Геббельс запрещает критику искусства

Поскольку в этом году не произошло улучшения в критике искусства, я запрещаю ее раз и навсегда. Приказ этот вступает в силу с сегодняшнего дня (27 ноября 1936 года). Впредь сообщения и репортажи об искусстве должны занять место критики искусства, которая возомнила, будто является его судьей, что имело место со времен еврейского господства в искусстве, полностью исказившего концепцию критики. Ныне критическое отношение к вопросам искусства должно стать прерогативой издателей. В репортажах же об искусстве какая-либо оценка содержаться не должна, ограничиваясь лишь описанием явлений и событий. Такие репортажи должны предоставить возможность собственной оценки публике и стимулировать выражение ее мнения о художественных достижениях, исходя из собственного понимания, отношения и чувств.

(Немецкий писатель. 1936. # 12; Декадентство и героизм / Сост. Рольф Гайслер. Штутгарт, 1964.)

Курт Карл Эберляйн

Немец в немецком искусстве

Искусство не всегда объективно. Оно зачастую выступает против романтизма, называя натурализмом романтику «морской живописи». Часто можно слышать выражение: «Дух в условиях, в которых мы творим, является определяющим». И этот дух нередко подобен врачебному диагнозу, выступая в форме статики, даже фотографии. Так называемая цивилизация современной живописи, начало которой было положено французским импрессионизмом, не относится ни к душе, ни к языку души: она не способствует размышлению, а только созерцанию. Такое искусство подобно газетам и может рассматриваться как развлекательное, но не содержащее в себе никакого жизненного опыта. Искусство созерцательно, и все решает внутреннее зрение. В душе художника наличествует определенный пейзаж, который образуется в результате наблюдения и обретает душу. Немецкое искусство привязано к родной земле и несет ее в своей душе, что проявляется в изображении картин, животных, цветов и вещей даже в условиях чужеродной обстановки. Если художник говорит по-немецки, то по-немецки говорит и его душа, но коли он говорит на иностранном языке и эсперанто, то становится космополитом и душа его уже ничего не говорит. Родная земля — это дом, который немец так любит, его комнаты и зеркальное отражение самого

существования. Мысль о доме у немца присутствует всегда, где бы он ни был и что бы ни испытывал. Тот, кто знает эту особенность немцев, поймет меня. Однако появившаяся в последнее время декоративная мода убивает привязанность немцев к дому, как совсем недавно убила немецкое одеяние, поскольку модели стали однообразными, похожими друг на друга и бедными в духовном отношении. Новая Германия тем не менее живет в мире, основанном на прежнем культе дома, поскольку суть народности в том, что семья формируется благодаря возрастанию и жизни ее членов в своем доме, в своих комнатах. Суть эта прекрасно описана еще Песталоцци. Поэтому задача нынешних архитекторов состоит в том, чтобы создавать такие помещения, в которых семейный дух мог бы обитать и оказывать свое влияние на домочадцев. В этом заключены корни нашей силы. Те, для кого германизм является существенным понятием, видят в семье основу здоровья, спасения и будущего государства, а вокруг семейного стола — силы, защищающие и развивающие душевные качества.

Родная страна, окружающий пейзаж, жизненное пространство, языковое сообщество представлены в семье, развивающейся в собственных границах. В ней произрастает ребенок, впитывая нравы и обычаи, игры и празднества, в ней живут песни, сказки, пословицы и поговорки, представлены одежда и обстановка и все прочее. В ней заключена энергия предков, сохранено все, что было сделано по дому, сохранены ремесло и традиции, а также сентиментальные чувства в отношении семейного искусства, которое нельзя недооценивать, так как оно приносит в дом хлеб и радость. Здесь можно слышать обычную музыку, танцевальную, семейную и домашнюю музыку, связанную со здоровой магией. Здесь из года в год сохраняется заданный ритм жизни, пульсация которого западает в душу. Как далека сельская жизнь от жизни больших городов, в которых нравы и обычаи меняются очень часто, подобно вращению Земли вокруг Солнца! Насколько же смешными, кукольными и синематичными кажутся там художественные группки больших городов, наклонности которых в искусстве подобны экзотическим животным, сидящим в клетках городских зоопарков. Конечно, можно возразить, что семьи, в особенности деревенские, никогда не были, мол, знатоками или судьями в вопросах искусства, да и не могут быть ими. Это конечно же не так! Упаси боже, мы не хотим давать никаких оценок, да и речь-то не идет о критике, а о чем-то большем — о самой жизни. Это вопрос не цветения, а деревьев в целом. «Достижением» и результатом Ренессанса стало то, что искусство считается только поверхностным слоем эстетических ценностей, феноменальных, но и чисто формальных, и рассматривается в эстетическом плане как стенное украшение, комнатный декор или же как концерт или выставка.

