В тоске по тотальности. апатия
Нет причин для того, чтобы люди тосковали, но они тоскуют. Например, по тотальности. Почему?
Тотальность
Без тотальности никто не может точно сказать, бодрствует он или спит. Некому ущипнуть нас очевидностью реального. Нет тотальности. То есть нет того целого, что расширяет возможности существования нашей единичности и в этом, расширении не зависит от нас. Что не зависит? Например, очевидность. Она в нас, но не зависит от нас. Ведь что такое очевидность? Очевидно не то, что мы видим, а то, что само себя видит в нас. Это – нечто, видящее себя нашими глазами. Очевидность навязывает себя. Иными словами, не мы к ней приходим, а она нас находит. В очевидности растворяется наша субъектность. Мы уже не под-лежащее, а нечто, высказываемое сказуемым.
Очевидность есть высказанная тотальность. Этим высказанным приостанавливается действие ума. Невысказанная тотальность дает о себе знать как спонтанность, как то, что нельзя знать заранее.
Разговором о тотальности я оговариваю тоску тех, кто в спешке прогресса поспешил отказаться от тотальности. Вей европейская философия-'это тоска по тотальности, которая даже в душащих объятиях Гегеля не задохнулась. В нее и стреляли, но промахнулись. Вернее, попали, но не в нее. Метили в тотальность, а попали в абстракцию. Тотальность – не абстракция, а реальность. Ведь что такое реальность?
То, для чего есть образ, что можно отобразить и и-сказ-ить в зеркале сознания.
Само сознание есть реальность в бесконечности самосознания. И в этом смысле, например, сознание попугая нереально, ибо попугай вне тотальности самосознания.
Для него нет проблемы яви и грез. Эта проблема непрерывно воспроизводит и длит память о реальности. Тотальность – это хранящая себя реальность единого.
Вот этого-то единого и испугалась Европа. Она увидела в едином одинаковое.
Одинаковое опасно для идеи множественного и различного. Тотальное, в свою очередь, было понято как тождественное. Но тотальность сохраняет свое единство как в едином, так и в различном, как в себе, так ив ином.
Сохраненное единство запрещает нам кошку называть сегодня кошкой, а завтра – собакой. Почему? Потому что есть тотальность, т. е. то, что срабатывает в нас вместо нас. И это «что» можно назвать формой, космосом или культурой. Тотальное подчиняет форме бесформенное. Европа знала только одну форму – тотальность сознания. В погоне за множественным она потеряла единое и отказалась от культуры, построенной на единстве самосознания.
Отказ от культуры должен был, казалось, приоткрыть скрытую в человеке природу.
Но открылась не природа. На смену культурному человеку пришел не природный человек. Пришла социальная кукла, то есть шарнирный человек. Что это за человек?
Вот в чем вопрос. Но этот вопрос уже не для современного человека, о котором можно сказать, что он, как конструкция, состоит из конечного множества деталей.
Этот человек продукт сборки. Новая реальность. Мир или заснул и видит сны, или сошел с ума. Все вещи как будто сбежали с насиженных мест и, как у Босха, вместе с человеком кружат в случайности какого-то дикого хоровода. Сам этот хоровод нужен был для того, чтобы в нем не могла кристаллизоваться идея объективности, которая, в свою очередь, возможна лишь в сохраняющем себя единстве, то есть как тотальность (6, с. 99-100).
И вот теперь нет тотальностей, небеса пусты и ты, – кукла. Почему? Потому что только кукла может взвалить на себя пустые небеса.
«Ты, как Атлант, взвалил на плечи Свои пустые небеса.
Докучное, как бор-машина,
Сплошное мировое все -
Шипит, как лопнувшая шина,
Жужжит, как злое колесо. Изверженный тоской железной Из этой звездной высоты, – Ты как некий стержень бесполезный. Как кукла вылитая, – ты» (А. Белый. Стихотворения и поэмы. М.-Л., 1966. С. 514-515)
Тоска
Разложение тотальности выделяет яды субъективности, напор которой ничто не 'может остановить. Субъективность – это реальность, за которой нет тотальности, то есть нет крючков субстанции. Под субъективность забыли под-ложить опору под-лежащего.
Субъективность есть, а субъекта нет. Субъективность некому вменить. Человек стал субъективно невменяемым. Он, как детский конструктор «Сделай сам», собирается из деталей. Продукт сборки не истинен и не ложен. Нет никакой необходимости в том, чтобы понятия со-ответствова-ли реальности, а реальность понятию. Почему? Потому что под делом ничего не лежит, под ним нет подлежащего. Под делам есть только дело. Самореференция дела возникает как проделка поддельности. Безделье предъявляет собя как способ сохранения единственности в поддельном мире.
