Происхождение человека: рука и орудие
М., 1995. С.454-492
Н |
а следующих ниже страницах я излагаю несколько мыслей, заимствованных из большого труда, над которым я работаю долгие годы. Моим намерением было испытание того метода, который в «Закате Европы» применялся мной исключительно к группе высших культур, на их исторической предпосылке, первоначальной истории человека. По ходу работы я убедился в том, что большинство читателей не в состоянии удерживать в памяти всю совокупность мыслей, а потому они теряются в лучше им известных частностях, видят криво или вовсе не видят всего остального, и вследствие этого получают ложную картину как высказанного мной, так и того, о чем идет речь. Я по-прежнему убежден в том, что судьба человека постигается лишь при одновременном и сравнительном рассмотрении всех областей его деятельности, так мы избегаем ошибочно одностороннего освещения, скажем, из политики, религии или искусства, полагая, будто они могут все в себя вместить. Тем не менее, я осмелюсь поставить здесь небольшое число вопросов, которые уже в силу их взаимосвязанности способны дать предварительный отпечаток великой тайны человеческой судьбы.
Техника как тактика жизни
l
/.Проблема техники в ее отношении к культуре и истории впервые возникает в XIX в. XVIII столетие ставило вопрос о смысле и ценности культуры главным образом скептически, с равным отчаянию сомнением — тот вопрос, который вел к дальнейшим, все более мелким вопросам, а тем самым создал предпосылки для того, чтобы сегодня, в XX в., стала заметной проблематичность всей мировой истории.
Тогда, в век Робинзона и Руссо, английских парков и пастушеской поэзии, в самом «первобытном» человеке видели некую овечку, мирную и добродетельную, лишь впоследствии испорченную культурой. Технику вообще не замечали и во всяком случае считали ее — в сравнении с рассуждениями о морали — чем-то не заслуживающим внимания.
Но со времен Наполеона колоссально разросшаяся машинная техника Западной Европы, с ее фабричными городами, железными дорогами и пароходами, заставила, наконец, со всей серьезностью поставить эту проблему. Что означает техника? Каков ее смысл в рамках истории, какова ее ценность для человеческой жизни, каков ее нравственный или метафизический уровень? На это были даны бесчисленные ответы, но по существу они сводятся к двум.
По одну сторону стояли идеалисты и идеологи, запоздалые потомки гуманистического классицизма времен Гёте, которые с презрением относили технические предметы и экономические вопросы вообще за пределы культуры как нечто низменное. Наделенный великой чувствительностью ко всему реальному, Гёте во второй части «Фауста» попытался проникнуть в глубины этого мира действительности. Но уже с Вильгельма фон Гумбольдта начинается чуждающееся действительности филологическое рассмотрение истории, для которого уровень исторической эпохи измерялся в конечном счете количеством написанных картин и книг. Государь получал значимость лишь в том случае, если меценатствовал. Во всем остальном он не стоил внимания. Государство было постоянной помехой для истинной культуры, свершавшейся в лекционных залах, ученых салонах и мастерских художников; война считалась невероятным варварством прошлых эпох, а хозяйство — чем-то прозаическим и тупым, что можно было не замечать, каждодневно им пользуясь. Упоминание великого купца или инженера наряду с поэтами и мыслителями означало чуть ли не оскорбление величия «истинной» культуры. Достаточно посмотреть на «Размышления о мировой истории» Якоба Буркхардта. Такой была точка зрения большинства занимавших кафедры философов, да и многих историков — вплоть до литераторов и эстетов нынешних больших городов, которые ставят изготовление романа выше конструирования мотора самолета.
По другую сторону стоял материализм, в основном английского происхождения — великая мода полуобразованных слоев второй половины прошлого столетия, мода либеральных статей и радикальных сборищ, марксистских и социалистических писак, полагавших себя мыслителями и писателями.
Если первым не доставало чувства реальности, то для вторых характерна поразительная нехватка глубины. Идеалом было исключительно полезное. К культуре принадлежало, культурой было полезное для «человечества». Все остальное считалось излишеством, предрассудком или варварством.
