В этот самый момент и последовала постмодернистская реакция. С одной стороны, наметилась стратегия культур- антропологического или этнографического истолкования
«русского коммунизма». Взаимную тираноборческую соли- дарность вольнолюбцев Запада и Востока решили подменить снобистским презрением благополучного Запада к «странно незадачливому» и чужеродному коммунистическому Восто- ку. А для этого требовалось объявить тоталитаризм нацио- нальной русской болезнью.
С другой стороны, стратегия состояла в том, чтобы вооб- ще раз и навсегда охладить революционное воображение со- здателей каких бы то ни было освободительных проектов, объявив историческое проектирование в принципе устарев- шим. Если выше мы говорили о постмодернистском разру- шении единого Большого пространства, замененного «мо- заикой культур», то здесь речь идет о разрушении Большого исторического времени, стягивающего начало и финал чело- веческой драмы на Земле.
Атеистический экзистенциализм как последнее самовы- ражение модерна, даже объявив внешний мир абсурдным, оставлял свой шанс упрямым вольнолюбцам, вышедшим из Просвещения. Он требовал от них верности своему проекту,
Искушение глобализмом 23
Невзирая на молчание внешнего мира, после смерти Бога пе- реставшего нас обнадеживать.
Теперь постмодернисты объявляют любые исторические проекты несвоевременной наивностью и самомнением. Вме- сто истории, пронизанной Генеральным планом — единым проектом освобождения, мы получаем бесчисленное множе- ство разнонаправленных «историй», на самом деле являю- щихся скороспелыми однодневниками. Отныне человеку предоставляется право жить сиюминутным, не обременяя себя большими целями. В этом, собственно, и состоит новей- ший либерализм, освобождающий человека от бремени исто- рической ответственности и связанной с нею жертвенности. Либералы постмодерна утверждают равнозначность любых отрезков времени и предлагают нам погрузиться в их мозаи- ку, оставив всякие заботы о смысле и направленности соци- ального времени.
Эта попытка уничтожения исторического вектора в куль- туре оказалась по-своему очень не безобидной. В самом де- ле: в этом случае все практики следует признать равноцен- ными и равновозможными. Понятия е низком и высоком, о цивилизованном и варварском, о рафинированном и прими- тивном становятся неуместными.
Прогрессистский вектор времени, как оказывается, в скрытом виде сохранял традиционный нравственный код: социально и нравственно сомнительное помещалось «вни- зу», в прошлом, и по мере продвижения вверх все больше ус- тупало место более справедливому и совершенному. После же постмодернистской профилактики в культуре исчезают низ и верх. Это немедленно отражается на наших повседнев- ных социальных и культурных практиках.
Не случайно постмодернисты так последовательно от- вращают нас от морального дискурса, от оценочных сужде- ний. Отсюда — удручающие парадоксы новой либеральной эпохи: либеральные правители сотрудничают с мафией; ли- беральные интеллектуалы, третирующие «вульгарные по- строения Маркса», который, как-никак, принадлежал к пле- яде великих мыслителей модерна, в то же время, не морщась, приемлют вульгарнейшие телесериалы, фильмы ужасов, по-
А. С. Панарин
Рнуху и чернуху масскульта. Еще вчера мы были значительно более вооружены критериями, позволяющими отличать куль- турный ширпотреб от высокой классики, подлинные цен- ности — от низкопробных подделок, творческое вдохнове- ние — от наркотических «экстазов». Постмодернизм эти кри- терии разрушает.
Один из впечатляющих парадоксов постмодерна состоит в том, что его мондиалистская элита «граждан мира» облада- ет психологией сектантского подполья, оторванного от нор- мального общества с его нормальными взглядами, моралью и здравым смыслом. Сектанты постмодерна чувствуют себя свободными экспериментаторами в культурной и нравствен- ной сфере, не стесненными правилами «реконструкторами» мира. Они — настоящие «подпольщики» в моральной сфере, наслаждающиеся свободой от обычной человеческой нравст- венности. Психологию этого подполья описал Ф. М. Досто- евский в «Бесах»: «Правда ли, — говорит Шатов Ставроги- ну, — будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною, зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнию для человечества?»2