Безответственность бездействия производит реальность, для которой нет ни образов, ни понятия, то есть производит конструкцию, к которой прилагается инструкция.
Тоска – это об-стру/кция конструкции.
Тотальность – это свободная идея целого, или необходимость, которая ведет единичное к целому и в этом походе единичное не зависит от субъективности. Ведь целое появляется тогда, когда у нас за плечами стоит тотальное. И тогда мы можем знать, что есть сон и что есть явь, и можем одно отличить от другого. Даже спонтанность можно понять как свободу целого быть целым. И эта свобода есть необходимость.
Беспричинная тоска – симптом приближения сумерек, онтологический зов ночи при свете дня (3). Ночь была символом откровения, обнаженности и развязывания страстей. Теперь, когда страсти обнажаются и развязываются днем, нет надобности в различии дня и ночи, мужчины и женщины. Все андро-гинно. В безразличии гермафродита родилось новое язычество. Тоска по тотальности определяет умонастроение новых язычников.
Этой тоской тосковал и В. Ходасевич в «Европейской ночи»:
«…Дома – как демоны, Между домами – мрак; Шеренги демонов, И между них – сквозняк, Дневные помыслы, Дневные души – прочь:
Дневные помыслы Перешагнули в ночь. Опустошенные, На перекрестке тьмы, Как ведьмы, по-трое Тогда выходим мы.
Нечеловеческий дух,
Нечеловеческая речь, -
И песьи головы
Поверх сутулых плеч…»1 Ходасевич. В. Собрание стихов. М-, 1989. С. 136. 104
Низ, верх и пролог
Язычество – это мир. Вернее, это самоопределение чело-века относительно мира, т. е. признание того, что есть только одна вещь, которая связывает человека с миром.
И эта вещь – тело. Тело тянет вниз, к стихиям земли, к почве. Но низ – это и глубина, в которую можно углубиться. Если и есть что-то в человеке глубокого, то это глубокое от тела, от его движения вниз. В глубине низа рождается молчание высокого и низость низкого. Из глубины молчания и низости низкого тянутся к тому, что можно назвать словом. Тянутся к слову, а вытягиваются в душу. Ведь что такое душа? Молчание, облаченное в материю языка. Правда низкого, оправданная словом.
Язычество держится телом, тем, что оно есть. Потерять тело – значит, как шар, взлететь в пустоту верха. Но для того чтобы взлететь, не обязательно терять тело.
Можно сделать так, чтобы оно перестало тесниться в низости телесного. Тело без низости телесного теряет возможность углубления в глубину глубокого. Вот эта потеря и составила опыт того, что я называю новым язычеством.
Новое язычество – это самоопределение человека относительно тела, потерявшего свою телесность, т. е. признание того, что вверху то же, что и внизу. И тянуться вверх так же глупо, как и углубляться вниз.
Новоязыческая плоскость делает нас бесконечно плоскими. Время ровняет и выравнивает неравное. Например, жизнь и смерть. Эти события неразличимы на безликой плоскости но-воязычников, которые не доносят себя до рождения нового в силу бесконечности конца плоского. Ведь что такое плоскость? То, что уже вывернуло вывернутое и опустошило все изнанки как высокого, так и низкого. Иначе говоря, это место, где не родится новое, ибо новое – это ведение из, а «из»-то как раз и не производится. И в этом смысле новоязычники не доношены до конца.
Ведь конец – это новое, или момент, когда говорится, что все, что было, было не так. И теперь, если что-то и будет, то будет по-новому. Но нового нет ни на земле, ни на плоскости. Новое – это огонь, новояз Нового язычества, т. е. стихия, разогревающая слово, пламя, переплавляющее смысл мира. Огонь – это мир, в котором не живут, а проживают жизнь со-творенным.
Самоопределение человека относительно слова я называю модерном. Слово – не земной низ. Это верх и движение вверх к неземному свету. Иначе говоря, слово никогда не есть то,что оно есть. Беспокойство нетождественного гонит от верха к верху в поисках света высокого. Но где свет верха, там и поверхность. В поверхности верха вьет гнездо птица «постмодерна». Постмодерном я называю все, что «сверх». А сверх всего поверхность. Постмодерн – поверхность модерна. Но «пост»- не впереди, а позади, в обозе. Он ищет не то, что было до слова и до мысли, не про-образ человека, а то, что возможно позади и «сверх». Постмодерн не знает поста, воздержания и смирения.
