Прощанье с начальником третьего лагпункта
Вечером ко мне приходит начальник колонны:
– Солоневич старший, к начальнику лагпункта. Вид у начальника колонны мрачно‑угрожающий. Вот теперь, мол, ты насчет загибов не поговоришь… Начальник лагпункта смотрит совсем уж этаким волостного масштаба инквизитором.
– Ну‑с, гражданин Солоневич, – начинает он леденящим душу тоном. – Потрудитесь‑ка вы разъяснить нам всю эту хреновину. На, столе у него целая кипа пресловутых моих требований. А у меня в кармане бумажка за подписью Радецкого.
– Загибчики все разъяснял, – хихикает начальник колонны.
У обоих удовлетворенно‑сладострастный вид. Вот, дескать, поймали интеллигента. Вот мы его сейчас. Во мне подымается острая режущая злоба, злоба на всю эту стародубцевскую сволочь. Ах, так думаете, что поймали? Ну, мы еще посмотрим, кто – кого.
– Какую хреновину? – спрашиваю я спокойным тоном. – Ах, это. С требованиями? Это меня никак не интересует.
– Что вы мне тут дурака валяете! – вдруг заорал начальник колонны. – Я вас, мать вашу…
Я протягиваю к лицу начальника колонны лагпункта свой кулак:
– А вы это видали? Я вам такой мат покажу, что вы и на Лесной Речке не очухаетесь…
По тупой роже начальника, как тени по экрану, мелькает ощущение, что если некто поднес ему кулак к носу, значит, у этого некто есть какие‑то основания не бояться; мелькает ярость, оскорбленное самолюбие, и много мелькает совершенно того же, что в свое время мелькало на лице Стародубцева.
– Я вообще с вами разговаривать не желаю, – отрезываю я. – Будьте добры заготовить мне на завтра препроводительную бумажку на первый лагпункт.
Я протягиваю начальнику лагпункта бумажку, на которой над жирным красным росчерком Радецкого значится: такого‑то и такого‑то немедленно откомандировать в непосредственное распоряжение третьего отдела, начальнику первого лагпункта предписывается обеспечить указанных…
Начальнику первого лагпункта предписывается, а у начальника третьего лагпункта глаза на лоб лезут. «В непосредственное распоряжение третьего отдела!» Значит, какой‑то временно опальный и крупной марки чекист. И сидел‑то он тут не иначе, как с каким‑нибудь «совершенно секретным предписанием». Сидел, высматривал, вынюхивал…
Начальник лагпункта вытирает ладонью вспотевший лоб. Голос у него прерывается.
– Вы уж, товарищ, извините. Сами знаете, служба. Всякие тут люди бывают. Стараешься изо всех сил… Ну, конечно и ошибки бывают. Я вам, конечно, сейчас же. Подводочку вам снарядим. Не нести же вам вещички на спине. Вы уж, пожалуйста, извините.
Если бы у начальника третьего лагпункта был хвост, он бы вилял хвостом. Но хвоста у него нет. Есть только беспредельное лакейство, созданное атмосферой беспредельного рабства.
– Завтра утречком все будет готово. Вы уж не беспокойтесь. Уж, знаете, так вышло. Вы уж извините.
Я, конечно, извиняю и ухожу. Начальник колонны забегает вперед и открывает передо мной двери. В бараке Юра меня спрашивает, отчего у меня руки дрожат. Нет, нельзя жить, нельзя здесь жить, нельзя здесь жить… Можно сгореть в этой атмосфере непрерывно сдавливаемых ощущений ненависти, отвращения и беспомощности. Нельзя жить. Господи, когда же я смогу, наконец, жить не здесь?
АУДИЕНЦИЯ
На утро нам действительно дали подводу до Медгоры. Начальник лагпункта подобострастно крутился около нас. Моя душевная злоба уже поутихла, и я увидел, что начальник лагпункта просто забитый и загнанный человек, конечно, вор, сволочь, но в общем, примерно такая же жертва системы всеобщего рабства, как и я. Мне стало неловко за свою вчерашнюю вспышку, за грубость, за кулак, поднесенный к носу начальника.
Сейчас он помогал нам укладывать наше нищее барахло на подводу и еще раз извинился за вчерашний мат. Я ответил тоже извинением за свой кулак. Мы расстались вполне дружески и так же дружески встречались впоследствии. Что ж, каждый в этом кабаке выкручивается, как может. Что я сам бы стал делать, если бы у меня не было моих нынешних данных выкручиваться? Была бы возможно и такая альтернатива – или в актив или на Лесную Речку. В теории эта альтернатива решается весьма просто. На практике это сложнее.
