Национально-культурные концепты в этосфере коллективного субъекта культуры

В современной социальной коммуникации культуры переходного периода драматично взаимодействуют традиционные и новые дискурсивные модели коммуникативного поведения. Национально-культурные концепты задают определенную ценностную парадигму и модели поведения, которым рекомендуется или запрещается следовать. Стереотипы выполняют функцию схематизации и упрощения, формирования и хранения групповой идеологии. В частности, специфически русскими национальными концептами признаны «подвиг» (Н. Рерих), «воля», «удаль», «тоска» (Д. Лихачев), «душа», «даль», «авось» (А. Д. Шмелев)[87].

Концепты могут быть представлены словом, словосочетанием, именем, которые трансформируют некоторые доминанты культуры и идентифицируют субъектов культуры как «своих» и «чужих», «героев» и «антигероев-злодеев». Представления о человеке составляют особую оценочную субконцептосферу: «интеллигент», «кухаркин сын», «дурак», «странный», «чудак», «Обломов», «нигилист», «братва», «совок» и другие концепты, создающие ядро культурного фрейма и «коллективный социокультурный портрет» нации.

В риторике описание внешнего вида человека – прозопография – является одним из шести видов дескрипции (от лат. description – «описание»). Словесный портрет может быть описан через коммуникативные интенции (от лат. intentio – стремление; намерение, цель, направление или направленность сознания, воли, чувства на какой-либо предмет) автора словесного портрета, которые концентрируются на четырех компонентах сообщения: адресанте, адресате, объекте и коде. В связи с этим можно выделить следующие функции словесного портрета: идентифицирующую, эмотивно-характеризующую, апеллятивную, аналитическую и метаязыковую[88].

Если сообщение направлено на адресата, то можно говорить об апеллятивной функции описания внешности (эта функция словесного портрета реализуется в риторике, публицистике). При концентрации интенций на адресанте, портрет выполняет эмотивно-характеризующую функцию (такова функция словесного портрета в литературном произведении). Идентифицирующую и аналитическую функции портрет выполняет, когда намерения сосредоточены на объекте сообщения (первая из этих функций характерна для словесного портрета в криминалистике, вторая – для описания внешности человека в физиогномике и медицине). Если интенции автора концентрируются на коде сообщения, описание внешности человека выполняет метаязыковую функцию (в этой функции портрет используется в лингводидактике при обучении иностранному и родному языку, в психолингвистике в связи с диагностированием нарушений речи и изучением детской речи, а также в компьютерной лингвистике при моделировании речевой способности человека)[89].

В нашем исследовании языковое портретирование рассматривается как средство атрибутации культурной роли персонажа для типологизации субъектов культуры на основе национально значимых амбивалентных этических концептов-номинативов (чудак, дурак, странный).

В исследовании концепта «дурак» намечается несколько направлений: 1) анализ на содержательном уровне; 2) дифференциация «дурака фольклорного» и общеупотребительного слова «дурак»; 3) выявление критериев для интерпретации лексической единицы «дурак» как оскорбительной (лингвоюридическая трактовка).

По мнению В. А. Масловой, русское лингвокреативное мышление отображает сцену с субъектом «дурак» в виде протоситуации, которая абстрагирована от деталей и включает следующее: поведение такого субъекта характеризуется нарушением существующих стереотипов; такое поведение опасно для других участников ситуации, чье поведение соответствует принятой норме или самоопределяется как соответствующее норме. Например, в идиоме «нашел дурака» совмещаются смыслы «поведение, нарушающее норму», «отказ от своей личности» и образное основание – «интеллектуально и психически ущербный человек, противопоставленный всем остальным как непредсказуемый, опасный»[90]. Центральным смысловым компонентом (и содержательным центром концепта в целом) выступает семантический признак несоответствие норме[91].