По верхушкам поверхности можно проскакать от сверхчеловека к сверх1мысли. Ведь что такое сверхчеловек? Это поверхностный человек. А сверхмысль – просто банальность, ибо то, что пошло, то и пошло. Сверху слова – одежда знака. Иными словами, постмодернисты – это новаторы, поперхнувшиеся новизной, которая для того, чтобы быть новой, требует нового вновь и вновь. То есть требует обыкновенного повтора. Вот этого-то повтора и не повторили постмодернисты.
Почему? Потому что повтор – это не слово и не огонь, а жизнь на второй день после творения. В мире, в котором живут, верх образует не слово, а крыша. Выше крыши только Бог. Под крышей нет света, но есть просвет для света. Вот эта крыша и съехала у модерна, лишив просвета тех, кто после модерна.
Постмодерн шел от сверхслова к сверхъязыку, а пришел к нарративу быта. Быт, телесность и душа в их бытовании составляют пролог к новой философии, которую я называю философией пата. Ведь что такое пат? Ничья, после которой мешают фиижи, т. е. пост пата, его сторож – это конструкция.
Крик
Новое язычество противостоит постмодернизму, тотальному разрушению вся.ких тотальностей. Постмодернизм развязывает Pi обнажает, новое язычество – связывает и скрывает. Первое разоблачает тайну темного и варваризирует свет открытости, второе – псевдооблачает и квазикультивирует многомерность плоского.
Постмодерн и новое язычество определяют духовную структуру ситуации, возникшей после распада Европы и смерти России. Постмодерн – изнанка модерна, т. е. новоевропейской рациональности. Ж. Делез – тень Декарта, его открытая до неприличия сокровенность.
Новое язычество – ночь христианской души. Д. Андреев – вывернутый внутрь себя свет Серафима Саровского.
Есть ли еще что-то в мире, что, могло бы объединить этот мир в одно целое и может ли это тотальное целое вместить в,,себя то, что принято называть спонтанностью? Кто это – космос? Душа? Бог? Если космос, то где его неподвижный «.центр? Или эта тотальность не имеет центра? Если душа – это тотальность, то что являет в ней спонтанность и какие мы тогда, когда являемся частями целого, лишенного центра? Или может быть наша тотальность Бог? Но откуда у этой тотальности изнанка?
Поиски новой тотальности привели к новому язычеству. Старые тотализирующие ценности разрушены. Нет больше места ни для логоса, ни для рацио. Время гуманизма кончилось. Дары демократии, как магнит, притянули к себе бездарное.
Труд обессмыслен, собственность потеряла святость. Все эти имперские оси Европы обессилила сила спонтанности. Первой завалилась телега России. Новые язычники уже живут вне фаллической Европы (и, без вагинальной России). Скоро туда переползет и весь мир. Да он уже и ползет, переползая… «И такая вокруг пустота, что хоть криком кричи в мироздание»1 (13, с. 202)..
Европа
Европа.родилась в Финикии. Она была красивой девушкой, а красота не невинна и соблазнительна. Она покоряла всех, даже богов. Например, Зевса. И в этом смысле красота властолюбива. С тотальности красоты начинается история Европы и Греции.
То, что называют Европой, легко поместить в треугольник души, космоса и трансценденции., Вращая треугольник, мы получим различные картинки, как в калейдоскопе, На одной из них в центре будет душа, на другой Бог, на третьей – мир. Быть в центре – значит быть средой, посредником – и средством. Например, если мир в центре, то этот центр есть посредник между душой и богом. Три тотальности,, три способа совращения и контроля над ключевыми понятиями истории.
Но, как в прощальной симфонии Гайдна, калейдоскоп покидает одна идея за другой.
Сначала его покидает идея мира, затем бога и, наконец, души. На картинке калейдоскопа остается только сам калейдоскоп. А это пат истории. Патология идей нового язычества очевидна. Лишиться центра – значит оказаться без средств, выпасть из среды, и по- 1 Чухонцев Олег. В кн.: Страницы современной лирики.??., · 1983. С. 202. •Ш7 терять посредника. В децентрированном мире есть только действие напрямую. И этот мир есть коллаж. Ведь что такое коллаж? Нечто, держащееся клеем. Все, что склеивает в одно целое, замещает центр. Вот эту целостность я называю новой реальностью со смещенным центром. Например, людей могло объединить в одно целое кладбище, память о предках. И эта языческая реальность. А теперь их объединяет в одно целое гениальность нападающего из какой-нибудь футбольной команды, гуру или бутылка водки, если она одна на троих. Но эта новоязыческая реальность не может держать содержание Пана.
