Континентная альтернатива виртуальному миру
Такая альтернатива будет включать две доминанты, во многом сходящиеся, но во многом и противоречащие друг другу. С одной стороны, это поиски постэкономической цивилизации, призванной вернуть первенство духа над материей, ценностей над интересами, высшего над низшим. Задача укрощения вселенского разрушительно-потребительского типа личности здесь будет решаться средствами новой духовно-религиозной реформации, источником которой наверняка станет новый индоевропейский синтез — православия и индуизма в первую очередь.
С другой стороны, это поиски натуральной, имеющей опору в наличностях земли, труда и капитала, цивилизации, в противоположность виртуальной экономике и цивилизации заменителей. Между духовно-спиритуалистической доминантой постэкономизма и натуралистическо-фактологической доминантой "поствиртуализма" несомненно имеется противоречие, которому предстоит найти творческое разрешение. Подобно тому как имеется несомненная "диалектическая связь" между интенцией вестернизированной горизонтали вниз (к примату "земных" интересов и инстинктов) и построением пирамид виртуальной экономики, есть и связь между постэкономическим спиритуализмом и поствиртуальным натурализмом.
Надо сказать, и в российской и в индуистской традиции содержатся мировоззренческие основания для особых сублимационных практик, посредством которых через низшее высвечивается высшее. Так, в тантризме одним из основных ритуалов является бхутасиддхи — "прояснение элементов", из которых состоит Космос. Этих элементов пять (земля, вода, огонь, воздух и эфир — акаша), из них строится и макрокосм и человеческий микрокосм. Это космоцентричное понимание человека, в отличие от социоцентричного, западного, составляет, пожалуй, основу континентального архетипа.
Социоцентристская модель отводит человеку роль безответственного собирателя или похитителя сокровищ природы, ибо сам он понимается как нечто противостоящее ей, подчиненное своим автономным законам. Социоцентричная модель, напрямую связующая человека с природным миром, обязывает его следовать законам и ритмам космоса. Но элементы этого мира сколь материальны, столь и духовны — воплощение высшего начала, Брахмана. Если в телесном символизме тело человека и тело Космоса соответствуют друг другу, то и на ином, духовном уровне наблюдается такое же соответствие: Брахман, как мировая душа, и Аттман, как душа индивидуальная, являются, по сути, двумя проявлениями духовной вертикали мира.
Но тем самым обнаруживается изоморфизм крестьянского мира, воплощающего производительную функцию социума, и жреческого мира брахманов, стягивающего элементы социума в единую систему духовной дисциплины и теоцентризма. Эта неразрывная связь земли и неба и воплощение их в человеке, не отгороженном от них никакими социоцентричными нормами, образует ядро континентальной системы жизнестроения. В своих специфических формах она воспроизводится в космосе русской культуры. В ней земные элементы, относящиеся к образу Матери-сырой земли, образуют крестьянский теллургический миф. Но совсем не случайно слово "крестьяне" происходит от "христиане" — эти значения переплетены так, что землепашество как крестьянское занятие получает значение сакрализированной связи и с природой (Космосом) и с Богом. Сама крестьянская община — мир, как правило, совпадала с церковным приходом; тем самым община трудовая и община верующих достигали зримого, повседневно явленного тождества.
Вероятно, не меньшее значение имеет в обеих цивилизациях символика женского начала. Западный социум — мужской по преимуществу, и эта маскулинизация внутренне связана с социоцентризмом — со статусом человека как отщепенца космоса, нормы которого ни к чему его не обязывают. Западный социоцентризм обозначает космическое пиратство человека, выступающего дерзким похитителем даров природы, которому, как и всякому пришельцу, нет дела до ее внутреннего "лада" или гармонии. И роль покорителя природы, и роль похитителя ее даров несомненно более относятся к активности мужского типа, чем женского.