На первом лагпункте нас поместили в один из наиболее привилегированных бараков, населенный исключительно управленческими служащими, преимущественно железнодорожниками и водниками. Урок здесь не было вовсе! Барак был сделан в вагонку; то есть нары были не сплошные, а с проходами, как скамьи в вагонах третьего класса. Мы забрались на второй этаж, положили свои вещи и с тревожным недоумением на душе пошли на аудиенцию к тов. Радецкому.
Радецкий принял нас в точно назначенный час. Пропуск для входа в третий отдел был уже заготовлен. Гольман вышел посмотреть, мы ли идем по этому пропуску или не мы. Удостоверившись в наших личностях, он провел нас в кабинет Радецкого – огромную комнату, стены которой были увешаны портретами вождей и географическими картами края. Я с вожделением в сердце посмотрел на эти карты.
Крупный и грузный человек лет сорока пяти встретил нас дружественно и чуть‑чуть насмешливо: хотел де возобновить наше знакомство, не помните?
Я не помню и проклинаю свою зрительную память. Правда, столько тысяч народу промелькнуло перед глазами за эти годы… У Радецкого полное, чисто выбритое, очень интеллигентное лицо, спокойные и корректные манеры партийного вельможи, разговаривающего с беспартийным спецом. Партийные вельможи всегда разговаривают с изысканной корректностью. Но все‑таки не помню.
– А это ваш сын? Тоже спортсмен? Ну, будем‑те знакомы, молодой человек. Что ж это вы вашу карьеру так нехорошо начинаете, прямо с лагеря. А‑я‑яй, нехорошо, нехорошо.
– Такая уж судьба, – улыбается Юра.
– Ну, ничего, ничего. Не унывайте, юноша. Все образуется. Знаете, откуда это?
– Знаю.
– Ну, откуда?
– Из Толстого.
– Хорошо, хорошо. Молодец. Ну, усаживайтесь.
Чего, чего, а уж такой встречи я никак не ожидал. Что это? Какой‑то подвох? Или просто комедия? Этакие отцовского стиля разговоры в кабинете, в котором каждый день подписываются смертные приговоры, вероятно, десятками. Чувствую отвращение и некоторую растерянность.
– Так, не помните? – оборачивается Радецкий ко мне. – Ладно, я вам помогу. Кажется, в 28 году вы строили спортивный парк в Ростове и по этому поводу ругались, с кем было надо и с кем было не надо, в том числе и со мною.
– Вспомнил! Вы были секретарем Северо‑Кавказского крайисполкома.
– Совершенно верно, – удовлетворенно кивает головой Радецкий. – И следовательно, председателем совета физкультуры. Парк этот, нужно отдать вам справедливость, вы спланировали великолепно, так что ругались вы не совсем зря. Кстати, парк‑то этот мы забрали себе. Динамо все же лучший хозяин, чем союз совторгслужащих.
Радецкий испытующе и иронически смотрит на меня: рассчитывал ли я в то время, что строю парк для чекистов? Я не рассчитывал. Спортивные парки ростовский и харьковский были моим изобретением и, так сказать, апофеозом моей спортивной деятельности. Я старался сильно и рисковал многим. И старался и рисковал, оказывается, для чекистов. Обидно. Но этой обиды показывать нельзя.
– Ну, что ж, – пожимаю я плечами. – Вопрос не в хозяине. Вы, я думаю, пускаете в этот парк всех трудящихся.
При слове «трудящихся» Радецкий иронически приподымает брови.
– Ну, это как сказать. Иных пускаем, иных нет. Во всяком случае, ваша идея оказалась технически правильной. Берите папиросу. А вы, молодой человек? Не курите? И водки не льете?
Очень хорошо, великолепно. Совсем образцовый спортсмен. А только вы, cum bonus pater familias, все‑таки поприсмотрити за вашим наследником, как бы в Динамо его не споили, там сидят великие специалисты по этой части.
Я выразил некоторое сомнение.
– Нет, уж вы мне поверьте. В нашу специальность входит все знать. И то, что нужно сейчас и то, что пригодится впоследствии. Так, например, вашу биографию мы знаем с совершенной точностью.
– Само собой разумеется. Если я в течение десяти лет и писал и выступал под своей фамилией.
– Вот и хорошо делали. Вы показали нам, что ведете открытую игру. А с нашей точки зрения быль молодцу не в укор.