Идея души родилась у египтян. Иудеи придумали трансцендентного Бога. Греки полюбили идею мира. Европеец – это человек, которому удалось совместить в себе все эти идеи. Но этот человек еще просто язычник.
Пан и смех
Для того чтобы возникла христианская Европа, нужно было умереть греческому богу пастухов Пану. Пан объединял все, что может дать плод, т. е. это символ родов природы. «Полуденным бесом» называли христиане Пана, соблазняющего человека вином, весельем и любовными страстями. Только римский Приап – кутила и сводник – мог соперничать своей фаллической силой с Паном. Недаром сады римлян охраняла деревянная статуя Приапа, трехфаллическая сущность которого была олицетворением порождающего логоса стоиков.
Одновременно Пан предстает как именованная тотальность язычества, его «Все».
Само язычество есть не что иное, как именование тотальности, того, что объединяет в одно целое человека и козла.
Всякая тотальность центрирована, т. е. тотально существуют вещи, которые могут быть, если ис-полнена полнота мира. В полноте исполненного мира звучит звук, слышится слово, видится образ. Этот мир полон, потому что нет ничего, что бы было сверх него и чтобы это «сверх» было также и миром. Он полон и потому, что нет ничего, что бы было ниже его и было бы одновременно миром. Вот это совпадение максимума с минимумом, верха и низа, и есть исполнение полноты мира, или, что то же самое, есть центр тотальности. То есть центр – это не точка, из которой строится круг, а настроенность на целое. Полный мир наполнен зовом и отзывом.
L
В неполном Мире Недослышат и недосматривают.? полноте переполненного мира про-слушивают и про-сматривают, т. е. переливают льющееся через край. Например, слова. В неполном мире они призывают, в полном – называют, а в переполненном – зазывают.
Мир может быть переполнен только душой и богом, душа – богом и миром, а бог – миром и душой. Иначе говоря, жизнь многолика и множественна. Но эта множественность не арифметического толка, т. е. прибавляя ко многому многое, мы получаем единое, и если единое сложить с единым, то будет не два, а опять-таки, единое. И это единое можно назвать бытием, идеей или богом. В неполном мире невозможно именование, ибо в эту неполноту будет проваливаться и бог, и душа, и мир. Нельзя богом (или душой) заштопать дыры неполноты. Бог центрирует мир уже одним тем фактом, что он есть. И этот центр везде. По закону полноты. Уже тотем объединяет, соподчиняя сущее в некоем разъединительном синтезе.
Пан у-родлив. Чтобы сделать приемлемым уродство рогатого Пана, нужно было рассмеяться. Смешнее смешного то, что бывает всерьез. Следовательно, во всякой серьезности существует такая сторона, которую мы можем принять, если веселы и навеселе. Серьезный мир неполон.
Имя
В силу именованности нечто пребывает в мире, если оно названо. Бывающее рождается и умирает. Пребывающее рождается, но не умирает. Бывающее не может стать пребывающим простым сцеплением естественных причин хотя бы потому, что пребывающее совпадает со званым. Если зовут, то и называют. С ослаблением зова к предназначенности теряет смысл семантика и магия слов, ибо значения живут пониманием предназначения в полном мире.
Разрушение тотальности переполняет мир богами, как у язычников, или словами, как у новых язычников. Переполненность мира словами рождает недоверие к словам. Из недоверия к 'богам родился Бог. Из недоверия к слову рождается магия слова. Ведь что значит эта «переполненность словами»? Появление слов, которые ничего не значат и ни к чему не зовут. Слова, зазывая пустотой слов, маскируют пропажу внутреннего слова. Они только коммуницируют. Вернее, словами можно только играть.
Игра в слова играет на недоверии к словам. Для того чтобы переиграть игру в слова, нужно не верить на слово, т. е. нужно слово принести в жертву.
Жертвенное слово еще не пожертвовано, а Сознание уже утратило связь со словом и впервые выступило в своей дословности. Постмодернисты разыгрывают при этом расставании драматическую сцену, но это – драма слова, а не сознания, которое теперь обращается не?? языку, а к быту. Слово осталось без дела, ибо дело оторвалось от слова и в своей оторванности спешит к магии. На место слова приходит магия магов нового язычества. Магия слова во внутреннем слове, которое некоммуникабельно и которое есть имя.
