Лотман юрий михайлович (1922-1993)
- литературовед, культуролог, искусствовед, семиотик, глава тартуско-московской структурно-семиотич. школы гуманитарных исследований. Отец — известный адвокат, в к. 20-х гг. отказавшийся от практики в связи с невозможностью защитить своих подзащитных в условиях советского беззакония и начавшихся гонений на интеллигенцию; в дальнейшем служил юрисконсультом в ленинград. издательстве. Мать — врач. Учился в известной в Ленинграде бывшей нем. школе Peterschule, окончив ее с красным аттестатом. Трагич. полоса истории, омрачавшая жизнь ленинградцев в 30-е гг., вырабатывала, по воспоминаниям Л., “гегельянское” отношение к жизни и истории и “тютчевское” ощущение причастности к “пиру богов” в “роковые минуты” мира. Л. никогда не состоял в комсомоле. В 1939 Л. как отличник без экзаменов поступил на филфак в Ленинград. ун-т. Среди преподавателей, ученых мирового уровня были Г.А. Гуковский, Б.М. Эйхенбаум, Б.В. Томашевский, В.В. Гиппиус, М.К. Азадовский, В.Я. Пропп, А.С. Долинин, Д.Е. Максимов, Н.И. Мордовченко, А.П. Рифтин. С 1940 — Л. в Красной Армии, участник Великой Отеч. войны, служил в артиллерийском полку, службу закончил в Германии, награжден боевыми орденами и медалями.
После демобилизации Л. был восстановлен в ун-те и записался, “демонстрируя самостоятельность”, в семинар Мордовченко, к-рый стал его научным руководителем. Окончание ун-та (1950) у Л. совпало с разгаром кампании против “низкопоклонства и космополитизма”, сразу принявшей зловещий погромно-антисемитский характер. Началась проработка Эйхенбаума, Гуковского, Жирмунского и др. известных профессоров, начались аресты. Кампания коснулась и Л., который, получив “открытое распределение”, так и не смог устроиться на работу в Ленинграде. По чистой случайности молодому ученому удалось устроиться на вакантное место на кафедре рус. лит-ры Тартуского ун-та, где он работал до конца жизни. Уже в студенч. годы молодой ученый написал канд. дис. “А.Н. Радищев в борьбе с общественно-полит, воззрениями и дворянской эстетикой Карамзина” (защищена в Тарту в 1951); к этому времени была уже практически написана и докт. дис. — “Пути развития рус. лит-ры преддекабристского периода” (защищена в Ленинграде, в 1961). После прошедшего в 1958 в Москве первого в СССР конгресса славистов Л. удалось добиться у ректора Тартуского ун-та согласия на издание трудов кафедры. Первым выходит выпуск “Трудов по рус. и славянской филологии”, становящихся ежегодным изданием; с 1964 начинают выходить “Труды по знаковым системам”(Семиотика) и первый из “Блоковских сборников”. Вокруг тартуских ученых записок, редактируемых Л. и его единомышленниками (женой — З.Г. Минц, и другом — Б.Ф. Егоровым, ставшим зав. кафедрой), начинает складываться научная школа, вскоре получившая название “тартуской”. Ее признанным лидером стал Л.