Прецедентное высказывание или текст могут быть национально-рефлексивными, т.е. прямо отсылающими к сфере национального самосознания и ценностной идентификации. В этом отношении концепт «дурак» также показателен: «В России две беды – дураки и дороги»; «Дураками свет/мир стоит», «Дуракам везет» и др. – это парадоксальный, уникальный, многослойный концепт русской языковой культуры. Для концепта «дурак» в современной языковой культуре характерна не только смысловая, но и этическая амбивалентность: 1) сказочный, мифологизированный персонаж и 2) просто глупый, никчёмный человек. «Верность мифологизированному (двойственному) Дураку проявляется и в современных коммуникативных сценариях, когда один из элементов значения “глупость” может интерпретироваться по-разному, исходя из прагматических установок: “В лучшем случае – прелесть, что за дурочки. В худшем – ужас, какие дуры!” (И. 22.02.2008). При характеристике такого явления, как русский “дурак”, можно говорить и о таком явлении, как “дурак-перевертыш”, так как первоначальное, с исторической точки зрения, значение становится последним, неявным, неузнаваемым, как и сам Дурак, который в русском фольклоре проходит несколько ступеней преображения (от дурака до царевича, от бедного дурака до богатого человека, получившего различные блага именно в результате своих нестандартных поступков. Именно нестандартность и трансформации, часто с переодеванием, изменением внешности и роднят дурака с арлекином, шутом, что также лексикографически закреплено)»[92].

Согласно опросу, проведенному газетой «Комсомольская правда» в 2002 году, большинство респондентов на вопрос «Кого или что вы считаете символом России?», ответили: «Ивана-дурака»[93]. Характерно, что роль символа отдана именно фольклорному герою, а не просто дураку: русскому человеку ближе сказочный русский дурак, а не абстрактный без национальной принадлежности.

Широкое понятийное содержание стоит за словосочетанием «русский ум»: это глупость и прозорливость, пассивная созерцательность и активная доброта Ивана-дурака; умственная нерасторопность, смекалка, простодушие, непредсказуемость, доброта, бесшабашность, талантливость русского человека; необычность, яркая самобытность мышления; это явление, вызывающее удивление, восхищение, недоумение, порицание. По мнению исследователя Л.Б. Никитиной, русский ум – это и оригинальность мышления русских людей, и замечательные, выдающиеся способности лучших представителей России, и низкий интеллект, проявляющийся в конкретных действиях и поступках русских людей: «Русский ум – изобретательный ум. Особенно четко представлено в русском уме противопоставление “одаренность/пассивность”: у русских людей высокий интеллектуальный потенциал, но “мы ленивы и нелюбопытны” (А. С. Пушкин), поэтому русский ум – это часто нереализованная возможность, “закопанный в землю талант” или “механизм”, ждущий толчка, который приведет его в движение: <...> “Русские долго запрягают, но быстро едут” (О. Бисмарк). – “Русские долго запрягают, но потом никуда не едут. Просто запрягают и распрягают, запрягают и распрягают. Это и есть наш особый путь” (Г. Горин)[94].

Д. С. Лихачев так описывает «опасность» древнерусского «умного дурака»: «Место дураков было в Древней Руси по соседству с царями, сидели они на ступеньках трона, хотя это царям и не особенно нравилось. Тут на троне царь со скипетром, а рядом дурачок с кнутиком и у народа любовью пользуется. Того и гляди Иванушка-дурачок Иваном-царевичем станет»[95].

Дурак в русской культуре может быть сродни юродивому – почитаемому церковью безумцу, отказавшемуся от рассудочного диалога с миром. Согласно христианским представлениям, религиозный подвиг юродства состоит в отвержении с наибольшей последовательностью мирских забот – о доме, семье, труде, о подчинении власти и правилам общественного приличия. Заметим, что слово юрод (урод) первоначально указывало на внешнюю аномалию (уродство) человека: отсутствие ума приравнивалось к телесному уродству, позднее слова юрод и урод размежевались. По мнению некоторых исследователей, юродивый в Древней Руси – это тоже дурак, и, как всякий дурак, он действует и говорит невпопад, но юродивый, в отличие от просто дурака, смеющегося и смешащего, – христианин, “самоизвольный мученик” сродни святому, Христа ради “ругающийся миру”, то есть обличающий пороки и грехи людей, невзирая на общественные приличия[96].