Ошибиться в имени – значит обозвать, нанести оскорбление, переполнить полное, т. е. повредить тотальность соподчинении и определений. Например, знание – это универсальный способ повреждения уникальных связей. Или, что то же самое, конечным мышлением залатываются пустоты неполного мира. Знание – это всего лишь заплатка на ткани прохудившейся души. Оно заменяет языческий зов запросов цивилизующего действия. Вот этот опыт понимания мира;«весе-лящей серьезностью» хранило первое язычество. То есть что оно понимало? Что смех и веселость не форма овладения вещами, а способ обживания мира. Смех – это исполнение.полноты мира, знак, означающий наполненность полного.; И то, что люди перестали смеяться и жить навеселе, указывает на фундаментальную неполноту мира. Людям не до смеха.
Какое и явление
Вообще-то в мире можно существовать и можно в нем являться. Все, что от мира, то в нем существует. Все, что не от мира, то в нем является (II). Например, тело – это то, что существует, поэтому является. Но является не в кантовском смысле, не как то, что скроено по меркам рассудка. И существует не в гуссерлевском понимании существования, т. е. понимания без Времени. Явления случаются в полном мире. В неполном мире существуют. В, неполноте его всегда что-то происходит.
Происходящее преходяще, ибо существует временно. Ничто из явления не совершается во времени, оно в нем приоткрывает вечность. Христианская вечность всегда там.
Она пространственна. Языческая вечность здесь. Она временная. Если мир здесь проглатывает бесконечность, то он становится переполненным, тучным. В этой гипер-полноте нового язычества есть что-то нездоровое. Она не плодоносит, а тяготит скукой однообразного. В плоском монизме имманентного сила язычников. 110. г Первоязычники брезгливо морщились при упоминании? теле. Оно вызывало у них чувство отвращения как какое, низкая природа, нечто нечистое. Душа чиста, ибо она является, а тело нечисто, ибо оно существует. Афинские философы были недоверчивы к тому, что существует. Они презрительно пожимали плечами, слушая речи апостола Павла. Ап. Павел – обыкновенный суеслов, а христиане – просто «филосарки» любители тела. Быть в теле стыдился даже Плотин (12, с. 135). Язычники не любили в теле тело. Они еще хранили сознание ужаса смерти. Но Пан умер, а вместе с ним умер и античный мир.
Невеселый
На смену земным богам пришел Бог небесный. С этим Богом в одной компании уже не повеселишься, за нимфами не приударишь. Пан не знал греха, без которого нет и стыда.
Естественное не может быть безобразным. Тело не очень чистая субстанция и, пожалуй, низкая материя, если сравнивать ее с душой. Но сами по себе вожделения тела естественны. И жизнь состоит из исполнения естественных вожделений. Слово публично, жизнь вожделеет вне слова. Корова мычит, и нельзя ее властью публичного заставить лаять. Природа рожает, и как роженица уродлива. Тело тлеет и издает запахи. Киническая легитимация тела, понижая уровень культуры, восстанавливала в правах философию маргиналов античного мира.
Пан – от мира сего. Он его конкретная всеобщность. Небесный Бог – новая тотальность. Он не только ничего не смыслит в вопросах пола, семьи и брака, но, кажется, и улыбнулся-то всего два раза. Один раз, когда родился, а другой раз, когда встретил Иоанна, что позднее дало повод для эрудитов подозревать в нем скрытого гомосексуалиста. Христос победил смерть. Но пол победил Христа, ибо Христос далек от бес-событийной повседневности и скучен. Но Невеселый – личность.
Что значит быть личностью? Это значит не быть тем, что ты есть, и быть тем, что ты не есть. То есть переступить через себя из боязни быть собой. Кто переступает через себя? Личность. Но значит ли это, что преступлением ты себя трансцендируешь? Трансцендентными так не становятся. Переступить себя есть не что иное, как преступить, стать преступником, тем, кто преступает пределы.
Всякая личность преступна ив своей преступности она трансцендентальна.
Преступивший через себя найдет для себя заместительную жертву и переступит через нее. Что это будет за жертва? Другой? Жертвенное слово?
Козел отпущения или агнец? Не так уж и важно знать этого, другого. Важно другое.
