Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания современного человека
Как говорилось выше, важнейшим источником страхов выступает прошлый опыт. Этот опыт может быть основан на различных формах чувства сопричастности и самоидентификации личности. Если человек хранит в памяти семейную историю, то последняя может выступать значимым источником воспоминаний и представлений, в том числе семейных страхов. Если человек ощущает себя сопричастным какой-либо этнической, культурной, профессиональной и т.д. группе, то соответствующий опыт будет сохранять для него свою значимость. В то же время вне зависимости от самоидентификации и наличия, или отсутствия чувства сопричастности, человек несет в себе систему ценностей, убеждений, верований и страхов своей культуры, — т.е. той культуры, в которой происходил процесс его социализации.
Катастрофическая ментальность современных евреев основана на Холокосте и преследованиях евреев, имевших место в большом количестве стран в не слишком отдаленном прошлом. То же самое истинно и для армян. Геноцид 1915 имеет прямое влияние на миллионы современных армян. Пессимизм русских также связан с трагическими обстоятельствами их истории.
При критическом рассмотрении истории кризисного развития 1989-1995 годов, русские, особенно национально настроенная интеллигенция, воскрешают образы прошлых бедствий. Например, современный период сравнивается с такими отдаленными событиями истории, как феодальная борьба в России и “ смутное время” (начало 17-го столетия), внешне связанными в общественном сознании с опасностью возможной дезинтеграции России. Период гражданской войны 1918-20 гг. стал одним из наиболее мощных символов, вызывающих глубокие чувства не только у интеллигенции, но также у простых людей. Память о голоде начала 30-х, а также массовых репрессиях во времена “большого террора” еще живы в непосредственной актуальной народной памяти. Собственно, они никогда и не стирались на протяжении всего советского периода русской истории.
Трагический опыт исторического прошлого в России, конечно, способствует пессимистической перспективе населения. Поэтому неудивительно, что в 1992 году страх перед угрозой голода так быстро распространился по всей стране. Некоторые соображения могут быть высказаны по поводу страха перед массовыми чистками. Страх перед репрессиями в наибольшей степени заявлял о себе среди более образованных людей. Однако хотя им страдали прежде всего люди с более высоким уровнем образования, он также возродился в сознании широкой публики.
Тем не менее в более широкой перспективе можно предположить, что современность отрешилась от большой части своих былых страхов перед прошлым. Это связано со значимыми сдвигами в культуре и конкретно с существенным изменением отношения к прошлому опыту.
Всегда, когда мы обращаемся к прошлому опыту, глубинам человеческой истории, мы обосновываем их для современности. Прошлое предстает как одна из культурных тем, оценка которой коррелирует с ее значимостью среди других тем, актуализированных современной культурой.
Насколько важен для личности, группы или общества осознанный опыт прошлого, зависит от культурной установки по отношению к нему. Прошлое, как и будущее, всегда лишь так или иначе оцениваемые компоненты настоящего. Так, для традиционных обществ прошлое всегда оставалось недосягаемым образом и ценностью, “золотым веком”. Это вполне корреспондировало с авторитетом, властью и соответственно страхом перед старшим поколением как носителем культурного опыта и знаний. Это вполне корреспондировало и с ощущением устойчивости, исходившим от образа прошлого, которое — в отличие от быстротекущего настоящего — уже не могло быть изменено.
Для обществ, переживающих радикальные трансформации, опыт отцов и дедов, теряет свою привлекательность. Изменения, с которыми приходится сталкиваться новым поколениям, настолько значительны, что опыт прошлых поколений не только не может помочь решить их проблемы, но зачастую осмысляется как препятствие, которое приходится преодолевать. Радикальная новизна современности снижает культурную ценность прошлого. Это, видимо, общая ориентация, характерная для современных обществ. Если даже Китай, где почтительность к старшим “впечатана” в культуру как сакральная ценность, пережил эпоху “культурной революции”, то что говорить о других странах, где ценность прошлого не была сакральной и многократно подвергалась сомнению и прежде.
Россия — один из примеров. Петровская ломка сложившихся традиций случилась давно, однако помнится всеми русскими людьми как факт их истории. Более недавний случай — история СССР, которая началась с прямого отрицания прошлого. В идеологии оно оказалось прочно связанным с негативными определениями. “Проклятое”, “рабское”, “старая дрянь” и другие подобные характеристики сопровождали почти каждое упоминание о царской России. Те же не столь многочисленные исторические личности, которым было дозволено существовать в актуальной культурной памяти советских людей, непременно оказывались бунтарями-отрицателями (что должно было их сблизить с теми, для кого они должны были служить примером).