Таким образом, в фрейме «дурак» скрыты разные культурные роли: дурак-глупец, дурак-недотепа, дурак-шут, дурак-простак, дурак-юродивый, дурак – душевно больной человек, дурак-безрассудный, недальновидный челоек.

Этот национальный образ получил дальнейшее развитие в авторских текстах русской литературы: «Идиот» Ф. Достоевского, «Дурочка» И. Бунина, «Юшка» А. Платонова, «Чудик» В. Шукшина и др. – в них концепт «дурак» символизирует потерянную человеческую суть – безграничное доверие к миру и другим людям, святую неспособность ко злу[97].

Еще одна разновидность дурака – чудак; это не глупый человек и не прикидывающийся таковым, а человек со странностями. Странность – это не недостаток ума, а его своеобразное преломление, нелогичность поступков и действий в некоторых ситуациях. Если дураком можно прикинуться, то чудаком можно только быть. Проанализируем специфический оценочный концепт «чудак», представленный в русской концептосфере: «Чудак – странный, чудной человек»[98].

Как утверждает филолог Н. А. Купина, у А. С. Пушкина «странное» не характеризует русскую действительность как аномальную, «лирический мир А.С. Пушкина чужд тривиальностей[99]. Поэт избегает прямых номинаций странного, развивая и углубляя модальные обертоны. Используя модальное отношение для характеристики принятого нормативного положения вещей, Пушкин, в частности, трактует норму как право на индивидуальность. В частности, в тексте романа «Евгений Онегин» 8 раз употребляется слово чудак. Чудак – прямой носитель странного, анормального, и смотрит на него Пушкин прежде всего глазами света: “Мелькают профили голов / И дам, и модных чудаков”. Нормативно-социальная оценка охватывает то, что бросается в глаза – внешность, манеру поведения. «Оценочное слово чудак используется как ярлык: чудака отличает эпатирующее поведение, он “надевает” на себя маску странного и притягивает взгляды своей необычностью.

Онегин как объект модального отношения странного характеризуется словосочетанием опаснейший чудак, передающим негативную оценку (в сочетании с агрессивностью), пронизывающую оппозицию Онегин – все. Онегин, разумеется, не такой, как все. В то же время для Татьяны Онегин – пасмурный чудак, чудак печальный и опасный, не лишенный романтического обаяния, одинокий, непонятый, совершивший непоправимое. Попутное замечание автора “я сердечно люблю героя моего” говорит о том, что чудаковатое поведение, с точки зрения Пушкина, не повод для того, чтобы отвергнуть человека. Выражения прослыть чудаком, корчить чудака передают идею масочности. Маска – это еще не лицо. В словах “мой неисправленный чудак” скрыта снисходительность к чудачествам. Способность на сумасбродство противостоит посредственности. Притяжательное местоимение “мой” создает тональность доверительности и понимания. Чудак – “человек, способный на неожиданные поступки, разрушающий стереотипы поведения, верный себе без оглядки на мнение света”. Таковы грани чудачества как варианта странного. Странность встает в один ряд с мечтательностью и холодной аналитичностью»[100]. Далее исследователь приходит к выводу, что «такое соединение несоединимого можно расценить как одобряемое А. С. Пушкиным выражение национального в характере героя: “Мне нравились его черты, / Мечтам невольная преданность, / Неподражательная странность / И резкий охлажденный ум”. “Странное” с точки зрения автора становится синонимом неординарного. Странность, непохожесть, способность оставаться верным себе, даже совершая непредсказуемые поступки, наконец, неординарность – знаки любимых героев А. С. Пушкина. Странное утверждается А. С. Пушкиным как право на индивидуальность и отрицается как максималистское аксиологическое средство. А. С. Пушкин не приписывает странное всему русскому; для него не характерна реакция недоумения и отталкивания при восприятии странного»[101].