Лицо – это упрек, осуждение и суд над миром. Сначала «Я» судит мир, затем оно осуждает Бога. Кто же осудит «Я»? Идея суда над миром не могла прийти в голову первоязычника? Она пришла к нам, к христианам, судьба которых не необходимость, а суд. Судьба есть только у свободных, ибо судят не рабов. Рабов наказывают.
Теперь судят невеселых. Судят личность, осуждающую мир. Отказ от личности стал делом веселым. От личности отказалась героиня одной из пьес Нины Садур. Она не побоялась быть собой. И стала просто человеком, т. е. человеком, который есть бытом. Праздный человек не держится бытом и скучать не любит. Он любит грешить.
Вот и Бог в праздности согрешил когда-то. Он согрешил и появился мир. И этот мир есть зло. То есть вожделение праздного человека абсолютнее абсолютного, а похоть жизни сильнее воли к воле. Праздный человек не волит, он язычествует в поисках новых земных тотальностей.
Недо»
Если есть нечто, то есть и то, что есть до всякого нечто. Но «до» – это не отрицание нечто, не ничто, а пауза или вакуум, в котором рождается дискурс «что-нечто».
То есть это подброшенный камень в момент, когда он зависает прежде, чем упадет.
Например, есть вера и есть то, что до веры. Но это «до» не неверие, не отрицание веры, а зависание веры в вакууме доверия. Вера абсолютна, доверие суеверно. Вера не рождается из доверия. Она в него ускользает при безверии. Неверие рождается и существует в перспективе веры. Глупость – в горизонте ума. А вот до мысли была не глупость, а некая банальность домыслия, то, что держится не словом, а привычкой, движением тела, что то же самое, суждением до-сужести. «Почему, например, принято думать, будто за первым января следует второе, а не сразу двадцать восьмое. Да и могут ли вообще дни следовать друг за другом, это какая-то поэтическая ерунда – череда дней. Никакой череды нет, дни приходят когда кому вздумается, а бывает, что и несколько сразу. А бывает, что день долго не приходит. Тогда живешь в пустоте, ничего не понимаешь и сильно болеешь и другие тоже болеют, но молчат» (9, с. 23-24). Ведь первое является первым не потому, что за ним следует второе. А потому, что за ним следует ноль, т. е. пуск. И это хорошо знают устроители запусков. Не второй своим опаздыванием создает возможность для того, чтобы был первый, а бесконечность существования непервых, т. е. пат, или нулевая реальность. Для того чтобы что-то было впервые, нужно, чтобы прошла бесконечность. Домысливать – это не значит что-то брать из себя для мысли, выдумывать. Это значит отделаться от мысли, приведя ее к концу.
Приканчивать мысль научился постмодерн, помысливший конструкцию в качестве негации досужего суждения. Например, у человека может быть сознание, а у робота его быть не может. Робот стоит без сознания. Но это не значит, что в нем есть что-то бессознательное. Бессознательное есть там, где существует сознание.
Вернее, бессознательное и есть сознание (1, с. 109-135). Если у человека нет совести, то нелепо его называть бессовестным. Бессовестным можно назвать того, у кого была совесть, а за-тем-пропала.
Что не может родиться из ничто, ибо этим рождением утверждалась бы абсолютная негативность и, следовательно, вырожденность всяких рождений. Домысел еще не мысль, но уже ум. Мысли в мире еще не было, т. е. еще не было того, что устанавливается движением мысли, а ум был. И каждый раз нужно было не;мыслить, а до-мысливать, не думать, а до-думывать, не делать, а до-делывать, не бывать, а до-бывать. Но как? Умным деланием. Воспроизведение этого делания есть быт повседневности, а не праздность досуга.
Быт
Слово властвует властью публичного. Но тяжесть власти сломала слово. Оно перестало быть опорой власти, которая теперь ищет себе опору вне слова.
Для того чтобы ускользнуть из-под власти публичности, нужно усыпить недремлющее око сознания. Сознание распространяет эту власть уже одним тем, что оно есть.
Нельзя доверять безвластное и идеям, ибо идеи могут овладеть массами. Власть публичности не властвует над вожделениями, у которых нет доступа к сознанию.
Слова убивают вожделения. Но если нет вожделений и ничего не хочется, то это значит, что хочется сверх вожделения. В отсутствие желаний рождается извращение, которое вожделеннее вожделенного.
От власти властвующего слова ускользают в повседневность, в быт. Быт властвует властью публично неприметного. Он держится привычкой. Тотальность быта возможна в момент оборачивания в ноль полноты взаимодействия всех мировых субстанций.