С нач. 60-х гг. в Тарту систематически проводятся “летние школы”, конференции, семинары по разл. аспектам структурного и семиотич. изучения лит-ры, искусства и культуры в целом, при этом область изучаемых объектов постоянно расширялась. Официальная наука и власти с самого начала с большой настороженностью отнеслись к появлению нового направления в лит.-ведении и гуманитарном знании. Настораживала независимость суждений и выводов, свобода в выборе объектов анализа и в тенденциях их интерпретации, вообще отсутствие “табуированных” тем и имен, запретов на использование тех или иных научных методов исследования, тех или иных традиций, авторитетов. Возмущала апелляция к полузабытым традициям рус. формальной школы (с к-рой, особенно поначалу, наблюдалась явная преемственность Л. и его соратников), лингвистич. работам зарубеж. ученых — от де Соссюра до Н. Хомского, Праж. лингвистич. кружка (среди к-рого были не упоминаемые в советской науке рус. эмигранты), представителям структурной антропологии (Леви-Стросс и др.). Именно в тартуских сборниках началось возвращение “скомпрометированных” в ряде “кампаний” за “чистоту советской науки” имен ученых во всем блеске их всемирной значимости (Флоренский, Б.И. Ярхо, Б.М. Эйхенбаум, А.М. Селищев, Б.В. Томашевский, О.М. Фрейденберг, С.И. Бернштейн, Я. Мукаржовский, А.А. Любищев, Тынянов, В.Я. Пропп, Н.И. Жинкин, М. Бахтин, П.Г. Богатырев, Д.С. Лихачев и др.). Неуклонно расширялся круг имен писателей, творчество к-рых служило материалом для структурологич. и семиотич. штудий школы: Пастернак, Цветаева, А. Белый, Мережковский, Ф. Сологуб, Мандельштам, И. Северянин, А. Ремизов, И. Анненский и др. Вместе с тем невозможно было придраться к тенденциозному подбору имен и произведений: наряду с “запрещенными” и забытыми текстами и именами в трудах школы постоянно фигурировали произведения рус. классич. лит-ры 19 в., др.-рус. лит-ры, лит-ры 18 в., рус. и зарубеж. фольклора, мифологии, театра и кино, изобразит. искусства и т.д. В работах самого Л. преимущественное место занимала именно рус. лит. классика, что делало его почти неуязвимым для политизированной критики и полит, обвинений со стороны партийного руководства и структур госбезопасности. Даже личное знакомство с Е.С. Булгаковой, А.И. Солженицыным, Н. Горбаневской, Якобсоном и др. были недостаточными для
идеол. или полит, санкций в отношении тартуско-московской школы.
Среди идеол. обвинений, предъявляемых Л. официальными органами, фигурировали только аполитичность и безыдейность, с одной стороны, и формализм, разрушение “гуманизма”, с другой, — умеренные и даже мягкие, по советским канонам. Похожие обвинения в 20-е гг. предъявлялись ученым, образовавшим “формальную школу” и отстаивавшим “формальный метод” в лит.-ведении как разновидность проф. “спецовства” и права на свободу в области методологии. В 20-е гг. засилье вульгарной социологии и революц. максимализм позволяли легко отождествить методологию с философией, а философию с политикой; в рез-те таких подмен формализм лит.-ведов было просто представить как антимарксизм, и даже разновидность идейной оппозиции. Проделать с Л. и тартуской школой подобное в 60-е или 70-е гг. было уже практически невозможно, тем более, что Л. принял внутр. решение в полемику с идейными оппонентами не вступать, на критику по возможности не реагировать, каждый вышедший сборник рассматривать как удачу и относиться к нему как к “последнему”. Л. не казался властям “полит, борцом” или неисправимым диссидентом; он скорее выглядел чудаком-теоретиком, поборником “чистой науки”, а сражаться на почве научных принципов лит.-ведения или семиотики в проблемном поле гуманитарной методологии (что требовало немалых познаний в конкр. науках, общекультурной эрудиции и широкого культур-филос. мышления) “лит.-веды в штатском” не умели и не могли, запретить же научное направление в то время, когда приходилось реабилитировать генетику и кибернетику, освобождая их от позорных ярлыков “лженаук”, было уже невозможно.