Мужской тип воплощает искусственность, сделанность, технологичность, тогда как женский — органичность, безыскусность, естественность. Женскому началу соответствует все то, что относится к естественности процесса рождения, только и дающего подлинность. Все умышленное, искусственное, все ведущее от натурального к виртуальному проходит, преимущественно, "по мужской части". Женское начало Шакти в индусском религиозном миросозерцании означает разлитую в мире неистребимую жизненную энергию. Эта энергия не только питает пламень космоса, делая его, в точном соответствии с определением милетца Гераклита, "вечно живым огнем, мерами затухающим, мерами возгорающимся". Она же не дает прерваться космической эстафете, ибо когда чаша божественного терпения переполняется и происходит периодическое уничтожение мира танцующим Шивой — разрушителем, только Шакти сохраняет от затухания тот первичный пламень, от которого берут начало новые циклы творения.
Шакти никем не создана и никем не угасима: она воплощает своеобразный космический закон сохранения и превращения энергии, с тем уточнением, что речь идет не о физических энергиях, а об энергиях "витального" космизма. Шакти в некотором роде является образом, корректирующим самоуверенность мужского конструктивистского начала: она свидетельствует, что конструктивировать нечто из ничего нельзя, ибо в основе любых, самых рафинированных технологий лежит несотворенное первоначало, без которого любые мироустроительные конструкции становятся иллюзией или блефом. В этом смысле образ Шакти относится к специфическим архетипам континентального мышления, ориентированного на витальное, а не виртуальное. Технологии требуют мужской изобретательности, непрофанированный акт рождения — любви.
Характерно, что и в русском культурном космосе, в образе Софии-премудрой, которому мыслители "серебряного века" сумели придать философский статус, столь же значительную роль играет женское начало. София воплощает особую форму энергии, согревающей мир и одновременно — особый вид познания, которое есть любовь. Мир, согретый любовью и осознанный через любовь, в корне отличается от механических картин мира, сыгравших такую роль в становлении западного модерна. Технологический разум открывает в мире чисто функциональные связи, тогда как разум эротический (в софийном смысле) открывает самоценность каждого из элементов живого космоса, скрепленных сопричастностью всего всему.
Здесь не место развивать темы, относящиеся к философской онтологии. Но выделение признаков, отличающих континентальную мировоззренческую систему от океанической, сегодня совпадает с общей междисциплинарной тенденцией все более тщательного различения манипулятивно-виртуальных исчислений от реальных, натурных. Такая тенденция, например, четко прослеживается в экономической науке, где монетаристской экономике, ориентированной на динамику цен, противостоит физическая экономика, ориентированная на показатели натурального приращения богатства См.: Ларуш Л. Физическая экономика. М.: 1997. .
Отрыв производства денежной прибыли от реального производства позволяет создавать видимость экономического благополучия (при условии, что прибыли растут) при деградации реального образа жизни миллионов людей, а также нравственной деградации экономических агентов, развращаемых сверхприбылями манипулятивно-ростовщической экономики. Идеология монетаризма — это легализация архетипа пиратства, связанная с процедурами "дематериализации" богатства. На этой основе может появляться экономическая элита, богатство которой в принципе не связано с ростом физической экономики,— национального богатства, питающего жизнь миллионов. В монетаристской системе, отказавшейся от применения такого критерия как физический рост продукции, торговля наркотиками экономически более эффективна, чем производство "традиционных товаров".
Некогда наши "рыночники", критиковавшие советскую экономическую систему за ее ориентацию на физический "вал", призывали восстановить статус рыночного потребителя в качестве арбитра, определяющего, какое экономическое поведение является правильным, а какое нет. Но оказывается, что обществу необходимо, не доверяясь невидимой руке рынка, учитывать качество самого рыночного потребителя. Потребитель таких товаров как наркотики или таких услуг как проституция неуязвим по монетаристским критериям, но всем понятно, что в качестве арбитра, отделяющего правильное экономическое поведение от неправильного, он явно не годится. Словом, качество физической экономики, производящей реальные товары, а не мнимые экономические ценности или антиценности, неотделимо от качеств потребителя, в том числе нравственных — обстоятельство, выходящее за пределы монетаристского разума.
Итак, в экономической области человечеству нужна мощная континентальная идея, связанная с возвращением экономическим отношениям их естественного социального смысла — обеспечения людей средствами существования. Сегодня все мы являемся жертвами отделения производства прибыли от производства реальных благ, что характерно для пиратской экономики. Положение усугубляется тем, что океаническое пиратство претендует на власть над миром и откровенно требует от других, под видом "открытого общества", демонтажа всех границ, встающих на пути этого пиратства.