Поэтому наш музей — еще не музей для народа. Он еще, не потерял характера замка, его декоративности и воздействия как аристократического, некомфортабельного, величественного дворца культуры. Посещение его оставляет впечатление паноптикума и своеобразной твердыни. «Искусство» поэтому для многих товарищей по расе представляется хотя и подлинным, но не основным костяком жизни, не имеющим большой жизненной ценности и не питающим душу. И даже более того, это дорогая безделушка, кондитерские изделия, выставленные в витрине магазина, предмет роскоши и спекуляций для преуспевающих дельцов или же собственность государства. Жизнь трудового народа протекает мимо такого

искусства. Хлеб и работа имеют для него куда большее значение. Такова реальная ситуация, несмотря на лозунги типа: «Искусство для каждого», «Искусство для народа», «Искусство без платы за вход», «Искусство вечерней зари». Такое искусство является «культурой», неприемлемой и чуждой для народа. Вина за это, однако, лежит не на государстве и не на индивидууме, а на самом искусстве, оторванном от крови и души народа.

(Эберляйн Харт Карл. Что есть немецкого в немецком искусстве? Лейпциг, 1933.)

Генрих Тиллих

Поэт на суде истории

Я имею в виду поэтов, вспыхнувших было в истории, а теперь призванных к ответу, поскольку они переживают кризис своей духовной сущности.

Всегда существовали и существуют глубинные причины, которые соприкасаются с поэтом, призывают его действовать, вызывают душевные муки и благословляют. Он начинает осознавать все это, когда приобретает некоторый жизненный опыт, который впоследствии находит отражение в его творчестве.

Тяжелейшие испытания, которые довелось пережить немцам, пришлись на период войны и последующие годы несчастья. Однако во время подъема немец опять нашел свой народ, брошенный на произвол судьбы государством. Народ вновь обрел свое самосознание благодаря расовой мудрости и политической ограниченности, хотя мир для него только что обрушился. Жизнь возвратилась к народу и в рейх, но уже в новой форме — реального воссоединения.

Для поэта, который попытался бы уйти от этого, значило бы потерять почву под ногами. Его отношение к истории и ее эволюции благодаря достижениям науки может основываться только на осознании появления новой нации, сила которой и взаимоотношения со временем, ее величавая сдержанность и высокое чувство ответственности по отношению к миру были доказаны в текущем году, когда 10 миллионов немцев смогли возвратиться в рейх без единого выстрела*.

* Имеется в виду присоединение Австрии к Третьему рейху. (Примеч. авт.)

На основе этого сознания и чувства гражданственной общности немцев мы можем теперь перейти к историографии, оценки которой сделаны в соответствии с народными критериями, исходя из того, удовлетворяют ли события народ и его миссию в целом, а не по отдельности. Это не означает, что мы должны фальсифицировать цели наших действий и подгонять их к представлениям предков, чтобы добиться собственного утверждения в истории. История предоставляет нам широкие открытые просторы в будущем. Но это значит, что мы, несмотря на полное понимание реальности и уникальности прошедших веков, должны добиваться осуществления специфических немецких требований, выражающихся в династической силе и территориальных интересах, что до сих пор было недостаточно отражено в историографии.

Многие события, величие которых неоспоримо с точки зрения всего народа, видятся нам теперь или

своими трагическими последствиями, или же положительными сторонами. Рассмотрим один из примеров. Если мы возьмем войны Фридриха Великого, то следовало бы задаться вопросом: не являлись ли они следствием того, что в то время — после войн с Турцией и в соответствии с Венским соглашением — громадные территории юго-востока были недостаточно заселены немцами? Вместе с тем возникает вопрос: а не было ли нами только потеряно жизненное пространство, предназначенное для нас самим провидением, в качестве оплаты за спасение Европы от смертельной опасности исламизма? В последующем мы вообще выпустили это из рук, возможно, вследствие братоубийственных войн. Поэтому историки должны поставить перед собой подобные вопросы, не выдвигая никаких претензий к лицам, которые действовали в то время и которые в силу своих возможностей и способностей не могли предвидеть подобного развития событий и полученных результатов.