Но полезным было то, что служило «счастью большинства». А счастье заключалось в бездельи. Таково последнее основание учений Бентама, Милля и Спенсера. Цель человечества состояла в том, чтобы избавить индивида от возможно большей части работы, возложив ее на машины. Свобода от «рабства зарплаты», равенство в развлечениях, довольство и «наслаждение искусствами» — во всем этом дает о себе знать «panem et circenses»1* поздних мировых городов. Филистеры прогресса приходили в восторг от всякой кнопки, приводившей механизм в движение, якобы сберегавшее человеческий труд. На место подлинных религий прошлых времен пришла плоская мечтательная болтовня о «достижениях человечества под которыми, в конечном счете, подразумевался прогресс трудосберегающей и развлекающей техники. О душе не могло быть и речи.
За малыми исключениями, это соответствовало вкусу не великих первооткрывателей и истинных знатоков технических проблем, но их зрителей, которые сами не были способны что бы то ни было открыть, да и ничего не понимали в технике, хотя, чуяли в ней какой-то для себя прок. При полном отсутствии воображения — а это отличает материализм всех цивилизаций — рисовалась лишь одна картина будущего: вечное блаженство на земле как конечная цель и как постоянное состояние. В качестве предпосылки брались тенденции развития техники, скажем, 80-х годов прошлого века — с тем сомнительным противоречием самому понятию прогресса, которое исключает «состояние». Примерами могут служить книги, вроде «Старой и новой веры» Штрауса, «Взгляд на 2000 год» Беллами и «Женщина и социализм» Бебеля. Более не будет войн, различий между расами, народами, государствами, религиями, исчезнут преступники и авантюристы, не станет конфликтов с властями и с чужаками, не будет ненависти, мести — лишь бесконечное удовольствие на тысячи лет. Даже сегодня, когда мы переживаем заключительную фазу этого тривиального оптимизма, подобные нелепицы вызывают в душе ужасающую скуку — taedium vitae2* времен Римской империи — при одном лишь чтении этаких идиллий. Хотя бы частичная их реализация привела бы к массовым убийствам и самоубийствам
Oбe точки зрения на сегодняшний день устарели. XX век наконец-то достиг зрелости, чтобы дойти до смысла тех фактов, составляющих целое действительной мировой истории. Речь идет уже не о том, чтобы на вкус индивида или всей массы подгонять вещи и события под свои желания или надежды, выдавая их за некую рационалистическую тенденцию. На место: «Так должно быть» или «Так должно было бы быть» приходит. Так есть и так будет. Гордый скепсис отбрасывает сентиментальности предшествующих веков. Мы научились тому, что история ни в малейшей мере не считается с нашими ожиданиями.
Только физиогномическое чувство, как я его назвал[1], способно проникнуть в смысл происходящего — взгляд Гёте, взгляд прирожденного знатока людей, жизни, истории. Oн смотрит сквозь эпохи и раскрывает глубинный смысл каждой из них.
Чтобы понять сущность техники, нужно исходить не из машинной техники, по крайней мере не поддаваться искушению видеть цель техники в создании машин и инструментов.
В действительности техника принадлежит древнейшим временам. Она не является и какой-то исторической особенностью, будучи чем-то чудовищно всеобщим. Она простирается за пределы человека, назад, к жизни животных, а именно, всех животных. В отличие от растений, к жизненному типу животных принадлежит свободное передвижение в пространстве, относительная самопроизвольность и независимость от всей остальной природы, а тем самым и необходимость себя ей противопоставлять, чтобы наделять свой вид смыслом, содержанием, и превосходством. Значение техники установимо только исходя из души.
Свободно передвигающаяся жизнь животных есть не что иное, как борьба, и в истории этой жизни решающую роль игpaeт тактика жизни, ее превосходство или подчиненность «иному», идет ли речь о живой или неживой природе. Ею решается, в чем судьба — претерпевать ли историю других или быть для других историей. Техника есть тактика всей жизни в целом. Она представляет собой внутреннюю форму способа борьбы, который равнозначен самой жизни.
Следует избегать и другой ошибки: технику нельзя понимать инструментально. Речь идет не о создании инструментов-вещей, а о способе o6paщeния с ними, нe об оружии, а о борьбе.
