Фоторобот российского обывателя

Адаптация к репрессивному государству

Почему в нашей стране выборы опять превратились в непристойную и многих устраивающую формальность? Куда исчезли полнокровная политическая жизнь и публичная борьба мнений? Где прячется наше российское гражданское общество и общество вообще — без прилагательных? Почему складывается устойчивое ощущение, что большинству наших соотечественников все, извините, «по фигу»?

Вопросов масса, а ответы от тех, кому такое положение дел не нравится, следуют уныло однообразные: во всем виноваты власть, режим, система и далее по списку. Конечно, власть у нас сегодня, да и вообще традиционно в России, увы, ни особым воображением, ни стремлением быть услышанной своими соотечественниками не отличается.

Ну а соотечественники-то что на это? Почему они так слабо пользуются даже теми демократическими механизмами, которые существуют, и так вяло объединяются друг с другом, чтобы отстаивать свои интересы и на эту власть хоть как-то влиять?

Собирательный портрет российского гражданина мы пытаемся воссоздать вместе с ведущими социологами из Левада-центра: директором центра Львом Гудковым, заведующим отделом социально-политических исследований Борисом Дубиным и заведующим отделом социально-культурных исследований Алексеем Левинсоном.

Существует ли в России общество?

Лев Гудков: В каком-то смысле да. Есть общие символы, общие верования, есть некое ощущение целостности. Но все постигается в сравнении. Если сравнивать с западными устройствами, наше общество очень слабо организовано, в нем очень низок уровень солидарности.Вся целостность удерживается не столько внутренним чувством единства, сколько механически — через структуры государственной интеграции, государственного подчинения.

Мы очень медленно, с большим трудом и неясными перспективами выходим из тоталитарного целого. Когда общества практически не существовало, а была система государственного тотального контроля, организации, распределения. Где государство выступало и работодателем, и полицейским, и воспитателем, и надзирателем за семейными отношениями, и моралистом, и кем угодно.

Ведь что такое общество? Это система устойчивых связей, основанных на солидарности, взаимных ценностях, чувстве сопричастности и взаимных интересах. Подчеркну, что для социологии понятие «общество» лишено измерения власти — это такое объединение, которое не предполагает властных отношений. Если говорить об обществе у нас, то оно появляется, но оно еще очень слабое и неинтегрированное.

Что нас связывает

Лев Гудков: Если говорить об общих ценностях, то я бы разделил их на два принципиальных типа и уровня.

Это коллективные ценности — империя, героическое прошлое, власти, которые все удерживают и обо всем заботятся. То есть это уровень коллективных символов. Он в значительной степени декларативный: люди сегодня хотя и разделяют эти ценности, но жертвовать чем-то своим ради того, чтобы их защищать, готовы весьма слабо.

Второй уровень — это те ценности, которые в меньшей степени декларируются, но люди ими руководствуются.Это ценности семьи, отношений с близкими, это консолидация на самом нижнем уровне.Солидарность на таких уровнях — это не просто традиционализм и продукт нашего прошлого, но это еще и тип адаптации к репрессивному государству. Надеяться можно только на своих — на родственников, друзей, коллег по работе. На тех, кому можно доверять, с кем человек вступает в личные отношения. Они являются основным ресурсом существования и выживания. Ценности этого «ближнего» круга гораздо более важны.

Проблема в том, что не возникают, подавлены или не артикулируются ценности промежуточного уровня, которые связаны с публичностью, с более дифференцированными интересами. Сама по себе структура ценностей без этого среднего уровня, который, собственно, и есть база гражданского общества, говорит о примитивности устройства. Какие-то почки, новообразования на этом уровне появляются, но они не развернуты.

Можно, конечно, говорить, что такая ущербная структура ценностей — это остатки патриархальности (фундаменталисты и националисты именно на это делают упор). Но, скорее всего, это связано со стратегией выживания, стратегией приспособления: выжить можно, только надеясь на себя самого и на ближайший круг. Это попытка найти комфорт в условиях общего дискомфорта.

Следы этого ощутимы. У нас в обществе фантастически высокий уровень взаимного недоверия. Когда мы задаем вопрос, можно ли большинству людей доверять, то 83% наших сограждан говорят «нельзя».Прямо противоположная ситуация — в западных демократических странах, где очень высок уровень общественной солидарности, а также уровень идеализма и где люди готовы откликаться на различные события и общественные вызовы.

Это связано с представлением о собственных возможностях — люди готовы отвечать за то, что они могут сделать. В нашей ситуации, по нашим замерам, абсолютное большинство, то есть 90% граждан, считают, что они не в состоянии влиять ни на какие дела, которые выходят за пределы ближайшего круга. 45% говорят, что максимум, на что они могут повлиять, — это на ситуацию в собственном доме и во дворе. Все остальное вне их контроля, они чувствуют, что над ними господствуют какие-то отчужденные от них силы, сами они не готовы за что-то отвечать и ни на что не рассчитывают. И это стало, если хотите, национальным характером.

Алексей Левисон: Если бы этот вопрос задавался не через анонимные социологические анкеты, а публике на улице, то ответ был бы, что у нас очень много общего, мы все — русские, мы объединены сейчас, как никогда, не так, как во времена, когда у нас был развал.

И, наверное, ощущение, переживание единства сейчас беспрецедентно высокое. Но все это на уровне деклараций, заявлений. Если говорить о солидарности как таковой, то я полностью согласен с Гудковым. Но переживания некоей воображаемой солидарности сейчас больше, чем когда-либо. И это объясняет феномен рейтинга Путина, феномен уверенности, что мы — большая страна, с которой наконец начали считаться. Это внушение себе и другим, что у нас все в порядке, что мы живем «лучше всех».