Точно так же и поэт призван историей поставить в центр внимания полноту единения людей. Но он не должен переносить дух своего времени в прошлое. В то же время он обязан охватывать взором весь народ в этом прошлом, давая соответствующую оценку его судьбе. Ведь в то время жил весь немецкий народ! Рассмотрим теперь другой пример. Топоры швабских поселенцев звучали в Канате, отвоевывая новые земли, тогда как их правители ссорились между собой из-за того, кому должны принадлежать старые территории, которым никакая опасность не угрожала. Стоило ли этим заниматься, когда новые земли не были еще освоены!

Образ жизни и единение людей — вот что современный поэт должен рассматривать в истории. Вместе с тем ему следует прослеживать отношения между народом и рейхом, связи между народом, рейхом и Европой, их отражение на общих судьбах, совместное установление и определение мирового порядка, который способствовал утверждению доброго имени немцев.

Рейх часто простирал свое влияние за пределы проживания немецкого народа, а после 191S года охватывал лишь две трети населения. Вот что тяжело отразилось на душах. Как раз разделение народа в недалеком прошлом на несколько лет, которые можно пересчитать по пальцам, чудесным образом вызвало появление довольно большого числа поэтов, выступивших с произведениями воинственного, страстного характера, отражавших с большой силой правду жизни, почерпнутую из собственного опыта. Они кричали о горе немцев, которое касалось не только нас, но и всей Европы, поскольку мы относимся к числу основных устроителей континента, образ жизни которого отражается на остальном мире. Поэтому поэзия, говорящая о судьбе немцев за пределами рейха, в большинстве наиболее значительных произведений звучит не как территориальная и духовная узость, заслуживая довольно часто сомнительную славу поэзии родной страны. Нет, говоря о судьбе родины, она поднимает широкие 204 проблемы, становясь священным писанием не только для немцев, но и для европейцев. Вместе с тем она затрагивает вопросы порошка на восточных территориях и их связи с миссией и трагедией нашего народа. Поэзия — и не только вводящая читателя в заблуждение — станет через несколько лет правильно изображать суть Востока, искаженную вплоть до сегодняшнего дня историографией, и прежде всего Юго-востока — в свете его отношений с немцами.

(Тиллих Генрих. Выступление «Немецкая поэзия и история» на встрече поэтов в Веймаре в 1938 г.)

Йозефа Беренс-Тотеноль

Усадьба Вульфа

(Два эпизода из крестьянской жизни)

В нескольких километрах вниз по течению реки, там, где Ленна делает изгиб, уходя на северо-запад, расположена так называемая усадьба Вульфа. Здесь обитает клан Вульфов — по-барски свободно, уединенно. Основатель клана создал ее, когда в округе еще действовала разбойничья банда. Многие члены семьи были сильными, мужественными людьми, в их жилах текла дикая кровь. Их было достаточно много, и они защищались ото всех, в том числе и от известных властителей Арнсберга, Марка и Кельна, границы владений которых проходили в этом районе и которые нападали друг на друга при малейшей оказии. Несмотря на все опасности, Вульфы оставались свободными и усадьба их стояла неприкосновенно на границах этих трех владык.

Река Ленна огибала земли одинокой усадьбы, высившейся на холме. Воды ее у его подножия были отгорожены плотиной. В конце ее находилась мельница. Обогнув высоту, река уходила в долину.

Чтобы усадьба не оказалась отрезанной от своих земель во время разлива реки, к плотине была пристроена дамба. Но и ее заливало ежегодно в ноябре. Это называлось «катерининский потоп».

Здание, построенное из валунов и камней, собранных на холме, было перекрыто сверху соломенной крышей и выглядело угрюмо. Предназначенный для обороны дом напоминал скорее крепость, а не жилое сооружение. Внутренний двор был небольшим. Стороны его составляли хлев для домашнего скота, амбары, мастерская и сарай. Открытый выход к реке был перегорожен стеной. Тяжелые ворота отрезали усадьбу от внешнего мира.

В те времена Вульфы выставляли на ночь охрану. В случае необходимости на помощь им приходил отряд, собранный из местных крестьян.

Округу постоянно сотрясали неурядицы. Феодалы, как большие, так и маленькие, силой отбирали друг у друга земли, несмотря на то что ослабляли своими распрями самих же себя. Над страной стояли дымы пожарищ. Домашние очаги разорялись и приходили в упадок. Люди обращались к Богу с молитвой «Отче наш» гораздо горячее, чем прежде, когда просили его о хорошем урожае. Те же, кто лежал на смертном одре, часто испускали дух, не успев закончить молитву. В те времена повсеместно царила ненависть и прегрешений было значительно больше, чем добропорядочных поступков. Враждебные орды наемников набрасывались одна на другую в поисках наживы, как дикое зверье. Усадьба же Вульфов успешно защищалась от таких набегов.