Массовые чувства тех лет по отношению к прошлому не отличались почтительностью. Молодежь, ставшая основным агентом социальных и культурных перемен, дерзила старшим (1).
Власть осуществляли молодые люди, иногда подростки (дед современного реформатора Егора Гайдара в 16 лет командовал полком). Родители лишились авторитета. Осмеянию и поношению подвергалась церковь — социальный институт, одной из основных функций которого является сакрализация прошлого. Священников таскали за бороды, ссылали и расстреливали, как и других “бывших людей”. Ненависть к старому строю была распространена чрезвычайно широко, особенно среди рабочих и крестьян (2).
Возможно не столь радикальный, но также вполне впечатляющий опыт отрицания прошлого пережили и западные страны. Если вспомнить недавние 50-60-е годы, когда Запад переживал очередной сдвиг в технологиях, ценностях и стилях жизни, сдвиг, одним из симптомов и результатов которого были студенческие бунты против общества их родителей, то нужно предположить, что отрицание прошлого характерно не только для обществ с затянувшейся традиционностью. Маргарет Мид в одной из своих работ назвала новые поколения “иммигрантами в культуре”, настолько чуждой для них предстала окружающая их среда и в первую очередь ценности и мораль их отцов.
Эпоха модернизма и рожденная ею культура отрицательно относились к прошлому, отрицали его. Особенно характерным это было для искусства. Не случайно, в художественном авангардизме, который сконцентрировал наиболее выразительные черты эпохи, существовали прямые запреты на использование традиции. Так, Арнольд Шенберг — признанный теперь одним из отцов музыки ХХ века, изобретая свою додекафоническую систему, ввел в нее прямой запрет на использование традиционных сочетаний звуков. Подчеркивались также уникальность современных науки и техники, развившейся на основе научных открытий.
Конечно, и это стало заметным с 70-х годов, авангардистские тенденции, в том числе отрицание прошлого опыта как будто сами ушло в прошлое. Однако они не ушли бесследно. Одним из результатов предыдущего культурного развития стали сдвиги в оценке прошлого. Хотя нет его былого отрицания, нет и прежнего пиетета. Стихли и многие страхи. Восторжествовавшие идеи релятивизма, плюрализма, разнообразия и самоценности уравнивают в ценности любую историческую эпоху, как и каждый из этапов жизненного цикла.
С одной стороны, можно встретить суждение о незначительной ценности прошлого для современности, что определяется убежденностью в высокой степени оригинальности, даже уникальности современности (и соответственно любой другой исторической эпохи). С другой стороны, прошлое когда осознанно, а когда и неосознанно “втягивается” в современность. Иногда в связи с этим говорят даже к возрождении архаики. Неоязычество и некоторые художественные стили в живописи, музыкальном искусстве как будто бы подтверждают эти тенденции. Вместе с тем вряд ли стоит принимать на веру открыто прокламируемые расхождения между модернистской культурой с ее сциентистским культом науки и техники и постмодернистским возвратом к традиции.
Если раньше в теме “традиции и новации” вперед выходило их противоречие, иногда доходящее до крайности, когда традиции называли “мертвящими”, и, подчас, казалось, они сковывали развитие, а то и обращали его вспять, резко обрывали, то постмодернистская культура заставила взглянуть на них иначе. Традиции предстают теперь во многих случаях прежде всего как очень мощный источник инноваций. И постмодернистская культура обращается к прошлому прежде всего как к культурному ресурсу, с помощью которого можно оценивать и переоценивать настоящее.
Оценки прошлого также плюрализированы. Нет единого образа истории, но есть множество образов, многие из которых противостоят друг другу. Сохраняющее постоянную двойственность прошлое открыто для изменений, переоценки и интерпретации. В нем отыскиваются новые пласты и факты. Новые интерпретации прошлого подчас способны решительно изменить его облик. Это важно гносеологически. Однако не менее важна переоценка прошлого для общества. Иногда целые народы получают новое прошлое, как это, например, произошло после крушения СССР, когда были сброшены идеологические путы и стало известным многое из того, что не расследовалось, либо тщательно скрывалось. Это не препятствует одновременному осознанию онтологичности прошлого, пониманию того, что прошлое есть то, что абсолютно неизменно, ибо уже свершилось и по результатам своим не может быть изменено.