Возвращаясь к портретированию русских культурных типов для понимания роли характеристики персонажа подчеркнем, что, по замечанию историка В.С. Ключеского, «лицо тонуло в обществе, в сословии, корпорации, семье, должно было своим видом и обстановкой выражать и поддерживать не свои личные чувства, вкусы, взгляды и стремления, а задачи и интересы занимаемого им государственного положения... В прежние времена (...) обстановка, как и самая физиономия человека, в значительной мере имела значение служебного костюма»[102]. Следовательно, обобщающая номинация может содержать экстралингвистическую, культурно-историческую информацию, поэтому для адекватного восприятия такой информации приходится привлекать фоновые историко-культурные знания. Проанализируем следующий фрагмент: «Сильный организм Николая Семеновича Карташева начал изменять ему. Ничего как будто не переменилось: та же прямая фигура, то же николаевское лицо с усами и маленькими узенькими бакенбардами, тот же пробор сбоку, с прическою волос к вискам...»[103] Языковое выражение «николаевское лицо» расшифровывается как «похожий обликом на императора Николая-I». Такая индивидуализирующая и типизирующая характеристика внешности содержит также скрытую характеристику типа поведения персонажа.

Анализ произведений классической русской литературы позволяет сделать выводы о различных способах представления персонажа. Наиболее частый прием – пошаговое представление персонажа – составляет цепочку: прямая номинация, обобщающая номинация, конкретная или индивидуальная номинация по характерной детали, сравнение: «Этот Ипполит Ипполитыч, еще не старый человек, с рыжею бородкой, курносый, с лицом грубоватым и неинтеллигентным, как у мастерового, но добродушным, (...) сидел у себя за столом» (А. Чехов). Для данного фрагмента характерна качественная доминанта с текстовой синонимией «грубоватый» – «неинтеллигентный». Но характеристика персонажа может заключаться не в одной микротеме, а разворачиваться по ходу движения текста и играть определенную роль в структурно-смысловой организации текста, в движении авторской идеи. Для наблюдения представляет интерес рассказ А. П. Чехова «Мальчики»: «Когда первый порыв радости прошел, Королевы заметили, что кроме Володи в передней находился еще один человек, маленький, окутанный в платки (1). Чечевицын был (...) худ, смугл, покрыт веснушками. Волосы у него были щетинистые, глаза узенькие, губы толстые, вообще был он очень некрасив (2), (...) и если б на нем было гимназической куртки, то по наружности его можно было принять за кухаркина сына. Девочки, глядя на него, сообразили, что это, должно быть, очень умный ученый человек (3) И этот худенький смуглый мальчик со щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенным и замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек».

Герой рассказа, мальчик-гимназист Чечевицын представлен читателю глазами героинь – сестер Королевых. Сначала они едва замечают мальчика (1), затем начинают всматриваться (2), пытаются его охарактеризовать (З). Характеристика «кухаркин сын» показывает негативное иронически – презрительное отношение героинь к персонажу. В ходе повествования оценка меняется, а в финальной фразе – « герой, решительный, неустрашимый человек» – заключается не только окончательное мнение девочек, но и скрытая добродушная ирония автора – А. П. Чехова.

Вот так «правда русской души» иногда раскрывается в прецедентных феноменах, одним из которых является прецедентное языковое выражение «кухаркины дети». Этой идиоме суждено выступать социокультурным маркером вплоть до наших дней, поэтому интересен анализ социального дискурса в синхроническом и диахроническом контекстах.

Начальный этап текстуальной жизни прецедентного имени «кухаркины дети» связан с появлением печально знаменитого в свое время циркуляра (1887) российского министра просвещения И. Д. Делянова. Этим циркуляром, одобренным императором Александром III и получившим в обществе ироническое название «О кухаркиных детях» (хотя как раз они там и не упоминались), учебному начальству предписывалось допускать в гимназии и прогимназии только детей из обеспеченных семей. «При неуклонном соблюдении этого правила гимназии и прогимназии освободятся от поступления в них детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, коих, за исключением разве одаренных необыкновенными способностями, не следует выводить из среды, к коей они принадлежат»[104].