...В кресле сидел крепкого сложения крестьянин лет пятидесяти, у ног которого лежала огромная коричневая медвежья шкура. Его дед добыл в свое время этого царя лесов. Кресло было выполнено со вкусом, подлокотники представляли собой головы волков — геральдических зверей Вульфов. На спинке кресла виднелись головы двух сов, которых один из средневековых предков добавил на свой герб. Видимо, в тот момент в нем пробудился бывший язычник, вспомнивший, что совы считались вещими птицами. Он хотел было изобразить сову в орнаменте спинки своей скамьи в церкви в Вормбеке, против чего стал яро возражать тамошний священник, фанатичный гонитель всего языческого. Поэтому тот предок Вульфов, опасавшийся быть сожженным на костре по приговору церковного суда, отказался от своего намерения. Однако в его домашнем гербе сова осталась. Совы помогали Вульфам размышлять, сидя между ними в кресле. Молодежь последующих поколений вырезала следы их когтей на головах волков на подлокотниках кресла. Со временем это стали воспринимать как должное...

Крестьянин был последним из рода Вульфов. Его жена Маргрет подарила ему дочь. Затем ее разбил паралич, и теперь она сидела год за годом в своем кресле около одного из окон громадной комнаты. Ноги ее покоились на прекрасной шкуре дикой кошки, которую подарили ей в день свадьбы. Тогда она, конечно, не думала, что всю оставшуюся жизнь будет прикрывать ею омертвевшие ноги. Безмолвие прежних времен окутывало ее кресло, и наблюдательный человек мог бы увидеть, что жизнь здесь давно уже прошла, крестьянская жизнь со всеми ее заботами и нуждами.

В этот момент в комнату вошла их дочь Мадлен с кружкой теплого вечернего пива для отца.

— Сегодня ночью будет неспокойно, — произнесла она.

— Хуже, чем прежде, не будет, — ответил крестьянин.

— Погода портится, — бросила его жена. — Об этом говорят мои косточки.

Дочь помогла матери перебраться в спальню...

Крестьянин еще довольно долго сидел неподвижно. Когда Мадлен вошла в комнату, он отослал ее спать и тут же отправился в опочивальню сам. За стенами дома были слышны сильные порывы ветра, после недолгих перерывов налетавшие с новой силой.

Внезапно сверкнула молния, за которой послышался рокочущий гром. Дочь вскрикнула:

— Начинается буря!

Старый крестьянин не ответил, будто бы ничего и не слышал. Мыслями он был далеко...

В довершение ко всему сегодня должен прийти лавочник. Как же он ненавидел его. Его, ничего собой не представляющего. А ведь он сам однажды отдал себя в руки этого ничтожества. Конечно, это было уже давно. И с тех пор он его ненавидит. Точнее говоря, он ненавидит тот час, когда ему было тяжело, как никогда, и перед ним оказался Роббе. Вульф никогда не кланялся герцогам, а тогда дал ему, которого называл не иначе как собакой, власть над собой.

Это был единственный грех, совершенный им за всю жизнь. Каждый раз, когда Роббе приходил к нему, Вульф вспоминал о своем позоре. Он никогда не позволил бы ему появляться в своей усадьбе, если бы не тот случай. Крестьянин всегда читал в глазах хитрого лавочника триумф, которого тот явно не заслуживал. Но это продолжалось каждый раз, причиняя ему боль.

— Черт побери! — выругался Вульф, поглядев на амбар...

Вульф был тогда молодым, сильным и счастливым, как никто другой в долине. Однажды он поймал живого волка и принес его своим родителям. Он был единственным сыном и опорой старого отца. Из поколения в поколение у Вульфов было мало детей. Он же был совершенно уверен в своей с ними несхожести.

В течение уже нескольких лет Маргрет, дочь богатого крестьянина из района Кельна, считалась его будущей женой. Затем судьба бросила в его объятия дикую черноволосую цыганку — девушку с огнем в глазах, страстную и живую, и он забыл светловолосую, спокойную Маргрет, проводя бурные ночи с цыганкой.

Его спальня, когда он был парнем, находилась в крыле здания над плотиной, которая потом была разрушена потопом. Как же он воспламенялся, когда черноволосая колдунья появлялась в темноте под его окном и подавала ему сигнал. Он открывал нараспашку окно, в которое она и забиралась. Сжимая ее в объятиях, он слышал, как бешено стучит ее сердце в унисон с его сердцебиением, и чувствовал, как закипает кровь в жилах. В экстазе он забывал обо всем. Так шли ночи и пролетали недели. Но вот однажды совы подняли гвалт, а вода в реке забурлила, предупреждая об опасности потопа.