Следует понять, что большая континентальная идея не может нести в себе один только "оборонительный" смысл. Она касается не только защиты законных национальных богатств, похищаемых финансовыми и иными пиратами; речь идет и о восстановлении духовного здоровья и цивилизованных качеств того привилегированного океанического меньшинства, которое промышляет пиратством, теряя тем самым нормальные социальные качества.
Поэтому альтернативная континентальная идея обретает значение универсальной, планетарной идеи. И оснований этой идеи два. С одной стороны, речь идет о земной тверди, поставляющей вещество и энергию, а не виртуальные мнимости, которыми человек жить не может. С другой стороны — о качествах, которыми человек как "животное религиозное" обязан небу: совестливость и ответственность, прилежание и солидарность. Указанные "земля и небо" могут сойтись только в пространстве Континента. В океанической хляби не только нет фактуры вещества, сегодня, в финале длительного процесса секуляризации и эмансипации, там нет и неба — одна только безобразная пустота, которую экзистенциалисты назвали "ничто".
Но мы бы выразили недопустимую самонадеянность и недооценили драматизм современного положения человечества, если бы сочли, что эти "земля и небо" на Континенте просто и безыскусно даны нам и речь идет только о том, чтобы сохранить и защитить их от океанического пиратства. Вестернизация как раз и означает, что у Континента похищают небо — лишают его духовно-нравственных, ценностных опор. Если по горизонтали Атлантика — Тихий океан вестернизация могла означать прививку пиратского архетипа тем или иным "тиграм" и вовлечение их в круг океанических господ мира, то применительно к Континенту она означает только духовную экспроприацию и деморализацию как предпосылку последующей материальной экспроприации, свидетелями которой мы успели стать.
В частности, нам в России стоит всерьез задуматься над тем, почему нас столь упорно и последовательно стремятся лишить классического культурного наследия, "отлучить" от "золотого" и "серебряного" века русской культуры, погрузив в тотальную "порнуху и чернуху", в суррогаты эрзац-культуры. Почему наши учителя демократии и либерализма так оскорбляются, когда мы пытаемся говорить о национальных культурных ценностях или о человеческой морали вообще? Почему нам всерьез осмеливаются говорить, что мы "не можем себе позволить" тот уровень образования, науки и культуры, который мы уже имели, несмотря на всю нашу экономическую неэффективность? И разве, лишившись этих благ культуры, мы эту эффективность обрели?
Наверное, самым правдоподобным будет то объяснение, что пока мы сохраняем культурную память и интеллектуальную развитость, нам труднее будет смириться с той участью, которую, вероятно, уже отвели нам хозяева однополярного мира,— участь безропотных изгоев и лишенцев.
Однако в этом отношении, как и во многих других, ностальгическая или чисто оборонительная позиция делу не поможет. Здесь, как и в материальной области, сохранить богатство можно только активным использованием его. Защитить культурное наследие и все обретения общего интеллектуального накопления можно не иначе, как пустив его в оборот, приобщив к новейшим социальным и производственным практикам. Истинная драма социалистической индустриализации, как, впрочем, и индустриальной эпохи вообще, состоит в том, что по сравнению с накоплениями великой культурной классики практики индустриального общества оказались слишком узкими и однополярными. Большевики уничтожали гуманитарную интеллигенцию, знатоков латыни и греческого, историков и краеведов не только в силу классовой неприязни и подозрительности, но и руководствуясь критериями промышленного утилитаризма. В обществе, организованном как единая фабрика, носителям классического культурного наследия просто не нашлось места.
Те, кто пришел разрушить монстра социалистической промышленности под предлогом его экономической нерасторопности и неадекватности, оказались еще более жесткими и узко мыслящими утилитаристами. Они задумали второй за столетие секвестр культуры: теперь под этот секвестр попало и наследие советского массового просвещения — средняя и высшая школа, сеть рабочих клубов и молодежных домов творчества, театров и библиотек. Словом, речь идет о второй волне наступления на культуру — и снова во имя модернизации и эффективности, во славу очередного "великого учения".