Именно А. П.Чехов, представитель первой плеяды «недворянских» писателей, переживший в юности унизительные минуты, связанные с борьбой за жизнь, постоянно воспитывавший в себе чувство собственного достоинства, «по капле выдавливая из себя раба», с горечью отмечал в письме к драматургу и издателю А. С. Суворину: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям... выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая»[105].

Второй этап – «советский» связан с появлением прецедентного текста «каждая кухарка может управлять государством» – неточной цитаты из статьи «Удержат ли большевики государственную власть?» (1917) В. И. Ленина. Он используется как иронический комментарий к действиям непрофессионалов и случайных людей, оказавшихся у руля государственной власти, в сфере управления вообще: «Мы не утописты. Мы знаем, что любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством. В этом мы согласны и с кадетами, и с Брешковской, и с Церетели. Но мы отличаемся от этих граждан тем, что требуем немедленного разрыва с тем предрассудком, будто управлять государством, нести будничную, ежедневную работу управления в состоянии только богатые или из богатых семей взятые чиновники. Мы требуем, чтобы обучение делу государственного управления велось сознательными рабочими и солдатами и чтобы начато было оно немедленно, т.е. к обучению этому немедленно начали привлекать всех трудящихся, всю бедноту»[106].

Поскольку интерпретирующий потенциал у каждого человека разный, концепты могут попадать в индивидуальное сознание либо практически в виде дубликата культурных стереотипов, либо настолько трансформироваться под воздействием персональной и социальной смысловой сетки, что способны вступить в конфронтацию с предыдущим «расхожими», общепринятыми представлениями. В современном дискурсе представлены полярные взгляды на равенство/неравенство граждан, и кроме культурной оппозиции «аристократы духа» – «кухаркины дети» (интеллигенты – неинтеллигенты), которая сформировалась в сознании «человека советского», опять возвращаются социальные (сословные) коннотации «аристократы» – «кухаркины дети» (благородные – неблагородные). В качестве иллюстраций представлены фрагменты социально-политического Интернет-дискурса:

А) «”Наши” – не мажорная организация. По большей части она наполняется “кухаркиными детьми”. “Наши” – это шанс покинуть кухню. Да, придется быть циником, холуем, прикидываться борцом “за светлое будущее”. А куда без этого? Никуда, то есть на кухню. Кстати, комсомол был точно таким же шансом, которым воспользовались молодые люди с тем же набором человеческих качеств (циники, холуи, “борцы”). Наша бизнес и политическая элита – это те самые, которые “задрав штаны” бежали за комсомолом. В общем, ничего нового. Какие родители, такие и дети. Кухаркины»[107].

Б) «Что же так возмутило наших аристократов духа, что они посчитали делом жизни уничтожение этого строя? ...

Я долго думал над этим странным явлением, спрашивал всех, кто мог подать мысль. Многие, с кем я говорил, сошлись на том, что сильнее всего таких людей оскорбляло и угнетало как раз то, что при советском строе “хамы”, “кухаркины дети” пошли в университет. Хамы забыли свое место, смешались с духовной аристократией, растворили ее в себе, портили ее расу. Вряд ли кто-нибудь из них в таких комплексах признается, но мечты наших “белых патриотов” о монархии и возрождении сословного общества, выступления типа говорухинского косвенно это подтверждают.

На словах, думаю, каждый признает, что охранять свои сословные привилегии, затрудняя детям из других социальных групп доступ к образованию, подло»[108].