Осень в тот год была бурной, как никогда. Вплоть до сегодняшней поры мысли Вульфа постоянно возвращаются к тем дням. Он с удовольствием вспоминает то бурное время в своей жизни, в которой обычно знал только грубость и жестокость. Однако в этих воспоминаниях почти всегда появлялась серая тень Роббе, и пленительная картина гасла...

Всему, видимо, когда-то приходит конец, и в судьбе его произошел перелом. Ему вдруг захотелось бежать от колдуньи и ее объятий, его потянуло опять в горы, к опасностям и трудностям. Он услышал внутренний призыв к свободе, к независимости, которую предал, отдавшись страстям. Он захотел вновь охотиться и сражаться, заниматься тем, от чего было отказался.

Когда он оказался в горах, в нем пробежала прежняя искра, заговорил и голос крестьянской крови.

Хотя он и опасался, что, возвратившись в усадьбу, снова увидит ждущую его женщину, все же отправился домой. Ночью вышел на берег реки, где волны с ожесточением разбивались о берег. В полночь женщина нашла его там, на крутом обрыве. Задумавшись, он не слышал ее шагов.

Вульф до сих пор помнит тот момент, когда голова цыганки вдруг появилась из-за обрыва, а глаза ее пытливо взглянули на него. Он схватил свой дротик, готовый пустить его в ход, думая, что это волчица. Но тут разглядел ее глаза.

— Это ты?

— Да, это я! Пришлось долго ждать тебя!

— Ты не должна была идти за мной. Смотри. — И он показал ей дротик. — Я чуть было не метнул его в тебя. Она стояла неподвижно, глаза ее горели. Успокоившись, он бросил оружие на землю.

— Уходи, возвращайся к своему народу, женщина.

— Мой народ ушел отсюда, крестьянин, и ты хорошо это знаешь. А теперь я спрашиваю, когда ты намерен сделать меня своей женой перед всеми людьми?

— Женщина, ты сошла с ума.

— С ума? А не клялся ли ты в этом тысячу раз!

— Что значат клятвы, данные ночью?

— Что они значат, подлец? — закричала цыганка и, подойдя к нему вплотную, схватила его руками за шею и стала бить и царапать. — Что значат клятвы? Тогда спроси мое тело...

Если бы он не отбросил ее от себя, она, чего доброго, вцепилась бы ему в горло, как волчица. Небеса, казалось, поддержали ее ярость, осветив вдруг фигуру женщины, стоявшую с крепко сжатыми кулаками.

— Предатель! Остерегайся моего народа. Они тебя все равно найдут. Мщение священно!

Неожиданно Вульф оказался один. Прежде чем он занес руку для удара, цыганка стремительно прыгнула вниз. После такого прыжка вряд ли можно выжить. Спаслась ли она? Она исчезла, как будто бы воды Ленны поглотили ее и утащили с собой. От нее осталось только проклятие, с которым он и возвратился в дом.

Но из его жизни она так и не ушла.

Потом он тысячу раз жалел, что не метнул тогда свой дротик. Как оказалось позже, она родила ребенка — чистого цыганенка, и за этого червяка он вынужден был платить зерном и золотом. Никто не должен был знать об этом — ни его престарелые родители, ни его простодушная жена.

Роббе играл роль посредника. Этот мошенник, эта собака! Каждый раз, когда тот появлялся, крестьянина охватывала ярость. Но было уже поздно запрещать ему приходить. Его надо было бы убить. Мысль эта преследовала Вульфа постоянно, но он не давал ей хода.

Вот и сегодня Роббе был в гостях у Вульфа и сидел

среди домашних за ужином...

— Действительно ли отец помирает? — спросил Феликс, поскольку затянувшееся молчание стало тягостным.

— Вы должны сами убедиться в этом. Конечно, рановато. Лет-то ему сколько?

— Всего лишь пятьдесят.

Вульф промолчал.

— Он не мог уже ничего делать в последнее время,— добавил Джоб.

Феликс, незаметно наблюдая за Вульфом, произнес:

— Собственно говоря, теперь мы вряд ли чем-нибудь сможем помочь.

Вульф оказался в своей стихии, поскольку мог что-то сказать:

— Всем хорошо известно, что усадьба Эда постепенно разваливается. И это тем более прискорбно, что есть молодые руки, которые могли бы что-то сделать.

Он хотел вызвать тем самым дьявола, но тут услышал горловой кашель из спальни.

— А что нам делать? Мы даже не знаем, до какой степени отец заложил усадьбу фон Арнсбергу, — произнес Феликс.