В современной войне решающее значение имеет тактика, то есть техника ведения войны, тогда как техника изобретения, изготовления и применения оружия есть лишь элемент целого. То же самое мы обнаруживаем повсюду. Имеются бесчисленные техники без каких бы то ни было орудий: есть техника льва, перехитрившего газель, есть техника дипломатии, техника управления, как поддержания формы государства для борьбы в политической истории. Имеются химические методы и техники применения газов. При всякой борьбе наличие проблемы предполагает логическую технику. Есть техника живописи, скачек, управления самолетом. Речь идет повсюду не о вещах, но о целенаправленной деятельности. Именно это часто упускается в исследованиях о доисторических временах, в которых слишком много думают о музейных экспонатах и слишком мало о бесчисленных методах, которые наверняка существовали, но не оставили видимого следа.
Любая машина служит лишь одному методу и возникла из его замысла. Все средства передвижения родились из мысли о езде, гребле, хождении под парусами, полете, а не из представления о вагоне или лодке. Сам метод является оружием. Вот почему техника не является какой-то «частью» экономики, равно как экономика не представляет собой самостоятельной «части» жизни, наряду с войной и политикой. Все это — стороны одной деятельной, борющейся, одушевленной жизни. Но от правойны ранних животных путь ведет к методам современных ученых и инженеров, и тот же путь ведет от первобытного оружия, хитрости, к конструированию машин, при помощи которых ведется нынешняя война против природы, с помощью которых ее удается перехитрить.
Это называется прогрессом. Таково великое слово прошлого столетия. История виделась как прямая дорога, по которой бодро и все дальше марширует «человечество». По существу, под ним подразумевались только белые народы, а среди них только обитатели больших городов, а из последних только «образованные».
Но куда марширует? Как давно? И что затем? Есть что-то комичное в этом марше в бесконечность, к цели, о которой всерьез даже не задумывались, не пытались себе ясно представить— не осмеливались представить, ибо цель является концом. Никто ничего не делает, не помыслив хоть на мгновение, чего он тем самым достигнет, чего он хочет. Люди не начинают войн, не выходят в море и даже на прогулку, не подумав о длительности и о завершении. Всякому действительно творческому человеку ведома та пустота, которая наступает вслед за завершением работы, а потому он его боится.
Развитию принадлежит его завершение — всякое развитие имеет начало, всякое завершение является концом: юности принадлежит старость, возникновению — исчезновение, жизни — смерть. Привязанное своим мышлением к настоящему животное не знает о смерти, не подозревает о ней как о чем-то грозящем ему в будущем. Ему ведом только страх смерти в то мгновение, когда его убивают. Но человек, чье мышление освободилось от пут «здесь» и «теперь», который блуждает в своих раздумьях по завтра и вчера, улавливая смысл «некогда» бывшего и будущего, заранее о ней знает, и уже от глубин его сущности и от его мировоззрения зависит, преодолевает он страх конца или нет. Согласно одной древнегреческой легенде, которая вошла в «Илиаду», мать Ахилла поставила его перед выбором: долгая и спокойная жизнь или короткая, но полная дел и славы. Он выбрал последнее.
Мы были и остаемся слишком мелкими и трусливыми, чтобы выносить факт бренности всего живущего. Отсюда розовые краски прогрессистского оптимизма, в который, по сути, никто не верит. Мы прикрываемся литературой, прячемся за идеалы, только б ничего не видеть. Но преходящесть, возникновение и исчезновение — это форма всего действительного, начиная с непредсказуемой судьбы звезд и вплоть до мимолетной толкотни на этой планете. Жизнь индивида — идет ли речь о животном, растении или человеке — столь же преходяща, как жизнь народов и культур. Всякое творение подлежит гибели, любая мысль, каждое открытие или деяние будут забыты. Во всем мы ощущаем пропавшую без вести судьбоносную историю. Перед нашими глазами повсюду лежат руины бывших творений умерших культур. Дерзкому Прометею, поднявшемуся в небо, чтобы подчинить человеку божественные силы, не избегнуть падения. Что нам до болтовни о «вечных достижениях человека»?
Мировая история не похожа на мечтания нашего времени. История человека коротка, если соизмерять ее с историей растений и животных, не говоря уж о долгой жизни планет. Внезапный подъем и упадок через несколько тысячелетий — это маловажно для судеб Земли, но для нас, здесь и теперь рожденных, эта история обладает трагическим величием и силой. Мы, люди XX в., спускаемся вниз зрячими. Наше видение истории, сама наша способность писать историю — предательские знаки того, что путь ведет вниз. Лишь на вершине высоких культур, при переходе их в цивилизацию, на мгновение пробуждается этот дар проницательного познания.