Действительно, по мнению культурологов, в русской гуманитарной мысли последних двух столетий проблема социального равенства/неравенства тревожит мыслителей – носителей и охранительных и преобразующих концепций[109]. Часто она выступает либо как нечто «безразмерно-комплиментарное», либо как «безразмерно-ругательное». Концепты индивидуально-авторской концептосферы включают, наряду с концептуальными элементами национальной культуры (национально-культурные когнитивные элементы, традиционные метафоры, символы, эмблемы, мифологемы, другие культурные смыслы и ассоциативные связи), инокультурные и социально-культурные элементы. В диахронической развертке начало формирования в русской культуре концепта интеллигенция относится к 60-м годам XIX столетия, когда появляются его первые описания и оформляется особый интеллигентский дискурс. Именно в это время закладывается ключевой для дальнейшего развития смысловой каркас концепта, интеллигенция начинает пониматься как субъект исторического самосознания народа, как «определенная, исторически и социально вполне конкретная часть народа, взявшая на себя социальную функцию общественного самосознания от имени и во имя всего народа». По мнению лингвокультурологов, смысловая пара «интеллигенция – народ» вызывает еще более эмоционально заряженный пучок ассоциаций. Взаимоотношения между русской интеллигенцией и народом носят двойственный характер: с одной стороны «народопоклонничество», с другой – «оторванность», элитаризм. В семантическом поле в одном ряду с концептом народ в качестве антитезы интеллигенции стоит концепт мещанство, смещающий смысловой акцент к проблеме интеллектуальной, нравственной и духовной ограниченности «простого народа». «Однако в то время, когда русская интеллигенция с удивительным упорством твердит о своей главной цели как о достижении народного блага, русский народ с удивительным упорством сопротивляется».[110]

В результате анализа социально-политического и социально-бытового Интернет-дискурсов нами выявлены тексты, обладающие образовательным потенциалом для выявления нравственных ориентаций личности в условиях полипарадигмального мира:

1) «Главная и психологически наиболее сложная проблема России состояла в жесткой сословной расчлененности (…) Искренняя убежденность высшего российского света в том, что их власть и жизненное положение – “от бога”, и такая же “от бога” униженность низших слоев делали мирное преодоление этих сословных перегородок невозможным и порождали взаимную ненависть, выплеснувшуюся в дикости Гражданской войны. Одна из главных причин Октябрьской революции состояла в том, что низшие классы общества не могли больше жить в обстановке презрения власти к “кухаркиным детям”.

Сейчас много издеваются над известными словами Ленина о кухарках, управляющих государством. Спесь этих издевок не может скрыть того бесспорного факта, что именно революция 1917 года, как бы ни относиться к другим ее результатам, разрушила сословные перегородки, и “кухаркины дети” хотя и с многочисленными жертвами, но победили вначале в Гражданской, а потом в Отечественной войне, создали выдающуюся науку и индустрию. А демократическая революция 1991 года подвела окончательный итог начатого в 1917 году пути, добавив к социальному равенству политические, а главное, экономические свободы. “Кухаркины дети” через 74 года после начала революции, пройдя через невообразимые ужасы и насилие, успешно завершили революцию. Но ведь второе без первого было бы невозможно, так же как без 1917-го был бы невозможен 1991-й»[111].

2) «Представьте себе: В очень крутом НИИ открылось ровно одно место. Есть два кандидата: Вася Пупкин и Платон Преображенский. Примут либо Васю, либо Платона – и точка. Рассказываю про кандидатов: Вася Пупкин из простой семьи кухарки и монтера (категория “кухаркины дети”). Физику обожает, готов дни и ночи напролет что-то рассчитывать и придумывать. Получается у него талантливо, но самое важное – что он придумывает все сам, а не выписывает из учебника. При этом бука, людей сторонится. Изъясняется кое-как, вставляя “ну блин”, “в натуре” и “ваще”. Любимая книжка – Гарри Поттер, а Достоевского он даже не открывал. Котлету ест с вилки. Ну, вы поняли.

Платон Ломоносов: происходит из знаменитой семьи Преображенских, тех самых (категория “потомственная интеллигенция”). Мама – профессор, папа – академик, дядя – нобелевский лауреат. Прямой потомок Ломоносова и Лавуазье... Платон глубоко и по настоящему культурен, может легко цитировать Канта и Гегеля (на немецком), а также Илиаду (на старогреческом). Физику Платон знает на пять с плюсом, но... Ему не очень интересно возиться с формулами, и ни одной идеи он не родил. В глубине души он хотел бы жить на ренту и (иногда) почитывать, пописывать – но не пахать как три коня. Ему нравится околонаучная атмосфера, но не сам процесс. Для тех, кто за талантливого, хоть и неотесанного Васю Пупкина. Для тех, кто за демократию и против элитарности (…) Вопрос: Кто более достоин занять место в науке? Что мы больше ценим – элитарность и общую культуру, или реальные заслуги, таланты и труд?».[112]

