группами значений II и IV, создавая группу III. И все-таки возможность таких «флективных» языков отрицать не следует. Так, в современном тибетском языке, в котором значения группы II лишь едва выражены, если вообще выражены, а реляционные значения (напр., падежи родительный, агентивный и орудный) выражаются без добавления фонетического материала, мы видим много интересных случаев фузии и даже символизации. Напр., mi di «человек этот» есть абсолютная форма, которая может быть использована в качестве субъекта при непереходном глаголе. Если же глагол переходный (собственно, пассивный), то (логический) субъект принимает агентивную форму. Таким образом, mi di превращается в mi dî «человеком [этим]», т.е. гласная указательного местоимения (иначе артикля) просто удлиняется. (По-видимому, происходит и изменение интонации слога.) Это, конечно, явление чисто флективного порядка. Тот факт, что современный тибетский язык имеет все основания считаться языком изолирующим, а наряду с этим обнаруживает явления фузии и символизации, подобные вышеуказанному, может служить забавной иллюстрацией несостоятельности ходячей лингвистической классификации, рассматривающей «флективные» и «изолирующие» языки как совершенно особые миры. Что касается языков латинского и греческого, то их флективность по существу сводится к фузии элементов, выражающих логически не чисто реляционные значения, с элементами корневыми и элементами, выражающими деривационные значения. Для того чтобы можно было говорить о «флективности», необходимы и наличие фузии, как общего метода, и выражение в слове реляционных значений.
Но так определить флективность равносильно тому, чтобы подвергнуть сомнению ценность этого термина <