Само по себе совершенно безразлично, какой будет судьба этой миленькой планеты в толпе «вечных» звезд, куда через краткое время повлечет ее по бесконечным пространствам; еще безразличнее мы к тому, будет ли через пару мгновений что-нибудь на ней двигаться. Но каждый из нас — сам по себе ничто — на несказанно короткое мгновение заброшен в эту толкотню длиной в одну жизнь. Потому для нас она безмерно важна — этот малый мир, эта «мировая история». Судьба помещает каждого не в мировую историю вообще, но каждый рождается в каком-то столетии, в определенном месте, народе, религии, сословии. Выбирать нам не дано, родимся ли мы сыном египетского крестьянина, за 3000 лет до Христа, персидским царем или сегодняшним бродягой. Этой судьбе — или случаю — нужно повиноваться. Она осуждает нас на какие-то ситуации, созерцания, деяния. Нет «человека в себе», о котором болтают философы, но только человек своего времени, места, расы. Он утверждает себя или покоряется в борьбе с данным ему миром, а божественную Вселенную, простирающуюся вокруг него, это совершенно не трогает. Эта борьба и есть жизнь, а именно, борьба в смысле Ницше, как воля к власти, свирепая, жестокая, борьба без пощады.
Травоядные и хищники
Ибо человек является хищником. Об этом всегда знали тонкие мыслители, вроде Монтеня или Ницше. Жизненная мудрость древних сказаний и пословиц всех крестьянских и пастушеских народов, смеющийся взор великих знатоков людей — государственных деятелей, полководцев, купцов, судей — на высоте их богатой жизни это не замалчивается и не отрицается, вопреки отчаянию всех улучшателей мира и брани разгневанных священников. Только торжественная серьезность философов-идеалистов и прочих богословов лишена мужества для признания того, что тайком всем хорошо известно. Идеалы — это трусость. И тем не менее, по их, трудам можно составить недурное собрание изречений, в которых они иной раз соскальзывают к человеку-бестии. Но такое понимание человека нужно, наконец, принять всерьез. Скепсис, последняя возможная в нашу эпоху философская позиция — и эпохи достойная — уже не позволяет ходить вокруг да около. Именно поэтому я выступаю против воззрений, берущих свое начало в естествознании прошлого пека. Анатомическое рассмотрение и упорядочение животного царства по своему происхождению целиком подчинено материалистической точке зрения. Картина тела предстает здесь перед человеческим взглядом лишь с тем, чтобы его разложили на составные части, химически препарировали, истязали экспериментами и получали систему покоящихся оптических, единиц. Эта картина обосновывалась Линнеем и была палеонтологически углублена школой Дарвина. Но помимо нее имеется и совершенно другая картина: несистематический порядок родов жизни, данный неученому сопереживанию, внутреннему чувству родства «Я» и «Ты», которое знакомо всякому крестьянину, равно как и любому подлинному поэту или художнику. Я имею в виду физиогномику[2] родов души животных — систематику строения тел я оставляю зоологам. Но в таком случае появляется совсем иная иерархия — жизней, а не тел.
Растение живет, но оно лишь в весьма ограниченном смысле является живым существом[3]3. В действительности нечто живет в нем или вокруг него. «Оно» дышит, «оно» питается, «оно» размножается, но по сути оно лишь сцена для этих процессов, образующих такое единство с окружающими температурой, днем иночью, солнечном светом и брожением почвы, что само растение не способно ни желать, ни выбирать. С ним и в нем все происходит. Оно не ищет ни места, ни пропитания, ни других растений, с которыми оно зачинало бы потомство. Оно не движется, но движимо — ветром, теплом, светом.
Над этим типом жизни возвышается свободно движущаяся жизнь животных, но сама она делится на две ступени. Сквозь все анатомические виды, от одноклеточного праживотного и вплоть до водоплавающих птиц и копытных животных, проходит один тип, чья жизнь нацелена на мир растений, как свое пропитание. Растения не убегают и не могут обороняться.