Я поддакивающе киваю головой. Я вел не очень уж открытую игру, о многих деталях моей биографии ГПУ и понятия не имело; за «быль» молодцов расстреливали без никаких, но опровергать Радецкого было бы уж совсем излишней роскошью, пусть пребывает в своем ведомственном самоутешении. Легенду о всевидящем оке ГПУ пускает весьма широко и с заранее обдуманным намерением запугать обывателя. Я к этой легенде отношусь весьма скептически, а в том, что Радецкий о моей биографии имеет весьма отдаленное представление, я уверен вполне. Но зачем спорить?
– Итак, перейдемте к деловой части нашего совещания. Вы, конечно, понимаете, что мы приглашаем вас в Динамо не из‑за ваших прекрасных глаз (я киваю головой). Мы знаем вас, как крупного, всесоюзного масштаба работника по физкультуре и блестящего организатора (я скромно опускаю очи). Работников такого масштаба у нас в ББК нет. Медовар – вообще не специалист, Батюшков только инструктор. Следовательно, предоставлять вам возможность чистить дворы у нас нет никакого расчета. Мы используем вас по вашей прямой специальности. Я не хочу спрашивать, за что вас сюда посадили, я узнаю это и без вас и точнее, чем вы сами об этом знаете. Но меня в данный момент это не интересует. Мы ставим перед вами задачу: создать образцовое динамовское отделение. Ну вот, скажем, осенью будут разыгрываться первенства северо‑западной области, динамовские первенства. Можете ли вы такую команду сколотить, чтобы ленинградскому отделению перо вставить? А? А ну‑ка, покажите класс!
Тайна аудиенции разъясняется сразу. Для любого заводского комитета и для любого отделения Динамо спортивная победа – это вопрос самолюбия, моды, азарта; чего хотите. Заводы переманивают себе форвардов, а Динамо скупает чемпионов. Для заводского комитета заводское производство – это не приятная, но не избежная проза жизни; футбольная же команда – это предмет гордости, объект нежного ухода, поэтическая полоска на сером фоне жизни. Так приблизительно барин прошлого века вкладывал в свою псарню гораздо больше эмоций, чем в урожайность своих полей; хорошая борзая стоила гораздо дороже самого работящего мужика, а квалифицированный псарь шел, вероятно, совсем на вес золота. Вот на амплуа этого квалифицированного псаря попадаю и я. «Вставить перо» Ленинграду Радецкому очень хочется. Для такого торжества он, конечно, закроет глаза на любые мои статьи.
– Тов. Радецкий, я все‑таки хочу по‑честному предупредить вас: непосильных вещей я вам обещать не могу.
– Почему непосильных?
– Каким образом Медгора с ее 10.000 населения может конкурировать с Ленинградом?
– Ах, вы об этом. Медгора здесь ни при чем. Мы вовсе не собираемся использовать вас в масштабе Медгоры. Вы у нас будете работать в масштабе ББК. Объедете все отделения, подберете людей. Выбор у вас будет приблизительно из трехсот тысяч людей.
Трехсот тысяч! Я в Подпорожьи пытался подсчитать население ББК, и у меня выходило гораздо меньше. Неужели же триста тысяч? О, Господи! Но подобрать команду, конечно, можно будет. Сколько здесь одних инструкторов сидит!
– Так вот, начните с Медгорского отделения. Осмотрите все лагпункты, подберите команды. Если у вас выйдут какие‑нибудь деловые недоразумения с Медоваром или Гольманом, обращайтесь прямо ко мне.
– Меня тов. Гольман предупреждал, чтобы я работал «без прений».
– Здесь хозяин не Гольман, а я. Да, я знаю, у вас с Гольманом были в Москве не очень блестящие отношения, от того он… Я понимаю, портить дальше эти отношения нет смысла вам. Если возникнут какие‑нибудь недоразумения, вы обращайтесь ко мне, так сказать, задним ходом. Мы это обсудим, и Гольман с Медоваром будут иметь мои приказания, и вы здесь будете не при чем. Да, что касается ваших бытовых нужд, мы их обеспечим: мы заинтересованы в том, чтобы вы работали, как следует. Для вашего сына вы придумайте что‑нибудь подходящее. Мы его пока тоже зачислим инструктором.
– Я хотел в техникум поступить.
– В техникум? Ну, что ж, валяйте в техникум. Правда, с вашими статьями вас туда нельзя бы пускать. Но я надеюсь, – Радецкий добродушно и иронически ухмыльнулся. – Я надеюсь, вы перекуетесь.
– Я уже, гражданин начальник, почти наполовину перековался, – подхватывает шутку Юра.
– Ну, вот. Осталось, значит, пустяки. Ну‑с, будем считать наше совещание законченным, а резолюцию принятой единогласно. Кстати, – обращается Радецкий ко мне. – Вы, кажется, хороший игрок в теннис?