Положение тартуской школы в идеол. плане отчасти облегчалось ее геогр. положением: в республиках Прибалтики, и особенно в Эстонии, разрешалось многое из того, что запрещалось в центре или росс. глубинке. Дух либерального вольномыслия и нескрываемого “западничества” при сознат. попустительстве Москвы не только не пресекался, но и поддерживался местными партийно-гос. органами Эстонии, приветствовался в научных и худож. кругах — как свидетельство или доказательство относит, свободы мысли и творчества в самых зап. частях советской империи. Естеств. интерес зап. ученых и политиков к Тартускому ун-ту и Л., с одной стороны, был важен для руководства СССР как свидетельство “потепления” советской власти в отношении к исканиям интеллигенции и “разрешит.” элемента советской культурной политики в эпоху “оттепели”; с другой, служил основанием для цензурных гонений, слежки и превентивных ограничений для Л. и его единомышленников (долгое время бывших “невыездными”). В то же время именно статус “особой идеол. зоны” привлек в Тарту ряд моек., Ленинград, и региональных ученых, к-рым было тесно в рамках цензурных и политико-идеол. запретов и антидиссидентских кампаний, проводимых в центре; конференции и “летние школы” в Тарту, тартуские сборники с более широкими возможностями публикаций на темы, близкие к “недозволенному”, ощущались как “прорыв” в неизвестное смысловое пространство, как путь к научным инновациям и способ интеграции с мировой наукой. Тартуско-московская семиотич. школа образовалась “с двух концов” — как своего рода научный “тоннель”, прорытый под слежавшимися пластами тоталитарной культуры с ее догмами, табу, штампами, демагогией и т.п. Среди участников школы оказались такие разные по методологии, научным интересам, идейным принципам ученые, как Ю.И. Левин, Е.В. Падучева, А.М. Пятигорский, И.И. Ревзин, В.Н. Топоров, Вяч.Вс. Иванов, Б.А. Успенский, Б.М. Гаспаров, М.Л. Гаспаров, А.А. Зализняк, Е.М. Мелетинский, С.Ю. Неклюдов, Н.И. Толстой, Ю.К. Лекомцев, В.М. Живов и др. Л. не только не подавлял творч. индивидуальности, но, напротив, поощрял и выявлял их. Свобода мышления и отсутствие унифицирующих принципов были для него непременным условием научного сотрудничества в рамках школы.
Впрочем, и сам он, по впечатлениям многих своих единомышленников, был прежде всего не методололог, неизбежно становящийся в чем-то диктатором, а мыслитель, широкий и свободный, к-рьш сам не был скован собственными принципами и догмами, но постоянно преодолевал первонач. границы своих прежних воззрений. И структурализм, и семиотика для него не были панацеей, но лишь достаточно универсальными средствами осмысления и анализа лит-ры, культуры, истории. Все разнообр. научные интересы и аспекты исследований объединялись у Л. в феномене культуры, через семиотич. механизмы и коды к-рой ему и его коллегам удавалось раскрывать в известном неизвестное, формулировать закономерности культурных явлений и процессов. К чему бы ни обращался в своем анализе Л., — поэтич. текстам или лит. процессу, явлениям театрального и кино- искусства или филос. взглядам писателей и деятелей культуры, к бытовому поведению дворян 18-19 вв. или структуре городского пространства, к анализу древней мифологии или совр. идеологии, к асимметрии полушарий головного мозга или структурам мысленного диалога, цитаты (“текста в тексте”), нарратива, к закономерностям истор. процесса или к осмыслению “вещного мира”, — везде Л. виделтексты культуры, обнаруживающие свою знаковую и символич. природу, обладающие свойствами “вторичных моделирующих систем”, надстраивающихся над “первичными” системами знаков — естеств. языками. Понятие “текста культуры” было достаточно универсальным, чтобы охватить и объяснить разл. явления жизни, искусства, философии, науки и т.п., раскрыть их взаимодействие в культуре, выявить общие законы для столь разных, хотя и взаимосвязанных феноменов. Подобный подход, последовательно примененный к самым неожиданным явлениям, позволил Л. создать оригинальное и новаторское направление в науке о культуре, куда имплицитно оказались включены лит.-ведение, искусствознание, лингвистика, семиотика, стихосложение, история и др. гуманитарные дисциплины, образовавшие в совокупности единое смысловое пространство гуманитарного знания.