— Конечно, ваш отец давно уже не работал. Он просто не мог. Думаю, если бы сыновья поддержали отца и взяли на себя управление хозяйством, ему не пришлось бы обращаться к графу за помощью, которая на самом деле вовсе не помощь. Там, где есть молодые руки, не должно быть упадка. Это против крестьянских законов.

Сыновья сидели молча. Тогда Вульф продолжил:

— Ваш отец не выживет. Гнилое дерево падает, и тут уж никакая поддержка не поможет. Но остается земля, на которой оно стояло. Она не разлагается. И на ней произрастают новые деревья. Усадьба — ваша земля. И вы — новые деревья. Вы должны знать это.

А они это знали, во всяком случае, вели себя так, как будто знали. Но их слова не могли убедить Вульфа.

— Кто допускает полный упадок в хозяйстве, тот предает бессмертную душу, и Господь мстит за это без снисхождения. Этого не случилось бы, если бы усадьбой Эда управляли вы или еще кто-нибудь. Каждому хозяйству нужна сильная рука. А предателей оно отвергает.

Двое парней сидели перед Вульфом, словно оглушенные его словами. Они знали, что он пользовался хорошей репутацией во всем районе, и воспринимали его мнение как судебное решение и приговор. Феликс чувствовал себя подавленным. У него была тайная мечта жениться на дочери Вульфа. Сейчас же он понял, что тот никогда не примет его. После смерти отца всем им придется убираться из усадьбы, ничего не имея, и пополнить ряды нищих и бродяг, которым не приходится ожидать прощения от таких крестьян, как Вульф.

Через некоторое время Джоб поднялся со стула. Феликс же завел с Вульфом разговор о работах в хозяйстве и в лесу.

— Ручная работа не обязательна для хозяина усадьбы. Каждый работник может ее делать, так как иначе он потеряет свой хлеб. Главное — это цель. Ее же как раз, как вы говорите, в хозяйстве Эда нет. Необходимо считать усадьбу своей собственностью и не поручать ее другому. Счастье заключается в собственном хозяйстве. Нужно только иметь мужество и желание побеждать неурядицы.

— Вам хорошо так говорить, крестьянин Вульф. В отношении нашей усадьбы все уже тщетно.

Вульф пристально посмотрел на парня. Разве дело зашло столь далеко, что никто его не понимает? Или же смерть в соседней комнате легла на всех таким тяжелым грузом, что повсюду царит уныние? Вульф почувствовал горький привкус во рту. Чего они хотят от него? Если самостоятельность усадьбы Эда потеряна, то что можно поделать? Его мысли обратились к мужчине, которого в соседней комнате поджидала смерть.

Возглас Цецилии прервал его размышления:

— Все быстро сюда! Отец умирает!

Голос ее выдавал полнейшее расстройство и смятение. За истекший час в комнате многое изменилось. Умирающий лежал в совершенно ином положении. Щеки его совсем опали, на висках появились глубокие морщины, отдававшие синевой и холодом. Лицо стало восковым, кровь от сердечных сокращений к нему более не поступала. Лоб был в холодной испарине. Глаза смотрели будто уже из другого мира. Дыхание стало прерывистым. Казалось, каждый вздох мог стать последним. Но его грудная клетка поднималась снова.

Вульф остался стоять у двери. Цецилия успела позвать дочерей, которые боязливо жались к матери, не зная, что делать, со слезами на глазах. Братья держались позади. Но вот вперед вышел Феликс и помог отцу приподняться.

У хозяина усадьбы было еще что-то на уме, так как он посмотрел вокруг уже потускневшими глазами. Мысли его, видимо, прояснились. И тут его взгляд нашел Вульфа.

Вульф сразу же подошел к нему, превозмогая дрожь в руках, когда-то схвативших волка. Он осторожно наклонился к умирающему, пытаясь прочитать по губам, что тот хотел сказать. Но Эд говорить не смог. Язык уже не повиновался ему. Он задыхался, но из кожи вон лез, чтобы его поняли. Смотреть на это было ужасно. Через несколько секунд все было кончено — ему пришлось уйти из жизни так и не сказав ни слова.

Вульф покинул комнату, желая оставить родственников с покойным. Он уже ничем не мог помочь им и вышел в ночь. Близился рассвет. Крыша дома уже слегка просматривалась на фоне серого неба. Постояв немного на месте, он наблюдал, как лучи света пробиваются сквозь тучи. Их посылал сам Господь, вдохновляя Вульфа. И он пошел дальше, покачивая головой при мысли, что усадьбе Эда пришел конец.