Возродившееся чувство исторической дистанции при одновременном сохранении способности к пониманию другой культуры по-новому открывают для современного наблюдателя исторические события. Извне выглядят удивительными мгновенные вспышки человеческих чувств, заставляющие целые народы, многие миллионы людей в едином порыве, борьбе и страданиях, презирая собственные жизни и жизни их близких добиваться реализации своих ценностей. Не менее поражает и то, что с неумолимой регулярностью эти вдохновлявшие людей ценности утрачивают свой блеск. Сначала от былых кумиров отворачиваются немногие, затем начинается массовое бегство. Целые империи бессильны перед обессмысливанием ценностей. Не помогают ни армия, ни полиция, самые ревностные служители покидают свои посты: бывает, что даже призраки не появляются больше там, где страдали, побеждали и умирали целые поколения.
В этом свете начинает рассматриваться и недавнее крушение марксизма, вызвавшего своими социальными и политическими следствиями почти всеобщий страх и втянувшего в свою орбиту такие разные страны, как СССР с его самой большой в мире территорией, и Китай с его миллиардным населением. Разделивший мир надвое, поставивший человечество на грань самоистребления в Карибском кризисе, этот величественный проект кажется завершенным. И сейчас уже трудно понять чувства миллионов — их страхи и восторги, ту силу вовлеченности и убежденности, которая толкала их отдавать свои жизни тому, что кажется теперь в лучшем случае неубедительным путем догоняющей модернизации отставших стран.
Крушение ценностей, их обессмысливание и связанная с этим утрата любых — и вдохновляющих, и устрашающих — чувств по отношению к прошедшему есть может быть одна из самых тяжелых катастроф. То, что она происходит в сфере духа, не умаляет драматизма и даже трагичности происходящего. Более того, духовная катастрофа чаще всего предшествует другим социальным катастрофам. Но порождает ли она страх перед прошлым?
Скорее всего, нет. Историческая память что-то сохраняет, и что-то утрачивает. В конечном итоге, возможно, память чувств, в том числе, конечно, тревог и страхов, оказывается более короткой, чем память рассудка.
Несмотря на продолжающиеся утверждения, что история ничему не учит, прошлое начинает служить современности. Мировая история оказывается неисчерпаемым источником образцов мышления, поведения. Глядя в разнообразные зеркала разных исторических эпох современники открывают для себя богатство и разнообразие человеческого опыта. И в этом поучительная роль истории, даже если морализаторство и поучительность не являются больше авторитетами в нашем мире разнообразия культурных практик и торжества групповых и индивидуальных отличий.
На наш взгляд, такое обращение к традиции — свидетельство освобождения от нее, преодоления традиции, умения прочитать прошлое рефлективно. Для тех, кто осознал, что находится внутри традиции, в ее потоке, и в то же время способен отнестись к ней критически, традиция открывается своей конструктивной и творческой стороной. В тех же случаях, когда традиция по-прежнему осуществляет свою власть бесконтрольно, она чаще всего вообще остается за гранями рефлексии.
Хотя современных людей больше интересуют новости, настоящее, это не означает их отчуждения от прошлого как от событий, которые утекли в песок вечности, не оставив следа. Настоящее постоянно превращается в прошлое. История есть постоянное формирование культурных пластов. Даже если кажется, что эти пласты утрачены, впечатление может оказаться ложным. Чаще раз найденное сохраняется под новыми напластованиями, и в моменты кризисов обнаруживает способность вновь выходить на поверхность. Например, таков обычный путь проникновения архаики вверх по капиллярам культуры.
В современных обществах, несмотря на релятивизацию образов прошлого, накопленный опыт тем не менее сохраняется, как это было и прежде.
Сохраняется и эмоционально-мифологическое наследие, в том числе архаическая компонента страхов перед катастрофами, и мифологические представления о времени, и христианское финалистское видение истории с его страхом перед Апокалипсисом.
Социологически значимо, что, по-видимому, имеются количественные и содержательные различия в культурной памяти различного типа обществ. Эти различия оказывают влияния на соотносительный вес эмоциональной и рациональной составляющей массового сознания. Они являются глубокой основой того, что в одних случаях архаическая культурная память гнездится на локальном уровне, в ограниченных группах, у отдельных личностей, в маргинальных слоях культуры. В других случаях она занимает более прочные позиции и более важное место в культуре, в сознании населения, что, в частности, не может не находить выход и в политической жизни того или иного сообщества. От этих соотношений зависит и содержание, и уровень катастрофизма как яркой эмоциональной составляющей культурной памяти.
В целом же современное постмодернистское “встраивание” прошлого в современность усиливает значимость настоящего, ибо заставляет видеть в прошлом ушедшее “настоящее”. Релятивизация прошлого снижает страхи. Прошлое более не является нормой и образцом для подражания. Соответственно, смещаются и страхи: они обращаются в будущее.