Причем, если посмотреть на это с высот планетарной геополитики и геостратегии, то мы увидим, что главным пострадавшим в этой войне с культурой является Континент. Именно его память сохранила богатейшее наследие древней письменной и устной традиции, все эти героические мифы и поэмы, заветы мудрецов и проповедников, эпос, драму и комедию и саму готовность жадно внимать им и жить ими. Пиратские цивилизации моря имеют по сравнению с этим явно облегченный культурный багаж — то ли потому, что в морской пустоте культура не пускает глубокие корни (приходится довольствоваться поделками быстро зреющей "гидропоники"); то ли потому, что такой багаж резко снижал бы необходимую для пиратского ремесла мобильность.
Во всяком случае, вряд ли возможно отрицать, что процесс американизации ("океанизации") континентальной Европы, активизирующийся после мировых войн, сопровождается разительным культурным обмелением. Пустоглазые миссионеры атлантизма, начисто лишенные культурной и моральной "впечатлительности", призывают поскорее обрубить все то в национальной культуре, что кажется им то слишком национальным, то слишком декоративным — не работающим в прямом утилитарном смысле.
Не случайно главная дихотомия, которой они пользуются в процессе небывалого планетарного культурного секвестра, это "экономика — антиэкономика". В контексте этой дихотомии великая культурная классика не воспринимается нейтрально — она прямо трактуется как помеха действию экономического механизма, как антиэкономика. Наблюдающий этот погром культуры потребительский человек оказался, как и следовало ожидать, поддакивающим конформистом: он изъявил готовность отдать на истребление и поругание национальное культурное наследие взамен обещанных материальных благ.
Мы сегодня присутствуем при драматическом моменте: наш потребитель наконец увидел, что его обманули,— его "культурная жертва" не только не окупилась соответствующим размером экономических дивидендов, но сопровождалась еще не виданным материальным лишенством. Правда те, которые все это с ним проделали, пытаются внушить мысль, будто вся причина в том, что культурная жертва была еще не достаточна, что разрушение "национального менталитета" оказалось неполным и потому ожидаемых экономических даров не последовало. Словом, экономику выдали за нестерпимо ревнивую соперницу национальной культуры, не терпящую самого следа ее присутствия.
Для того, чтобы действительно разобраться в этом вопросе, необходимо произвести дифференциацию значимых культурных понятий. Во-первых, это дифференциация значений "классическое культурное наследие" и "национальное культурное наследие". Во-вторых, значение культуры-памяти и культуры-проекта. Остановимся на этих проблемах.
Та часть культурного наследия, которую мы специально называем национальным наследием, выполняет одну незаменимую и специфическую функцию: она является основой идентичности нации как коллективного исторического субъекта, наделенного памятью, волей и достоинством. Наши запоздалые адепты позитивизма склонны оценивать все эти качества как "милитаристские" — как пережиток конфронтационного традиционализма. На самом деле воинское их употребление (впрочем, неизбежное в истории) — только частный случай. В любой из социальных практик без этих качеств нельзя обойтись — без них мы вместо подлинных субъектов действия получаем аномических персонажей, не способных не только к самостоятельной инициативе, но даже и к добросовестной исполнительности.
Не случайно современная промышленная социология фиксирует этот "парадокс": вчерашние выходцы из деревни, продукты социальной модернизации первого-второго поколений питали промышленность и другие виды деятельности, куда они были вовлечены, колоссальной социальной энергией. Это на их выносливости, неприхотливости, исполнительности держалась вся махина индустрии. Они были угловатыми и косноязычными, зато воплощали нерастраченную энергию нации и ее порыв в будущее. Без этой энергии эпопея индустриализации просто не удалась бы, не состоялась в истории. И по мере того как этих сохранивших "пережитки традиционного менталитета" пассионариев национального духа сменил усредненный продукт городской массовой культуры, современная "социология действия" открыла, что по-настоящему действовать уже практически некому. Широкие слои оказались охваченными той "болезнью цивилизации", которую социологи назвали аномией и значение которой близко медицинскому термину "анемия" — малокровию и безволию. В этом одна из главных причин кризиса всех социальных институтов индустриального общества — семьи, школы, армии и предприятия.