Погруженный в свои мысли, он все же заметил, что на фронтоне дома недоставало некоторых деталей и во всем вокруг чувствовалась заброшенность. Снег в саду притоптали дикие животные и сами обитатели дома. Завалившуюся изгородь так и не поправили. Хлев не был утеплен. Негодование Вульфа возрастало с каждым шагом. Около хлева выла собака. Внезапно у него появилась мысль, от которой он содрогнулся. Ему была известна примета, что преданные собаки часто отправляются в могилу вслед за хозяином. Когда же увидел бедное животное, умирающее от голода и холода, всеми забытое, у него уже не было никаких сомнений, что мертвецу недолго придется ждать, когда верный друг последует за ним.

Идти далее через заброшенное хозяйство Вульфу не хотелось. Полуразрушенное его состояние произвело на него тяжелое впечатление, и он решил сесть на своего жеребца и уехать домой. Он не скорбел по умершему, видя смерть усадьбы, что казалось ему равносильным убийству.

Он так и сказал обоим сыновьям умершего, войдя перед отъездом в дом. Они не знали, как и куда приложить руки, а ведь даже женщины понимали, что требовалось в жизни. Когда же он сказал о собаке, которую видел около хлева, старший спросил:

— Что за собака?

Вульф ему ничего не ответил. Затем произнес:

— Моя дочь сказала, что усадьба Эда потеряла честь. Она оказалась даже более права, чем я ожидал.

Его слова услышала вдова умершего, вошедшая в комнату, где те были. В руках у нее был кусок холста, который предназначался для покрывала мертвецу.

— Если бы вы поговорили с фон Арнсбергом, крестьянин Вульф, и сказали ему, чтобы он не присылал сюда чужака... — Она не смогла продолжить от нахлынувших чувств.

Маленькие ребятишки окружили ее. При виде этой сцены Вульфа охватил жар, как при лихорадке.

— Я поговорю с ним, — пообещал он и уехал.

На похороны он послал свою дочь. Самому ему не хотелось более появляться в заброшенной усадьбе.

Оказалось, что умерший действительно имел с графом некую договоренность, и вскоре после похорон в усадьбе появился доверенный представитель фон Арнсберга, чтобы забрать корову и лошадь. Семейству Эда стало ясно, что они потеряли свою свободу. И произошло это даже раньше, чем жалкий, всеми заброшенный пес последовал за своим хозяином.

(Беренс-Тотеноль Йозефа. Фемхоф (Опальное хозяйство). Йена, 1935.)

Тюдель Веллер

Хулиган как герой

(Антиеврейский роман)

— Во всяком случае, они, должно быть, хитрее нас, поскольку находятся в верхах нашего дорогого отечества, тогда как мы копошимся внизу. И мы платим двенадцать процентов в качестве налогов...

Эти слова возвратили его к реальности.

— Прежде всего я намереваюсь, наконец, внимательно взглянуть на все это, — произнес он. — Плохо, конечно, что я впервые слышу об этом. Может быть, нам удастся добиться скидки.

— Ты хочешь увидеться с Лёвенштайном? — спросила удивленно его мать.

— А почему бы и нет? Он не станет вести себя как индюк.

— Никуда ты не пойдешь, Петер. Ведь в нужде мы были согласны на все и подписали все, что нам подсунули.

— Ты собираешься сейчас уйти? — вмешалась в разговор его сестра.

— Конечно, но только после того, как все выясню. В конце концов, — он глубоко вздохнул, — мне надо разобраться. Все ли идет правильно? Вообще-то такая мысль появилась у меня уже давно.

Лицо старой женщины просияло.

— Было бы великолепно, если бы тебе удалось сделать это, Петер. Но на что ты будешь жить? Ты же знаешь наше нынешнее положение!

— Попытаюсь продержаться, устроюсь на работу. Я слышал о парнях, которые по ночам работают на заводах, а днем сидят в лекционных залах. Разве я не смогу поступить так же?

Он посмотрел в лица домочадцев с некоторым триумфом и большой уверенностью. Его мать, как он видел, была с ним согласна. Какие же матери не будут согласны, если речь идет о светлом будущем их любимых сыновей?

— А мы, — сказала она, показывая на дочь, — потеснимся и станем сдавать несколько комнат в аренду. Таким образом мы тоже сможем помочь нашему студенту.

Но он ничего не хотел об этом и слышать.

— У меня и так все будет хорошо, мама. Но сначала я хочу устроить этому двенадцатипроцентному еврею головомойку.