3) «Русская школа всегда была одним из самых демократичных институтов нашего общества. Передовые русские люди боролись за равное для всех право на получение образования. Гениальный Ломоносов, сам выходец из простонародья, настаивал на том, чтобы в Московский университет, основанный его стараниями, могли быть принимаемы все без различия сословий, при условии успешной сдачи экзаменов. Хотя это положение ему не удалось отстоять (в университет могли быть приняты лишь дети дворян, купцов и мещан), он надолго определил демократическое кредо русской интеллигенции.

Поэтому, когда в 1887 году министр народного просвещения Российской империи граф И. Д. Делянов издал свой знаменитый циркуляр “О сокращении гимназического образования”, это сразу же послужило темой для насмешек и возмущения всего русского общества. Злополучный министр своим распоряжением ставил задачу “о допущении впредь в гимназии и в прогимназии детей лишь некоторых сословий не ниже купцов 2–й гильдии”. Однако, как отмечалось в циркуляре, император Александр III признал эту меру “несвоевременною и неудобною” и счёл “за лучшее достигнуть цели отвращения наплыва в гимназии и прогимназии детей лиц, не соответствующих по домашней их обстановке среднему образованию, другими какими-либо способами” (…)

Циркуляр “О кухаркиных детях”, как прозвали его в обществе, остался мертворожденным, но зато сыграл значительную роль в дискредитации власти. Неужели авторы законопроекта хотят снискать геростратову славу реакционного министра? Или же они всерьёз считают, что в России 2010 года, в отличие от России 1887 года, настало время для реставрации сословности в образовании?! Скольких же потенциальных Ломоносовых грозит навсегда отлучить от науки их законотворчество!»[113]

4) «Поиск устройства системы образования, отвечающего государственным задачам России с ее этно-национальным и вероисповедальным многообразием, привел к идее сословности, реализованной в классических гимназиях и университетах, где учились отпрыски дворян, огражденные от общения с носителями грубых нравов из низов. Создавая систему классического образования, министр народного просвещения С. С. Уваров решал типичную задачу модернизации, цель которой выражена его словами: “Во всем пространстве государственного хозяйства и сельского домоводства необходимы: русская система и европейское образование”. Понятно, что в видении Уварова последние должны были опираться на “православие, самодержавие и народность”. Он считал необходимым изучение европейского классического образования социальной верхушкой русского общества, полагая, что оно не только дает знания о достижениях цивилизации и является средством приобщения правящего класса к культурной элите европейских стран, но показывает примеры служения государству, как важнейшей добродетели правящего класса.

Спустя пятьдесят лет после начала реализации уваровской модели образования российская жизнь в конце XIX века характеризовалась расколом в обществе между европейски образованной аристократической и дворянской элитой и массой простого народа.

Этот раскол был зафиксирован известным циркуляром «о кухаркиных детях», который был издан при министре народного просвещения графе И. Д. Делянове и закрепил “заградительную” модель доступности образования для детей из неимущих слоев населения»[114].

Таким образом, мы убеждаемся, что прецедентное имя «кухаркины дети» выступает в качестве оценочного стереотипа, поскольку включает в себя как собственные признаки, так и стереотипные представления о месте объекта в ценностной картине мира. Движение по оценочной шкале и механизм оценки определены наличием реальной связи оценочно-импликациональных признаков с объектами действительности (носителями имен и названий).

Анализ современного Интернет-дискурса показал, что в нейтральном употреблении идиома «кухаркины дети» сохраняет значение «выходец из социальных низов». «Приращения смысла» связаны с отрицательными коннотациями, которые совпадают с подобными в номинации «интеллигент», являясь инвективой – культурной дискредитацией субъекта, принижающей и оскорбляющей честь и достоинство личности: «безродные выскочки», «образованцы», «непрофессионалы у власти», «партийные выдвиженцы», «хамы». Языковое выражение обрастает коннотациями в процессе циклического всплеска употреблений, связанных с изменением социокультурной и идеологической парадигмы по диалектической модели «утверждение – отрицание – отрицание отрицания»[115].