Над ним возвышается второй тип жизни: животные, живущие за счет других животных, жизнь которых поддерживается убийством. Сама добыча очень подвижна, может сражаться и богата всякого рода хитростями. Этот тип жизни также проходит через все систематизируемые виды. Каждая капля воды является полем битвы, и мы, привычные к борьбе на земле, забываем о ее всеобщности или даже о самом ее существовании, а потому с ужасом наблюдаем сегодня, какие фантастические формы принимают убийство и смерть в пучинах морей.
Хищник — это высшая форма свободно движущейся жизни. Это означает максимум свободы от других и свободы для себя самого, ответственность перед самим собою, одиночество, предельную нужду в самоутверждении — в борьбе, в победе, в уничтожении. Высокий ранг типу человека придает то, что он является хищником.
Травоядное по самой своей судьбе является добычей, оно пытается спастись от этого проклятия путем бегства без борьбы. Хищник делает другого добычей. Одна жизнь по глубочайшей сущности оборонительна, другая наступательна, тверда, жестока, разрушительна. Их различает уже тактика движений: с одной стороны, привычка прятаться, удирать, быстрота бегства, уловки, увертки; с другой стороны, прямолинейность атаки, прыжок льва, пикирование орла. Есть хитрость сильного и хитрость слабого. Умными в человеческом смысле, активно умными, являются только хищники. Травоядные в сравнении с ними тупы: не только «честная» голубка и слон, но даже благороднейшие копытные: бык, лошадь, олень, которые могут сражаться только в слепой ярости и при половом возбуждении, а в прочее время смирны и послушны даже ребенку.
Разница еще виднее не по движениям, а по органам чувств. По тому, каковы чувства, различаются способы, коими дан «мир». Каждое существо живет в природном окружении, замечает оно его или нет. Лишь с помощью таинственного и необъяснимого для человека отношения между животным и его окружением, посредством ощупывающего, упорядочивающего, понимающего чувства, из среды возникает мир всякого единичного существа[4]. Высшие травоядные, помимо слуха, направляются чутьем, высшие хищники правят посредством глаза. Чутье есть истинное чувство защиты. Нос чует приближение или удаление опасности и дает тем самым целесообразное направление для бегства.
Глаз хищника, напротив, задает цель. Уже потому, что пара глаз крупных хищников может, как и у человека, фиксироваться на одной точке в окружении, им удается зачаровывать добычу. Во враждебном взгляде для жертвы уже запечатлена ее неизбежная судьба, прыжок следующего мгновения. Фиксированные вперед и параллельно направленные глаза означают появление мира в том смысле, как он дан человеку — как образ, как мир перед его взглядом — мир не только света и цвета, но прежде всего уходящей вдаль перспективы, пространства и происходящих в нем движений, а также покоящихся в определенных местах пространства предметов. Таким зрением обладают лишь благороднейшие хищники. Травоядные, например копытные, наделены расставленными глазами, дающими иное, неперспективное восприятие. Уже в этом заключается идея господства. Образ мира есть окружающий мир во власти взгляда. Глаз хищника определяет вещи согласно их положению и дальности. Ему ведом горизонт. Он соразмеряет объекты и условия атаки на этом поле битвы. Чутье и высматривание — косуля и ястреб — подобны рабу и господину. Бесконечное чувство власти заключено в этом дальнем, спокойном взгляде, то чувство свободы, которое проистекает из превосходства и покоится на большей силе, на уверенности в том, что он не станет ничьей добычей. Мир есть добыча, — в конечном счете из этого факта вырастает человеческая культура.
Наконец, этот факт прирожденного превосходства простирается как вовне, в бесконечные дали света, так и вовнутрь, в душевную организацию сильных животных. Душа представляет собой нечто загадочное, мы испытываем это уже при произнесении этого слова. Ее сущность недоступна никакой науке — та божественная искра в живом теле, которая дoлжна господствовать или подчиняться в этом забытом богами мире. Ощущаемое нами, людьми, как душа в себе и в других, есть противоположный свету полюс, а свет человеческое мышление и чувство охотно принимают за мировую душу. Чем более одиноко существо, чем решительнее оно строит себе мир — против всего мира вокруг, — тем сильнее отчеканена его душа. Что противоположно душе льва? —Душа коровы. Травоядные замещают силу одинокой души большим числом, стадом, совместным чувством и массовым действием. Чем меньше нужда в других, тем больше мощь. Хищник находится во вражде со всеми, на своей территории он не терпит никого себе равного — в этом корень королевского понятия собственности. Собственность есть та область, на которую распространяется ничем не ограниченная власть; завоеванная, отстаиваемая от себе подобных, победно утверждаемая власть. Это не право на простое обладание, но насамовластное хозяйствование и распоряжение.