Первоначально культурологич. концепция Л. складывалась в рамках чисто филологич. исследований. Так, статья “Идейная структура “Капитанской дочки” (1962) почти ничем еще не знаменует наступления структурализма в литературоведении и вплотную примыкает к образцам вполне традиционного для ленинградской школы историко-литературного анализа (Г.А.Гуковский, Н.И.Мордовченко, отчасти Ю.Н.Тынянов и Б.М. Эйхенбаум). Л. не вводит новой терминологии, не прибегает к строго формальному подходу в отношении литературы. Однако “идейная структура” не случайно вынесена в заглавие статьи: два идейно-стилистических пласта повести, два мира — дворянский и крестьянский, — это контрастирующие смысловые пространства, выстраивающиеся как оппозиция “свой — чужой”. Любой персонаж, оказавшийся в этом пространстве, вынужден хотя бы однажды пересекать границу, разделяющую то и другое семантическое поле, т. е. оказывается перед выбором системы ценностей, критериев оценки поступка, перед нравственным, социально-политич. и даже эстетич. выбором. В рамках вполне традиционного филологического анализа идет выявление смысловых оппозиций (впоследствии широко привлекаемых Л. при структурном анализе поэтич. текстов), и эта безысходная дихотомия, как показывает анализ, осуществленный Л., пронизывает все уровни и срезы семантики пушкинской повести: социальный, идеологич., художеств., этический, языковой, символич.
По существу, идейная структура литер, текста показана как рефлексия всей русской культуры этого времени, включая структуры поведения, сознания, властных притязаний, литер, творчества, быта, морали и т. д. Поляризация русской культуры в разгар пугачевского бунта достигает такой степени непримиримости, что нагнетание взаимной жестокости со стороны и одного, и другого лагеря оказывается неизбежным и непредотвратимым: у каждого стана — своя правда, своя мораль, своя эстетика, своя жизненная философия, и это взаимоисключающие системы норм. В этой статье Л. имплицитно рассматривает художественное целое как сложно структурированное и показывает, какие содержательные возможности открывает предлагаемый метод анализа. В этом же духе осуществляется анализ художественного текста в других статьях этого же времени: “О понятиях географического пространства в русских средневековых текстах” (1965); “Художественная структура “Евгения Онегина” (1966); “Об оппозиции “честь — слава” в светских текстах Киевского периода” (1967);“Проблема художественного пространства в прозе Гоголя” (1968); “О семиотике понятий “стыд” и “страх” в механизме культуры” (1970); “Идейная структура поэмы Пушкина “Анджело”(1973) и т. д.
Параллельно Л. рассматривает и решает теоретич. вопросы структурного и семиотического изучения литературы, искусства, но все чаще — культуры в целом: проблема сходства искусства и жизни в свете структурального подхода; разграничение лингвистич. и литерведческого понятия структуры; игра и природа искусства, с семиотической точки зрения; знак в искусстве; проблема значений во вторичных моделирующих системах; типология текстов; проблема типологии культуры; проблемы читательского восприятия; искусство в ряду иных моделирующих систем; метаязык типологических описаний культуры; две модели коммуникации в системе культуры и т. п. Нетрудно заметить, как последовательно ученый осваивает все более и более широкий спектр смежных проблем семиотики, обретающих смысл лишь в широком историч. и типологич. контексте культуры: ведь только в таком универсальном контексте можно сопоставлять искусство с другими знаковыми системами, сравнивать типы значений, текстов, коммуникаций, восприятии текста, научных методологий, работающих с текстами на разных уровнях и в разных аспектах их осмысления, культурных языков и метаязыка, с помощью которого можно “переводить” тексты с одного культурного языка на другой. Одновременно Л. демонстрирует возможности новой литературоведч. (шире — культурологич.) методологии при анализе конкретных текстов — поэтических и прозаических, изобразительного искусства и кино, театра и общественно-политической жизни, мифологии и философии.
