Постмодернистская чувственность и нирвана декаданса

Среди ипостасей постмодернистской чувствительности выделяется, наряду с энергетикой брутального инстинкта, предельная расслабленность и демобилизованность. Чудо модерна было связано не столько с отысканием новых ис-

240 А. С. Панарин

точников физической энергии — паром и электричеством, сколько с открытием новых источников социальной энер- гии.

Антропологический переворот модерна дает нам картину предельно мобилизованного человека, неустанно погляды- вающего на часы и одержимого стремлением успеть к сроку, сжать время до предела, насытив его событиями и достиже- ниями. Постмодернизм провозглашает обратный переворот тотальной демобилизации. Наслаждение самодовлеющим настоящим, освобождение от деспотии вездесущего «фина- лизма», подстегивающего наши усилия во имя достижения амбициозных целей, отказ от проектов в пользу «игрового существования» — вот черты постмодернистского стиля жи- зни.

В чем-то здесь видится стилизация, свойственная всем эпохам декаданса, в данном случае — стилизация под вос- точную «созерцательность» дзен-буддизма и других форм

«восточной нирваны». Аналогичное явление мы видим на примере других декадансных эпох — поздней Греции и Ри- ма. Сомнительные практики декаданса западная цивилиза- ция легитимирует, ссылаясь на выхваченные из более обще- го духовного контекста восточные образцы. Равнодушие и безволие, осуждаемые по меркам обычной морали, получают алиби, будучи подведенными под опыт нирваны или дао (на самом деле не имеющий с ними ничего общего). Здесь мы наблюдаем ту самую «интертекстуальность» — «обоснование текста текстом», которой постмодернизм придает значение универсального метода. В современной российской культуре эти очевидные изъяны декаданса оправдываются черед дру- гой текст — западный. Наихудшая субъективность, являю- щая себя одиозным образом в быту, в профессиональной и политической жизни находчиво стилизуется под либераль- ный «текст» и, вместо того чтобы стушеваться перед приме- рами проявления воли, чуткости и ответственности, получа- ет возможность их третировать как «местный пережиток»

Эти безволие и бесчувственность, желающие выглядеть рафинированными, мы видим и в истории гибнущего Рима' отовсюду доносится воинственный клич варваров и пылают

Искушение глобализмом 241

Пожары, а декадентская чувствительность предпочитает от- гораживаться от реального мира и «ловить мгновение». От- сюда — амбивалентное отношение к варварам: их боятся, но одновременно восхищаются цельностью их характеров и пассионарностью их воли. Эта амбивалентность особо чувст- вуется в отношении наших либералов к западному и мусуль- манскому мирам: перед первым они готовы капитулировать в качестве представителей «варварской страны», перед вто- рым — в качестве представителей декадентски разложивше- гося социума. Этим постмодернистам решительно ничто не дорого; ни на небе ни на земле нет ничего такого, чему они хотели бы посвятить жертвенное усилие. Что это — результат крайней духовной дезориентации или какого-то более обще- го процесса — ослабления энергии Эроса, поддерживающей жар жизни? Вполне возможно, что техническая цивилиза- ция, подменяющая живые связи механическими, природную среду — конгломератом, основательно подорвала виталь- ность современного человека, подготовив отступление Эроса перед Танатосом.

Не останавливаясь на этих сугубо метафизических сооб- ражениях, прибегнем к аргументам социологическим. Про- мышленная социология показала, что процесс индустриали- зации одновременно является и процессом еще не виданной мобилизации человеческой энергии. Традиционное общест- во, при всей его религиозной и патриархальной аскезе, было значительно более терпимым ко всему самопроизвольному, спонтанному, самоценному, пребывающему в состоянии «в себе» и «для себя». Промышленная цивилизация подчинила сотни миллионов людей принудительной дисциплине и рит- мике, самопроизвольное заменила функциональным и до- стигла апогея в «эре организаторов», описанной Дж. Бернгэ- мом. Мы присутствуем при новом глобальном сдвиге. Повсю- ду идет более или менее скрытый процесс деиндустриализации. На Западе он описан как переход от вторичной к третичной цивилизации, или цивилизации услуг. У нас деиндустриали- зация, как и предыдущие цивилизационные сдвиги, обрела радикальные формы идеологически взвинченного процесса, направленного ревнителями очередного великого учения

А. С. Панарин

Но деиндустриализация означает демобилизацию. Массовая демобилизация промышленных армий психологически вле- чет за собой те же последствия, что и демобилизация армий, закончивших свои сражения. Демобилизованным солдатам не дано вернуться в счастливое довоенное время, их удел — растерянность, неадаптированность, неспособность конку- рировать с теми, кому удалось избежать призыва и обделы- вать свои дела, пока другие проливали кровь. То же самое случилось сегодня с солдатами другой великой армии — про- мышленной. Им тоже не дано вернуться к доиндустриально- му труду, быту и пейзажу, их удел — неприкаянность и дез- адаптация, комплекс неполноценности перед лицом тех, кто избежал индустриальной мобилизации и осваивался в торго- вой сфере, в комсомольских тусовках, не говоря уже о при- вилегированной партийной элите.