Борис Дубин: Я бы добавил к тем символам, которые вроде бы соединяют, также декоративное православие: по последним замерам, к православным себя причисляют 70% взрослых людей.

Вообще, если суммировать то, что говорили мои коллеги, можно сформулировать теорему.Если социум нацелен на то, чтобы выживать, он, как правило, будет ограничиваться ближними связями. Над ними будут подниматься какие-то общие символы, но по отношению к ним возможны только выражения лояльности, и они не требуют никаких практических действий. Этими символами могут быть православная церковь, господин Путин, наш «особый путь», наша любовь к Родине.

Мы, например, спрашиваем: «Вы являетесь патриотом России?» — 80% отвечают «да». Мы спрашиваем: «Что такое патриотизм?» — 70% отвечают, что это «любовь к своей стране». И лишь 20% — что это «желание что-то сделать для своей страны». Такой вот разрыв. Это не случайная вещь, потому что стратегия постоянной адаптации не дает связей солидарности за пределом ближайшего круга, а может быть компенсирована только декларативным принятием общностей верхнего уровня.

Которые в один период могут быть порушены, а в другой — как сейчас — могут быть мобилизованы, в том числе при активной помощи СМИ, когда те с утра до вечера поют о том, что «мы встаем с колен», что мы, наконец, стали большими, что нас уже начинают бояться, и т.п. В нашем случае слабость общества компенсируется сверхмощью государства. Не то чтобы оно было действительно реально сильное, но таково его восприятие и самовосприятие людей власти. Речь идет о знаменах, а не о реальных действиях.

Отношение к будущему

Борис Дубин: Когда мы только начинали наши замеры, в начале 90-х годов, ситуация была катастрофическая. Например, опрос 1991 года: «На сколько лет вперед вы можете планировать свое будущее?». 62% не знают, что будет с ними даже в ближайший месяц. На много лет вперед и на ближайшие 5—6 лет планируют будущее в сумме 5% населения. Трудными были также 1998-й и 1999 годы — до половины людей не могли прогнозировать ничего дальше ближайших дней и недель.

А вот ситуация 2006 года иная. На многие годы вперед и на ближайшие 6 лет планируют свое будущее 12%. На год-два — больше трети населения (вдвое больше, чем в 1991 году). И 48% не знают, что будет в ближайший месяц, — этот показатель сократился с 2/3 в 1991 году. У молодежи ситуация еще лучше. В 2007-м 20% в сумме могут планировать на годы вперед, половина — на ближайшие год-два, и только 29% — на ближайшие месяцы и не далее.

Ситуация, несомненно, меняется — мы имеем дело с неким «плато адаптации». Это не значит, что ситуация переломилась, но явно идет адаптация. То есть ничего, жить можно, вроде стало поспокойнее, можно на пару лет вперед что-то планировать. И голосуют именно за это — чтобы все было так, как оно есть. По контрасту с тем, что по телевизору рассказывают про «страшные 90-е», люди готовы примириться с действительностью. Тем более что возможности что-то всерьез изменить к лучшему они не видят.

Институты

Лев Гудков: Устойчивость жизни и возможность планировать появляются там, где действуют надежные, эффективные институты, которые создают организованность жизни, от которых люди не дистанцируются, от которых не пытаются ускользнуть, в которые они включены и которым они доверяют. И они планируют свою жизнь с учетом общей стабильности.

Алексей Левинсон: Здесь важно добавить вот что. В ситуации очень остро выраженного недоверия к институтам, даже в самые трудные годы, люди принимали осмысленные, стратегические решения по поводу своей жизни в том ближнем кругу, о котором говорил Гудков. Детей рожали, их отдавали в школы, платя большие деньги за их образование (то есть делали инвестиции), ремонтировали квартиры и строили дома. Было резкое разделение мира. На мир приватного, где живу я, мои близкие, где я управляю ситуацией. И остальной окружающий мир, где все рушится и валится и где нельзя ничего планировать. То, что мы видим сейчас, — это постепенное допущение «верхних» институтов в свою приватную жизнь и проникновение этой приватной жизни куда-то вовне. Я могу планировать свою карьеру не только в том смысле, что я получу образование, но и что доллар будет стоить столько-то, а я буду хранить деньги в банке, хотя доверие к таковым декларируется как низкое.

Среди институтов, которые также надо назвать, — институт школы. Оценки этого института очень низкие, а реальные вложения в него делаются. Медицина, например, частная — протезирование зубов, лечебная косметика. При очень низкой оценке медицины реально она процветала и процветает, и туда вкладываются деньги.

То есть общество имело дефектную структуру и продолжает ее иметь, но этот зияющий средний этаж прорастает некими институциями, которые замещают гражданские. Они не являются институтами гражданского общества — они их замещают. Это дикое мясо на месте гражданского общества. Я имею в виду институты бизнеса, сетевые отношения, функционирующие на месте институтов, возрождение блато-дефицитарных отношений. По сравнению с нормальным гражданским обществом все это — уродство.

От нормального гражданского общества у нас есть только институты, обслуживающие витальные потребности.

В армии убили сына — появляются «солдатские матери».

Кинули с жильем — появляются «обманутые дольщики».

Жутко обошлись с невиновным водителем — появляется организованное сопротивление водителей.

Это происходит там, где какие-то ценности (отношение матери к сыну, право на свое жилье и т.д.) поставлены выше ценностей государства. Только в этой узкой зоне возникает что-то, носящее оттенок протеста и социальной организованности. И еще. Там же, на этом этаже, живут и иные люди, сознательно ставящие свои ценности выше государственных, — это преступные сообщества. Это настоящие, сильные сообщества, с высокой солидарностью и высочайшим уровнем организации.

Наши рекомендации