Однако сказать проще, чем сделать. Он направился на Постштрассе — к зданию, похожему на дворец. Справа от входной двери блестела белая мраморная дощечка, на которой золотыми буквами было начертано: «Зигфрид Лёвенштайн. Недвижимость, ипотека, покупка и продажа земельной собственности, ссуды».

«Ничего себе, — пробормотал про себя молодой человек. — Все довольно просто: лучше жить в анфиладе комнат, чем в сарае, да еще платя двенадцать процентов».

Ярость закипела в нем.

Ему никогда не приходилось сталкиваться с избранным сыном Израилевым. Он их не терпел, сам не зная почему: видимо, это было у него в крови. А кроме того, он получил поучительный урок в дни своего детства. Он не любил вспоминать об этом. История была грязной, еврейской. А этот Лёвенштайн жил во дворце, вне всяких сомнений.

И вот теперь молодой парень, которого звали Петер Мёнкеман, стоял у украшенной орнаментом двери. Если правильно, трезво и четко взглянуть на вещи, он пришел сюда как ничтожный, скромный проситель. И гнев его ничего не значил. А появился он от бессилия. На роль просителя он не подходил...

Принял его старший клерк, под началом которого находилась целая дюжина служащих, сидевших, уткнувшись в бумаги, за своими столами.

— Что вы имеете в виду? Вы хотите переговорить с господином Лёвенштайном? Переговорить с ним лично, так я вас понял? Это может сказать любой! А что вам от него нужно? Речь идет об ипотеке, не так ли?

— Да, вопрос об ипотеке.

— Отлично. Ну и в чем дело? Вы можете разрешить свой вопрос со мной, молодой человек. Вы думаете, что у босса есть время для подобных дел?

— Во-первых, — ответил Петер Мёнкеман, — я вам не молодой человек, понятно? Во-вторых, я хочу видеть Зигфрида Лёвенштайна лично. И побыстрее, насколько это возможно.

Все выглядело так, что этот молодой человек добьется своей цели. Но в этот момент произошло нечто неожиданное.

Старший клерк с официальным видом выпрямил сутулую спину и снисходительно сказал:

— По всей видимости, вы пришли сюда по делу, которое вас лично не касается. Скорее всего, вы пришли по просьбе ваших родителей. Поэтому вы должны сначала предъявить нам доверенность на право выступать от их имени.

— Но я зашел к вам в связи с возможным снижением ставки по просьбе матери, — запротестовал Петер.

— Вот об этом я и говорю, — повторил клерк, покачав головой. — Вы должны предъявить это поручение в письменной форме, сказать-то ведь можно что угодно.

Таким образом, Петеру пришлось возвратиться домой ни с чем, но он решил так этого не оставлять.

Появившись там вновь с требуемой доверенностью матери, заверенной в полиции, Петер старался держать себя в руках, чтобы не сорваться.

Наконец, он оказался перед Зигфридом Лёвенштайном. Этого клерк предотвратить не смог.

Широкоплечий и грузный, тот сидел в большом кресле за письменным столом, заваленным документами и бумагами. Щеки на его обрюзгшем лице отвисли. Под его острыми глазами цвета чернил висели мешки, словно подушки. Затылка у него вообще не было, голова, казалось, сидела прямо на плечах, высоко поднятых над жирным торсом.

Он почти не пошевелился, когда к нему вошел Петер Мёнкеман, лишь слегка приподнял голову. Петер выпалил скороговоркой:

— Двенадцать процентов — слишком много. Не хватит ли половины?

Слова его прозвучали не слишком-то раболепно.

— О чем идет речь? — спросил толстяк, подняв голову. Видимо, он ничего не понял, а может быть, и не слушал.

Молодой человек повторил сказанное.

— Кто пропустил вас ко мне? — спросил Лёвенштайн.

— Никто. Я пришел к вам, потому что только вы можете решить вопрос о снижении процентной ставки.

— Снижение... — как эхо повторил толстяк с глубоким изумлением. — Правильно ли я расслышал это слово?

— Да, правильно! Вы, в конце концов, должны согласиться, что двенадцать процентов значат... — Он хотел было сказать «ростовщичество», но сдержался. Может быть, оставаясь благоразумным, он сможет чего-то добиться. — Двенадцать процентов в течение долгого времени становятся для нас невыносимыми, учитывая еще, что отец недавно умер и у нас нет заработков, — закончил он свою мысль.

Лёвенштайн опять склонился над столом, произнеся:

— Идите к моему старшему клерку.

— Но я только что от него, — возразил молодой человек. — По этому вопросу он не может принять решения. Хотел бы услышать от вас, как быть дальше. Он и так затянул эту проблему. Я уже

Наши рекомендации