Обратимся теперь к понятию классического культурного наследия. В отличие от национального менталитета, традиции и других продуктов стихийного духовного накопления классика принадлежит к духовному производству. Иными словами, она связана с творением произведений — культурной продукции непреходящего значения. Культурная классика характеризуется двумя основными чертами: универсальностью и долговременностью. Этим она отличается от современного массового духовного производства, которое хотя и универсально, но не долговременно: его продукты, как и продукты современного материального производства, подвержены моральному старению.
Теории модерна и модернизации хотели бы лишить культурную классику ее основной привилегии — не подверженности моральному старению и объявить устаревшей, не соответствующей требованиям и ритмам современности и т. п. Парадокс, однако, состоит в том, что сама "современность" подвержена моральному старению: ни в чем не проявляется столько нетерпимой запальчивости, как в отношениях сегодняшних адептов модерна ко вчерашним. Следовательно, мы поспешим с выводами, если предположим, что арбитром, определяющим пригодное и непригодное, устаревшее и не устаревшее в культурном наследии, выступает современность. Механизмы и системы, в которых она в первую очередь воплощается — техника и экономика, отнюдь не являются такими арбитрами.
Правда, в рамках марксистской традиции были попытки реабилитировать культуру посредством аргументов технико-экономической целесообразности. В частности обращалось внимание на закономерности перехода от конвейерного к автоматизированному, от энергоемкого к наукоемкому производству См. в частности: Васильчук Ю. А. Научно-техническая революция и рабочий класс. // Вопросы философии. 1970, № 10. . Аналитики утверждали, что если конвейерное производство предполагает роботоподобных людей, от которых требуется бездумное исполнительство и пассивное следование машинной ритмике, то автоматизированное производство требует информированного и инициативного работника, выступающего уже не придатком машины, а интеллектуально и психологически активным "диспетчером" производственного процесса. Законотворческая роль переходит от машины к человеческому агенту, а максимальная экономическая эффективность — к инвестициям в "человеческий капитал".
Несмотря на эту частичную реабилитацию человека и духовной культуры, приходится признать, что и в контексте постконвейерного или даже так называемого "постиндустриального" видения нормативная или законотворческая функция осталась за "постчеловеческим" миром техники и экономики. Это они диктовали человеку и культуре, какими им надлежит быть и что именно им позволено или не позволено. Иными словами, западный модерн мыслит процесс гуманизации лишь в контексте внечеловеческой рациональности, критерии которой ищутся вне морали и культуры в техно-экономических системах.
Проблема, сегодня вплотную вставшая перед человечеством, заключается в том, как перевернуть эту перспективу, преодолеть то роковое извращение модерна, когда человек выступает в роли подчиненного, лишенного самоценности объекта, а техно-экономические системы — в роли законотворческого субъекта. Чтобы пробиться к решению данной проблемы, надо отдать себе отчет в том, чем соблазнили человечество искусители модерна, во имя чего большая часть наших современников решились пожертвовать человеческим первородством. Ответ напрашивается сам собой: они соблазнили его "светлым будущим". Вся более или менее искусная аргументация всякого рода "авангардов" и наставников "прогрессивного человечества" основана на софизмах игры с нулевой суммой. Дело представляется таким образом, будто путь в будущее может быть оплачен решительным отказом от традиционализма, к которому причисляются все новые и новые стороны культурного наследия. Сегодня эта культурная экспроприация достигла таких масштабов, что мы, того и гляди, окажемся в пучине открытого варварства, не обремененного какой бы то ни было культурной памятью. Конфликт между культурой-памятью и культурой-проектом достиг сегодня такого накала, что модернизаторы новейшей формации выглядят откровенными, беззастенчивыми культурофобами. Путь, прочерченный мировой "горизонталью вестернизации", оказался путем непрерывных культурных и моральных потерь.
Следовательно, по собственно духовным критериям наш век убедительно демонстрирует правоту традиционной исторической метафизики, открывшей в истории не закономерности восхождения, а закономерности нисхождения — от золотого века к серебряному, медному и железному. Гесиод, Платон и Овидий, изобразившие эти вехи трагической исторической энтропии, ошибались только в одном: они называли "железными", т.е. вконец испорченными и духовно прохудившимися свои эпохи, которые мы, вкусившие горчайших плодов XX в., пожалуй, склонны считать золотыми.