Нужно понять, что имеется этика хищников и этика травоядных. Тут ничего не изменишь. Это внутренняя форма, смысл, тактика всей жизни. Это просто факт. Жизнь можно уничтожить, но породы ее не изменить. Прирученный, помещенный в клетку хищник — примеры мы найдем в любом зоопарке — душевно искалечен, болен, уничтожен изнутри. Есть хищники, в неволе выбирающие смерть. С травоядными ничего не случается, когда они делаются домашними животными.
В этом различие судьбы травоядного и судьбы хищника. (Первый может только угрожать, второму нужны жертвы. Тот покоряется, делается мелким и трусливым, этот возвышается мощью и победой, гордостью и ненавистью. Тот сносит других, этот сам по себе. Борьба внутренней природы против внешней, в которой Шопенгауэр и Дарвин находили только несчастье struggle for life3*, является высшим смыслом жизни; как думал Ницше: amor fati4*. Этому роду принадлежит человек.
Он не является «добрым от природы» и тупым простаком, полуобезьяной с техническими задатками, как описывал его Геккель или малевал Габриэль Макс[5]. На этой карикатуре все еще лежит плебейская тень Руссо. Напротив, тактика его жизни относит человека к великолепным, отважным, хитрым и жестоким хищникам. Он живет атакой, убийством, уничтожением. С тех пор как он существует, он хочет быть господином.
В таком случае «техника» действительно старше человека? Нет, все же не так. Имеется гигантское различие между человеком и всеми другими животными. Техника всех животных является техникой вида. Она и не изыскивается, и не овладевается индивидом посредством обучения, и не может развиваться. Со времени своего возникновения пчела одинаково строит свои соты и будет так их строить, пока не вымрет. Они принадлежат пчеле точно так же, как форма крыла и расцветка тела. Лишь с анатомической точки зрения зоологов можно отделять друг от друга строение тел и способ жизни. Если отталкиваться от внутренней формы жизни, а не от тела, то и тактика жизни, и организация тела — оба являются выражениями одной органической действительности. «Вид» есть форма не того, что no-видимости покоится, но того, что подвижно, не бытия, а деяния. Телесная форма есть форма деятельного тела.
Пчелы, термиты, бобры делают удивительные постройки. Муравьи знакомы с растениеводством, строительством дорог, рабством и ведением войны. Широко распространены уход за выводком, празднества, планомерные странствия. Bсeгo, на что способен человек, достигали также отдельные формы животных. Эти тенденции вообще суть спящие возможности свободно подвижной жизни. Человеку не свершить ничего, что не было бы достижимым для жизни в целом.
Тем не менее, все это, по сути, не имеет ничего общего с человеческой техникой Видовая техника неизменна. Это и обозначается словом «инстинкт». Поскольку «мышление» животных приковано к здесь и теперь, поскольку оно не ведает ни прошлого, ни будущего, оно не знает также ни опыта, ни заботы. Неверно, будто самка животного «заботится» о своем потомстве. Забота есть чувство, предполагающее знание, уходящее в даль будущего, подобно тому как стыд есть знание о том, что было! Животное не способно ни каяться, ни отчаиваться. Уход за выводком, как и все прочее, представляет собой лишь темное, не ведающее влечение у многих типов жизни. Оно принадлежит роду, а не единичному существу. Техника вида не только неизменна, она безлична.
Человеческая техника, и только она, независима от жизни человеческого вида. Это уникальный случай во всей истории " жизни"— индивид выходит за пределы принуждения вида. Требуется немалое усилие мысли для постижения неслыханности этого факта. (Техника жизни человека сознательна, умышленна, изменчива, личностна, изобретательна. Человек стал творцом своей тактики жизни. В ней заключается его величие и его проклятие. Внутреннюю форму творческой жизни мы называем культурой: говорим об обладании культурой, творении культуры, страдании от культуры. Творения человека суть проявления такого существования в личностной форме.