За первое десятилетие разработки структурно-семиотической методологии укрупняется проблематика и монографич. исследований Л. “Лекции по структуральной поэтике” (1964) посвящены главным образом структуре стиха; даже в разделах, посвященных теоретич. вопросам искусства (искусство как семиотическая система; искусство и моделирование; текстовые и нетекстовые структуры и т. д.), речь идет по преимуществу о стихотворном материале и стихосложении. Однако уже в этой, относительно ранней книге Л. заметен его тезис: структурная поэтика (в отличие от поэтики традиционной, описательной) исходит из того, что наблюдаемый феномен — лишь одна из составляющих сложного целого, а значит, любой текст должен рассматриваться в некотором контексте, в сопоставлении и противопоставлении ему. Это, в частности, означало, что стихотворный текст может быть понят лишь в сопоставлении с прозаич., искусство — на фоне нехудожественных явлений и т. д. В следующей большой монографии Л. “Структура художественного текста” ( М., 1970) даже перечень поднимаемых автором проблем впечатляет. Множественность художественных кодов; иерархическое строение текста; проблема информационного “шума”, синтагматика и парадигматика текста; художественный смысл повторов; композиция и сюжет; точка зрения; типология текстов и внетекстовых структур. Между тем внимательное чтение монографии Л. показывает, что, несмотря на преобладание литературных, в том числе и стихотворных, примеров анализа, текст понимается автором гораздо шире, нежели просто литературный. Так, вводя в связи с рассмотрением композиции словесного художественного произведения понятие “рамки”, Л. обращается к значениямграницы текста (отделяющей его от “нетекста”), и здесь фигурирует те-
атр с его рампой, картина в живописи, к-рая может в определенных случаях рассматриваться сама как особый текст, внеположенный тому, который в нее заключен; далее фигурируют экран в кино и понятие кинематографического “плана”, начало и конец музыкального произведения, наконец, отношение искусства к реальности как “конечной модели бесконечного мира”, как отображение целого в эпизоде, как отображение одной реальности в другой, т. е. всегда какперевод.
Появляется и пример из внехудожественной области — анализ исходных положений геометрии Лобачевского, где как текст особого рода рассматривается модель геометрич. пространства. Отсюда плавно вытекает проблема художественного пространства как совокупности однородных объектов, связанных между собой определенными смысловыми отношениями; перенесенный в плоскость “чисто идеологического моделирования”, язык пространственных отношений становится одним из основных средств осмысления действительности: “высокий — низкий”, “правый — левый”, “близкий — далекий”, “открытый — закрытый”, “дискретный — непрерывный” и т. д. Возникающие в ходе подобного моделирования “картины мира” характерны для каждого данного типа культуры, тем самым распространяясь на структуры житейского поведения и философские построения, на мифологию и философско-поэтич. осмысление природы и пр. В свете неизбежно возникающих в сознании антиномич. (бинарных) сопоставлений и противопоставлений любое смысловое пространство (в том числе и художественное) оказывается внутренне поляризованным, а подчас и строго разграниченным; подобное сосуществование неоднородных смысловых полей приводит к осознанию границы между ними как проблемы. Взаимодействие контрастных подпространств одного текста воспринимается как столкновение двух миров (персонажей, присущих им представлений о структуре мира). Так осмысление структуры пространственных отношений в культуре приводит к новым пластам проблематики:сюжета, понимаемого как цепочка перемещений персонажа через границу семантического поля, иточки зрения, становящейся средством выражения мировоззренческой (интерпретирующей, оценочной) позиции автора или персонажа и тем самым выходящей за пределы пространственной семантики (хотя точка зрения возникает именно как пространственное выражение смысловых отношений).