Тенденции к синтезу (положительной коннотации) наметились в номинации «интеллигенты новой формации» – это «кухаркины дети», сотворившие себя сами; те, которых уничижительно называли «интеллигентами в первом поколении», а сейчас именуют на западный манер «селфмейд мен» – люди, получившие хорошее образование и нацеленные на личностную и профессиональную самореализацию благодаря одаренности, трудолюбию, амбициозности и ответственности.

Размышления можно подтвердить теорией Борхеса о «философии эха в культуре»: «Чтение, по Борхесу, всякий раз являет собой уникальный сдвиг смысла по оси удерживаемого в сознании когда-то пройденного пути, погружение же в текст изоморфно наблюдаемому перемещению фокуса семантического просвета (…) Этот духовный феномен, обозначенный Борхесом как центральная тема “философии эха в культуре”, занимает, по его мнению, особое место в совокупности механизмов социокультурной трансляции. “Эхо” реализуется, по Борхесу (…) всем спектром возможных процедур оперирования с текстами, которые и обеспечивают динамику, выживаемость и преемственность самых разноудаленных и непохожих эпох, культур и цивилизаций»[116]. Вторя Борхесу, Умберто Эко подчеркивал, что «в работе материал проявит свои природные свойства, но одновременно напомнит и о сформировавшей его культуре (эхо интертекстуальности)»[117].

По наблюдениям филологов, в русском языке существенна гендерная дифференциация между антропоморфными признаками концептов внутреннего мира – женщинам приписываются особые характеристики души, ума и сердца (Женский ум лучше всяких дум (Даль IV: 495); женское сердце не обманешь; богатая душа русской женщины). Встречаются обозначения внутренних характеристик, свойственных только женщинам. Наличие особого свойства, которое называется «шестым чувством», нормативно исключительно для женщин (ср.: женская интуиция). Женщин характеризует и природная функция – материнство (материнский инстинкт) . Душа – важный и обязательный атрибут женщины ([ Пепел :] Вовсе не вдруг… я давно… души в тебе нет, баба… В женщине – душа должна быть… Горький. “На дне”). Для духа более свойственны «мужские» характеристики, что подтверждается признаками воинов и армии в целом – “воинственностью”, “смелостью”, “бесстрашием” (воинственный дух). В русской языковой картине мира смелость и мужество не являются гендерными отличительными чертами характера человека. Женщины, наравне с мужчинами, наделены такими качествами, это общепризнанный факт культуры русского народа. В русском фольклоре встречаются образы путешествующих жён-богатырок, богатырей, которые славились своей мощью, силой и борцовскими качествами[118].

Воплощением свободного духа в типах русского характера, по мнению В. В. Колесова, следует признать Героя (богатыря) и Подвижника. «Мечта о свободном воплотилась в храбром воине, который свободен силою, и в доблесноом воине Христовом – свободном духом своим»[119]. Напрашивается вывод, что Герой-богатырь в русской этической картине мира, реализовался не только в мужском образе, но и женском, что подтверждено и русской классической литературой.

Таким образом, анализ бытования прецедентных феноменов позволяет видеть традиции и изменения в языковой картине мира носителей языка, проявляющиеся в полярных приращениях смысла, связанных со сменой экономической и социокультурной парадигмы сознания наших современников. Наблюдая словесные характеристики персонажей как культурных типов, мы обнаружили, что в языковых феноменах отражается историко-социально-культурная реальность в ее типичных и стереотипных оценках и смысловых приращениях, связанных с появлением новых габитусов, характерных для современной эпохи.

Контрольные вопросы:

1. Какую ценностную парадигму и модели поведения, которым рекомендуется или запрещается следовать, задают национально-культурные концепты?

2. Каков в языковом сознании современников «коллективный социокультурный портрет» нации?

3. Какие концепты стали полем современной социально-культурной «битвы» и почему?

Наши рекомендации