М., 1995. С.454-492
Н |
а следующих ниже страницах я излагаю несколько мыслей, заимствованных из большого труда, над которым я работаю долгие годы. Моим намерением было испытание того метода, который в «Закате Европы» применялся мной исключительно к группе высших культур, на их исторической предпосылке, первоначальной истории человека. По ходу работы я убедился в том, что большинство читателей не в состоянии удерживать в памяти всю совокупность мыслей, а потому они теряются в лучше им известных частностях, видят криво или вовсе не видят всего остального, и вследствие этого получают ложную картину как высказанного мной, так и того, о чем идет речь. Я по-прежнему убежден в том, что судьба человека постигается лишь при одновременном и сравнительном рассмотрении всех областей его деятельности, так мы избегаем ошибочно одностороннего освещения, скажем, из политики, религии или искусства, полагая, будто они могут все в себя вместить. Тем не менее, я осмелюсь поставить здесь небольшое число вопросов, которые уже в силу их взаимосвязанности способны дать предварительный отпечаток великой тайны человеческой судьбы.
Техника как тактика жизни
l
/.Проблема техники в ее отношении к культуре и истории впервые возникает в XIX в. XVIII столетие ставило вопрос о смысле и ценности культуры главным образом скептически, с равным отчаянию сомнением — тот вопрос, который вел к дальнейшим, все более мелким вопросам, а тем самым создал предпосылки для того, чтобы сегодня, в XX в., стала заметной проблематичность всей мировой истории.
Тогда, в век Робинзона и Руссо, английских парков и пастушеской поэзии, в самом «первобытном» человеке видели некую овечку, мирную и добродетельную, лишь впоследствии испорченную культурой. Технику вообще не замечали и во всяком случае считали ее — в сравнении с рассуждениями о морали — чем-то не заслуживающим внимания.
Но со времен Наполеона колоссально разросшаяся машинная техника Западной Европы, с ее фабричными городами, железными дорогами и пароходами, заставила, наконец, со всей серьезностью поставить эту проблему. Что означает техника? Каков ее смысл в рамках истории, какова ее ценность для человеческой жизни, каков ее нравственный или метафизический уровень? На это были даны бесчисленные ответы, но по существу они сводятся к двум.
По одну сторону стояли идеалисты и идеологи, запоздалые потомки гуманистического классицизма времен Гёте, которые с презрением относили технические предметы и экономические вопросы вообще за пределы культуры как нечто низменное. Наделенный великой чувствительностью ко всему реальному, Гёте во второй части «Фауста» попытался проникнуть в глубины этого мира действительности. Но уже с Вильгельма фон Гумбольдта начинается чуждающееся действительности филологическое рассмотрение истории, для которого уровень исторической эпохи измерялся в конечном счете количеством написанных картин и книг. Государь получал значимость лишь в том случае, если меценатствовал. Во всем остальном он не стоил внимания. Государство было постоянной помехой для истинной культуры, свершавшейся в лекционных залах, ученых салонах и мастерских художников; война считалась невероятным варварством прошлых эпох, а хозяйство — чем-то прозаическим и тупым, что можно было не замечать, каждодневно им пользуясь. Упоминание великого купца или инженера наряду с поэтами и мыслителями означало чуть ли не оскорбление величия «истинной» культуры. Достаточно посмотреть на «Размышления о мировой истории» Якоба Буркхардта. Такой была точка зрения большинства занимавших кафедры философов, да и многих историков — вплоть до литераторов и эстетов нынешних больших городов, которые ставят изготовление романа выше конструирования мотора самолета.
По другую сторону стоял материализм, в основном английского происхождения — великая мода полуобразованных слоев второй половины прошлого столетия, мода либеральных статей и радикальных сборищ, марксистских и социалистических писак, полагавших себя мыслителями и писателями.
Если первым не доставало чувства реальности, то для вторых характерна поразительная нехватка глубины. Идеалом было исключительно полезное. К культуре принадлежало, культурой было полезное для «человечества». Все остальное считалось излишеством, предрассудком или варварством.