Л. обращается к масштабной проблематике семиосферы (см., напр., его кн.: “Внутри мыслящих миров”, создававшуюся на протяжении трех десятилетий и вышедшую на английском языке в 1990). Центральная идея книги — текст как смыслопорождающее устройство; через нее осмысляются и проблема автокоммуникации, и риторика, и коммуникации “автор — аудитория”, “замысел — текст”, и проблема символа в системе культуры. Соответственно семиосфера трактуется как сложная иерархия семиотических пространств или как отношения “центр — периферия” культурного универсума; через систему подобных представлений могут быть осмыслена и типология культур, и межкультурный диалог, и механизмы заимствования и взаимовлияния культур; сам обмен текстами между культурами выглядит как механизм смыслопорождения (например, в культуре принимающей). Постепенно от проблематики истории культуры (по преимуществу русской, но понимаемой хронологически предельно широко — от языческой дохристианской Руси до поэзии И.Бродского и постперестроечных явлений современной культуры) Л. переходит к проблемам методологии истории, трактуемой в семиотическом плане. Само взаимодействие различных типов культур, культурных кодов, текстовых потоков осмысляется как внутренний механизм историч. процесса. Тексты культуры инспирируют и моделируют не только произведения искусства или их противоречивые прочтения аудиторией, не только формы бытового поведения и структуры повседневности (которые Л. анализировал применительно к русской культуре 18 и 19 вв.: дуэли, обеды, светские рауты как особого рода нормативные тексты), но и сами исторические события — рез-т сложного сканирования культурных текстов. Л. занимает механизм исторической случайности, революционного “взрыва”, механизм “смуты”; его привлекают концепции хаоса и порядка И.Пригожина, теория катастроф применительно к культурной и социальной истории. Последняя прижизненная книга Л. “Культура и взрыв”(М., 1992) представляет собой попытку понять культурно-историч. процессы, происходившие в России на протяжении веков и приведшие русскую историю в 20 в. к катастрофическому взрыву, отголоски которого ощутимы и в к. 20 в., в постперестроечный период. Рассматривая русскую культуру как тип культуры с бинарной структурой, осознающей себя лишь в категориях взрыва, Л. в событиях постсоветской истории усматривает историч. шанс для России “перейти на общеевропейскую систему и отказаться от идеала разрушать “старый мир до основания, а затем” на его развалинах строить новый”. Упустить этот шанс Л. считал “историч. катастрофой”.
Уже будучи всемирно известным ученым (все его осн. труды переведены на европ. и иные языки) — вице-президентом Всемирной ассоциации семиотики, чл.-корр. Британской академии, действит. членом Норв. и Швед. академий, почетным доктором множества ун-тов, Л. так и не был избран (после неоднократных попыток) ни в АН СССР (впоследствии РАН), ни в АН Эст. ССР (всегда существовавшей достаточно автономно и независимо от Москвы). Лишь под конец жизни он был удостоен Пушкинской премии РАН (за цикл исследований о Пушкине) и стал академиком АН Эстонии (1992). В Германии (г. Бохум) действует науч-но-исследоват. Ин-т рус. и советской культуры, к-рый носит имя Ю.М.Лотмана. После кончины Л. интерес к его наследию не только не угасает, но и усиливается : переиздаются труды ученого (общее их число превышает 800), выходят в свет неопубликованные работы; ретранслируется цикл телевизионных передач “Беседы о рус. культуре”, к-рые вел Л. по Ленинград. ТВ; в Ин-те
высших гуманитар. исследований (ИВГИ) Рос. гос. гуманитар. ун-та (РГГУ) в память об ученом проводятся ежегодные Лотмановские чтения. С каждым годом становится яснее выдающийся вклад Л. в отеч. и мировую гуманитарную науку, его истор. значение как ученого, мыслителя, педагога и гражданина в истории рус. и советской культуры 20 в.