В нашей стране эти общие издержки массовой демоби- лизации усугубляются тем, что наша промышленная армия принадлежит не к победителям, а к побежденным. Идеоло- гически ее заклеймили наши «рыночники», объявив все ее многолетние усилия не только напрасными, но и прямо вре- доносными. В практическом отношении ее завели в тупик тем, что ее реформирование сопровождалось одновремен- ным уничтожением тех заделов постиндустриальной циви- лизации, которые худо-бедно все же создавались в нашей стране и открывали новую перспективу тем, кого в свое вре- мя мобилизовала советская промышленность.

Отсюда — массовые состояния неприкаянности и обще- ственной незатребованное™. Дело отнюдь не только в уходе большого социального государства, оставившего неприкаян- ными тех, кто привык на него полагаться.

Главное — в разрушении постиндустриальной перспек- тивы, что обессмыслило подвиг индустриализации и обрекло всех, кто был к нему причастен, на статус презираемых изго- ев. Это надо признать разновидностью «постмодернистской чувствительности», специально предназначенной для повер- женной и униженной страны. Воля, которую столько лет мо- билизовали ради усилий, приведших к краху, к пустому ко- рыту, порождает инверсии в форме крайнего безволия; вера,

Искушение глобализмом 243

эксплуатируемая столь же злосчастным образом, — крайнее безверие. Это не тот несколько стилизованный скепсис, ко- торому придаются пресыщенные. Это — абсурд бытия, сра- зивший лучших — наиболее искренних, самоотверженных, склонных к воодушевлению. Сегодня эти наилучшие риску- ют стать наихудшими — со всеми вытекающими отсюда пос- ледствиями для судеб цивилизации. Злосчастный парадокс последних «реформ» в том, что они ознаменовались реван- шем наихудших над наилучшими: жульнического «жуирст- ва» над честным трудолюбием, своекорыстия над самоотвер- женностью, предательства над верностью, недобросовестных имитаций и стилизаций — над подлинностью. Философия постмодерна — и в этом ее отступление от установок вели- кой классики — задалась целью оправдать это патологичес- кое перевертывание статусов, это состояние поставленного с ног на голову мира. Пресловутая изощренность постмодер- на, как и предельная туманность его построений и лексики объясняются нестандартностью замысла: доказать равноцен- ность порока и добродетели, равновероятность любых пер- спектив нашего бытия, утратившего исторический вектор. Ясно, что это в самом деле «нетрадиционная» задача, тре- бующая изощренного и туманного языка. Честь и мужест- венность изъясняются яснее!

Итак, вместо того, чтобы направить творческое вообра- жение современности на поиск альтернатив, на прояснение возвышающей постиндустриальной перспективы, постмо- дернисты учат нас жизни без перспектив, без «проекта». Многие видят в этом реванш самоопределяющегося индиви- дуализма над коллективизмом, заморочившего нас своими

«большими рассказами».

Но индивидуальные эпопеи, связанные с вертикальной мобильностью и моралью успеха, были бы так же немысли- мы без «большого рассказа», или мифа. Бесчисленные расти- ньяки не прибыли бы из провинции в столицы и не сделали там карьеры, если бы не были воодушевлены «большими рассказами» модерна, повествующими об успехе. Советские мальчики и девочки не устремились бы из сел и захудалых местечек в центральные вузы, не будь общего воодушевле-

244 А. С. Панарин

Ния, связанного с «большим рассказом» индустриализации и урбанизации. В «большом рассказе» модерна проявляется не только несколько лихорадочное воодушевление новоевро- пейской личности, опьяневшей от состояние свободы. В нем присутствует гораздо более древний культурный архетип — образ легендарного странника, пустившегося за тридевять земель, в тридесятое царство. При этом, в отличии от безродных эмигрантов постмодерна, очарованный странник культур- ной классики всегда возвращается к родному дому. Странни- чество — символ истории, Дом — олицетворение сбережен- ной идентичности. Вероятно, главный вопрос современного бытия, от ответа на который постмодернизм уклонился, — как заново соединить историю и идентичность, избежав двух крайностей: идентичности, боящейся странствий глобально- го мира, и странничества, равнодушного к оставленному дому.

Наши рекомендации