Первые язычники чувствовали эту нулевость мира и держали ум деланием быта. Ведь безъязыкий быт- это дом бытия, его последняя возможность, прибежище и. уют.
«И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищуидий на вьющейся тропе, И Гамлет, мысливший пугливыми шагами Считали пульс толпы и верили толпе. , Быть может, прежде губ уже родился шепот И в бездревесности кружилися листы, И те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты».
. О. Мандельштам До бытия был быт, до мыслей был ум и сила повседневности, которая не укладывается ни в термины субъект-объектной реальности, ни в термины хайдеггеровского бытия -'существования. И то, и другое возможно лишь тзеле того, как в тихой повседневности быта растворится гром событий, (а в умном делании сотрется заумь мысли.
Иными словами, силу бытовой повседневности не пересилить мысли, которая только мыслит, ибо такой мысли не ну-жец ум. Ей нужны только слова. То есть выпадает пат мысли, когда она есть,? ума нет. Мысли, как листва, начинают кружить в бездревесности yua. Субъективность отделяется от человека и поселяется в нечеловеческих структурах. Ново-языческкн отяз 0т язьжя, Б хтором ритме нашло СБОЙ дом, возникает в очереди за очередной порцией субъективности. Для того чтобы пойти к до-словности, нужно идти задом наперед, т. е. складывать оп-позицию с позицией, бытие с ничто, сознание с бессознательный. Выворачивание вывернутого словами не приводит к до-словности первых 'язычников. Оно приводит к тотальности тела новых язычников.
Забвение того, что есть в состоянии «до», сдвигает человека 'в состояние «не-до».
Этот сдвиг я и называю «новым язычеством».
Недоделанность создает горизонты бесконечных дел, недомыслие вовлекает в круговорот бесконечного прогресса мысли. Децентрирование мира лишает его полных явлений и вовлекает в тупик бесконечного деления остатков тотальности. Ведь «недр» – это символ того, что может быть вне связи части и целого. Полные явления нельзя делить. Например, нельзя делить бога. Он либо есть полностью – либо его нет. «Недобог» – указывает на пустоты в том, кому не до бога. Иными словами, пришло время смерти христианской Европы и она умерла. Волна нового язычества накатила на мир. Но 114; не Пан и не Приап возглавляют новоязычников, а «Роза мира», пустившая корни в атмосфере ноосферы, В порыве к субстанциальному равенству человек разрушил тотальность, вышел из себя, чтобы не ставить себя в центр. Ему нечего строить из себя и нечего представлять. Из себя представляет телевизор.
Новые язычники именуют себя «русскими космистами», «зелеными», альтернативным движением. Языческие боги слишком цивилизованы для того, чтобы быть богами людей, склонными к энвайроментальной этике. За две тысячи лет человек успел состариться и усохнуть. Его беспокоит бумажка, брошенная на газон, а не душа, попавшая в ад.
Любая тотальность логична сцеплением своих определен-ностей. Этими сцеплениями держатся замыслы и предназначения. Вне тотальности разрушаются смыслы и значения.
Она накладывает запрет на подмену определений. Ведь лампочка не загорится, если в ее цепи появится ничтожное количество примесей из деревянных проводов. Нельзя взять лучшее от человека и лучшее от животного, сложить и получить прекрасное.
Получится минотавр. Только в тотальной полноте мира возможна спонтанность, которая тотальнее любой тотальности. Новоязычники отказались от спонтанности Пана.
Пан – бог цивилизованных язычников. Вне цивилизации были варвары. Они и возглавили постхристианское движение куль туры. Огяыяе дярдзры руководят цивилизацией, язычники – христиана(ми. Первый варвар – Декарт. Позднее он появился под именем «Штейнер»
Сытость
Новоязыческая ценность – сытость. Возвышающая низость сытости никем не оспаривается. То есть сытость ценится не как временное утоление голода, а как постоянное со-сто-яние повседневности. Сытость – бытовая структура мира, а не психологическое самоощущение. Не человек достигает состояния сытости в недомирии, а она достигает его в коллективности уединения и в этой настигнутости нет места неутоленным желаниям. Любое желание можно утолить в бесцельной цели насыщения.
Между тем, в мире полных тотальностей возможно то, что по своему определению ненасытно. Например, дух. Или разум. Разум есть то, что никогда нельзя удовлетворить. Сытый разум склонен ко сну, т. е. уже сам по себе есть нечто производное от вожделений. Отказом от разума варвар достигает НеДо-словности бытия, а полноты быта в Качестве вожделеющего этой полноты. Игра и юмор, как и отрыжка, фундаментальная поверхность сытости.