Соч.: Лекции по структуральной поэтике. Тарту, 1964 (Труды по знаковым системам. Вып. 1); Структура худож. текста. М., 1970; Анализ поэтич. текста. Л., 1972; Статьи по типологии культуры. В. 1-2. Тарту, 1970-73; Семиотика кино и проблемы киноэстетики. Таллинн, 1973; Роман в стихах Пушкина “Евгений Онегин”. Тарту, 1975; Александр Сергеевич Пушкин. Л., 1982; 1983; Роман А.С. Пушкина “Евгений Онегин”: Комментарий. Л., 1983; Сотворение Карамзина. М., 1987; В школе поэтич. слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. М., 1988; Культура и взрыв. М., 1992; Избр. статьи: В 3-х т. Таллинн, 1992-93; Беседы о рус. культуре: Быт и традиции рус. дворянства (XVIII — нач. XIX века). СПб., 1994; Диалог с экраном. Таллинн, 1994 (совм. с Ю.Цивьяном). Пушкин. СПб., 1995; О поэтах и поэзии: Анализ поэтич. текста. Статьи. Исследования. Заметки. СПб., 1996; Внутри мыслящих миров: Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996; Карамзин. СПб., 1997; Письма. М., 1997; Testo e contesto: Semiotica dell'arte e della cultura. Roma, 1980; Universe of the Mind: a Semiotic Theory of Culture. L; N.Y., 1990; The Semiotics of Russian Culture. Ann Arbor, 1984 (совм. с Б.А. Успенским); The Semiotics of Russian Cultural History. Ithaca, 1985 (совм. с Б.А. Успенским и Л.Я. Гинзбург). См. http://kulichki-win.rambler.ru/moshkow/
Лит.: Quinquagenario: Сб. ст. молодых филологов к 50-летию проф. Ю.М. Лотмана. Тарту, 1972; Барабаш Ю.А. Алгебра и гармония // Контекст. 1972. М., 1973; Храпченко М.Б. Семиотика и худож. творчество // Контекст. 1972. М., 1973; Finitis duodecim lustris : Сб. ст. к 60-летию проф. Ю.М. Лотмана. Таллинн, 1982; К 70-летию проф. Ю.М. Лотмана (LOTMAN-70). Тарту, 1992; В честь 70-летия профессора Ю.М. Лотмана / То Honour of Professor Yu.M. Lotman. Сб. ст. Тарту, 1992; Ю.М. Лотман и тартуско-моск. семиотич. школа. М., 1994; Лотмановский сборник. М., 1995. Вып. 1; Shukman A. Literature and Semiotics : A Study of the Writings of Yu.M. Lotman. Amst.; N.Y.; Oxf, 1977; Zolkiewsky S. 0 tartusldej szkole semiotyki // Kultura. Sociologia. Semiotyka literacka. Warsz., 1979; Torop P. Lotmani fenomen // Keelja Kiqandus. 1982. № 1; Lachmann R. Value Aspects in Jurij Lotman's Semiotics of Culture / Semiotics of Text // Disposio. Vol. ХП. № 30-32; Seynert P. Soviet Literary Structuralism. Background. Debate. Issues. Columbus, 1985; Rudy S. Semiotics in U.S.S.R. // The Semiotic Sphere. Ed. T.A. Sebeok and J. Umiker- Sebeok. N.Y.;L., 1986; Chernov I. Historical Survey of Tartu-Moscow Semiotic School // Semiotics of Culture. Hels., 1988; Fleischer М. Die Sowietische Semiotik. Theoretische Grundlagen der Moskauer und Tartuer Schule). Tub.: Stauffenburg, 1989; Grzybek P. Studien zum Zeichenbegriff der sowjetischen Semiotik (Moskauer und Tartuer Schule). Bochum, 1989; Vetik R. Platonism ofJ. Lotman // Semiotika. 1994. Vol. 99. № 1/2.
И. В. Кондаков