Но полезным было то, что служило «счастью большинства». А счастье заключалось в бездельи. Таково последнее основание учений Бентама, Милля и Спенсера. Цель человечества состояла в том, чтобы избавить индивида от возможно большей части работы, возложив ее на машины. Свобода от «рабства зарплаты», равенство в развлечениях, довольство и «наслаждение искусствами» — во всем этом дает о себе знать «panem et circenses»1* поздних мировых городов. Филистеры прогресса приходили в восторг от всякой кнопки, приводившей механизм в движение, якобы сберегавшее человеческий труд. На место подлинных религий прошлых времен пришла плоская мечтательная болтовня о «достижениях человечества под которыми, в конечном счете, подразумевался прогресс трудосберегающей и развлекающей техники. О душе не могло быть и речи.
За малыми исключениями, это соответствовало вкусу не великих первооткрывателей и истинных знатоков технических проблем, но их зрителей, которые сами не были способны что бы то ни было открыть, да и ничего не понимали в технике, хотя, чуяли в ней какой-то для себя прок. При полном отсутствии воображения — а это отличает материализм всех цивилизаций — рисовалась лишь одна картина будущего: вечное блаженство на земле как конечная цель и как постоянное состояние. В качестве предпосылки брались тенденции развития техники, скажем, 80-х годов прошлого века — с тем сомнительным противоречием самому понятию прогресса, которое исключает «состояние». Примерами могут служить книги, вроде «Старой и новой веры» Штрауса, «Взгляд на 2000 год» Беллами и «Женщина и социализм» Бебеля. Более не будет войн, различий между расами, народами, государствами, религиями, исчезнут преступники и авантюристы, не станет конфликтов с властями и с чужаками, не будет ненависти, мести — лишь бесконечное удовольствие на тысячи лет. Даже сегодня, когда мы переживаем заключительную фазу этого тривиального оптимизма, подобные нелепицы вызывают в душе ужасающую скуку — taedium vitae2* времен Римской империи — при одном лишь чтении этаких идиллий. Хотя бы частичная их реализация привела бы к массовым убийствам и самоубийствам
Oбe точки зрения на сегодняшний день устарели. XX век наконец-то достиг зрелости, чтобы дойти до смысла тех фактов, составляющих целое действительной мировой истории. Речь идет уже не о том, чтобы на вкус индивида или всей массы подгонять вещи и события под свои желания или надежды, выдавая их за некую рационалистическую тенденцию. На место: «Так должно быть» или «Так должно было бы быть» приходит. Так есть и так будет. Гордый скепсис отбрасывает сентиментальности предшествующих веков. Мы научились тому, что история ни в малейшей мере не считается с нашими ожиданиями.
Только физиогномическое чувство, как я его назвал[1], способно проникнуть в смысл происходящего — взгляд Гёте, взгляд прирожденного знатока людей, жизни, истории. Oн смотрит сквозь эпохи и раскрывает глубинный смысл каждой из них.
Чтобы понять сущность техники, нужно исходить не из машинной техники, по крайней мере не поддаваться искушению видеть цель техники в создании машин и инструментов.
В действительности техника принадлежит древнейшим временам. Она не является и какой-то исторической особенностью, будучи чем-то чудовищно всеобщим. Она простирается за пределы человека, назад, к жизни животных, а именно, всех животных. В отличие от растений, к жизненному типу животных принадлежит свободное передвижение в пространстве, относительная самопроизвольность и независимость от всей остальной природы, а тем самым и необходимость себя ей противопоставлять, чтобы наделять свой вид смыслом, содержанием, и превосходством. Значение техники установимо только исходя из души.
Свободно передвигающаяся жизнь животных есть не что иное, как борьба, и в истории этой жизни решающую роль игpaeт тактика жизни, ее превосходство или подчиненность «иному», идет ли речь о живой или неживой природе. Ею решается, в чем судьба — претерпевать ли историю других или быть для других историей. Техника есть тактика всей жизни в целом. Она представляет собой внутреннюю форму способа борьбы, который равнозначен самой жизни.
Следует избегать и другой ошибки: технику нельзя понимать инструментально. Речь идет не о создании инструментов-вещей, а о способе o6paщeния с ними, нe об оружии, а о борьбе.
В современной войне решающее значение имеет тактика, то есть техника ведения войны,