Сытее сытого становится пресыщенный, который не только не разумеет голодного, но и просто сытого подозревает в избытке пресности. Развитие – удел недоразвитого.
Пресыщенностью сытого устраняется почва для экзистенциальной философии. Ведь если не существует неутоленных желаний, то нет и причин для того, чтобы в мире была тоска и пребывало страдание. Страдание существует, если оно существует непрерывно, или трансцендентально. То есть, когда оно не прерывается потоком вожделений и не допускает в себя время, затраченное на их утоление.
Сытость как важнейший потенциал ситуации пата рассеивает страх и расслабляет страшащихся.
Ничто уже не пугает людей, но не потому, что она всту-пили в полосу бесстрашия, а потому, что внутреннее ничтожество перестает их беспокоить. Чтобы быть виновным, нужна абсолютная вина. У сытых нет страха, ибо у них нет вины и стыда в его абсолютности. Нет ни одной идеи, от которой в слабости расслабления не мог бы отказаться сытый человек. Он принципиально беспринципен, ничем не дорожит и со всеми согласен. В безразличии различений интеллектуала сквозит усталость гурмана, только что съевшего бесконечность. Даже кураж тотального всеразличия свидетельствует о подступах к лицу безразличного. Ведь различают не потому, что есть различие, а потому, что есть лица. Наличие лиц затмило наличность вещей. В темноте всеразличий теряет смысл идея объективности. Она стремится к патопотенциалу, т. е. к нулю. Кто смотрит на солнце, тот ничего не видит в обструкции своего всеразличия. Новое язычество восстанавливает тотальность связей в безразличии.повтора неповторимого. Безличие повтора деконструируется в качестве нулевой субъективности.
Сознание возможного насыщения совместилось с сознанием смерти, символ которой требует перекодировки всех значений возможного. Например, если ад – код, то рай – расшифровка кода. И если кто-то любит рай, то эта любовь декодируется как нелюбовь к аду. Смена кода вытесняет представление о смерти'как символе дискретности времени и конечности человеческого существования. Люди бессмертны.
Я не умру, вернее, умру не я. Что значит – не я и живу (2, с. 65-82).
Внутри сознания сытости наращивает мускулы такой па-топотенциал, как жажда смерти. То есть смерть становится предметом вожделений. В патоситуации смерть желанна. Но за этим желанием стоит жажда" пресыщения, которой, мало одной жизни. То, что полнее полного, не укладывается в одну корзину. Сытый желает жить и после смерти. Для него смерть как перекур, как обеденный перерыв, как то, что продлевает удовольствие, и в этом смысле смерть есть благая весть о другой жизни. Ад – это возможность никогда не умереть окончательно.
Сытый бессмертен. Но что значит бессмертие в тотальности вожделеющего насыщения?
Во-первых, это возможность переменить душу, как меняют белье, оставляя тело, т. е. перевоплотиться. Во-вторых, это потребность сменить тело, сохранив душу, т. е. переселиться. Перевоплощение и переселение – точки интенсивности новоязыческого сознания, сублимированная сила вожделеющей сытости.
Отдушина дяя каваязычников
Переселение есть тот щуп, которым децентрированный человек ощупывает мир бездушия (14, с. 7-33). Реален не тот мир, который прозрачен для ума, а тот, который длит бытовую полноту повседневности. Связность мира устанавливается отныне не взаимодействием субстанций, а делом поддельности. Перемещение души (тела) совершается без подлежащего, т. е. в бессубъектности перемещения. Подлежащее исключает под-дельность подлинного. Но движение без того, что движется, вытесняет субъектность. Происходит редукция субъективности субъекта к тотальности тела. Для того чтобы было движение перемещения, достаточно иметь только тело и пустоту тела, атомы и души.
Душа – это пустота тела, присутствие отсутствия. Возможность свободного переселения души, как и свободного перемещения капитала, требует не свободы, а усредненности и стандарта.
Христианский Бог избрал человека себе в попутчики. Уникальность человека, его отличие от остального мира останавливает мировое течение, закупоривает сосуды усредненности. А это очень трудно вынести. Христианство невыносимо тяжело для человека, принужденного выдерживать напряжение перепада между верхом и низом. То есть сохранение связи души и тела стало символом того, что напряжение <