– Нет, весьма посредственный.
– Позвольте. Мне Батюшков говорил, что вы вели целую кампанию в пользу, так сказать, реабилитации тенниса. Доказывали, что это вполне пролетарский вид спорта. Ну, словом, мы с вами как‑нибудь сразимся. Идет? Ну, пока. Желаю вам успеха.
Мы вышли от Радецкого.
– Нужно будет устроить еще одно заседание, – сказал Юра. – А то я ничегошеньки не понимаю.
Мы завернули в тот двор, на котором так еще недавно мы складывали доски, уселись на нашем собственном сооружении и я прочел Юре маленькую лекцию о спорте и о динамовском спортивном честолюбии. Юра не очень был в курсе моих физкультурных деяний, они оставили во мне слишком горький осадок. Сколько было вложено мозгов, нервов и денег, и в сущности почти безрезультатно. От тридцати двух водных станций остались рожки да ножки, ибо там распоряжались все, кому не лень, а на спортивное самоуправление даже в чисто хозяйственных делах смотрели, как на контрреволюцию. Спортивные парки попали в руки ГПУ, а в теннис, под который я так старательно подводил идеологическую базу играют Радецкие и иже с ними и больше почти никого. Какой там спорт для массы, когда массе помимо всего прочего есть нечего. Зря было ухлопано шесть лет работы и риска, а о таких вещах не очень хочется рассказывать. Но конечно, с точки зрения побега мое новое амплуа дает такие возможности, о каких я и мечтать не мог.
На другой ж день я получил пропуск, предоставляющий мне право свободного передвижения на территории всего медгоровского отделения, т. е. верст пятидесяти по меридиану и верст десяти к западу и в любое время дня и ночи Это было великое приобретение. фактически оно давало мне большую свободу передвижения чем та, какою пользовалось окрестное вольное население. Планы побега стали становиться конкретными.
ВЕЛИКИЙ КОМБИНАТОР
В Динамо было пусто. Только Батюшков со скучающим видом сам с собой играл на бильярде. Мое появление несколько оживило его.
– Вот хорошо, партнер есть. Хотите пирамидку? Я пирамидки не хотел, было не до того. «В пирамидку мы как‑нибудь потом, а в от вы мне пока скажите, кто собственно такой этот Медовар?» Батюшков уселся на край бильярда.
– Медовар. По основной профессии – одессит.
Это определение меня не удовлетворило.
– Видите ли, – пояснил Батюшков, – одессит – это человек, который живет с воздуха. Ничего толком не знает, за все берется и представьте себе, кое‑что у него выходит. В Москве он был каким‑то спекулянтом, потом примазался к Динамо, ездил от него представителем московских команд, знаете, так, чтобы выторговать и суточные и обеды и все такое. Потом как‑то пролез в партию. Но жить с ним можно, сам живет и другим дает жить. Жулик, но очень порядочный человек. – довольно неожиданно закончил Батюшков.
– Откуда он меня знает?
– Послушайте, И.Л., вас же каждая спортивная собака знает. Приблизительно в три раза больше, чем вы этого заслуживаете… Почему в три раза? Вы выступали в спорте и двое ваших братьев. Кто там разберет, который из вас Солоневич первый и который третий. Кстати, а где ваш средний брат?
Мой средний брат погиб в армии Врангеля, но об этом говорить не следовало. Я сказал что‑то подходящее к данному случаю. Батюшков посмотрел на меня понимающе.
– М‑да. Не много старых спортсменов уцелело. Вот я думал, что уцелею. В белых армиях не был, политикой не занимался, а вот сижу. А с Медоваром вы споетесь, с ним дело можно иметь. Кстати, вот он и шествует.
Медовар, впрочем, не шествовал никогда, он летал. И сейчас, влетев в комнату, он сразу накинулся на меня с вопросами:
– Ну, что у вас с Радецким? Чего вас Радецкий вызывал? И откуда он вас знает? И что вы, Федор Николаевич, сидите, как ворона, на этом паршивом бильярде, когда работа есть? Сегодня с меня спрашивают сводки мартовский работы Динамо, так что я им дам, как вы думаете, что я им дам?
– Ничего я не думаю. Я и без думанья знаю. Медовар бросил на бильярд свой портфель.
– Ну, вот вы сами видите, И.Л., он даже не хочет делать вида, что работа есть. Послал в Ленинград сводку о нашей февральской работе и даже копии не оставил. И вы думаете, он помнит, что там в этой сводке было? Так теперь что мы будем писать за март? Нужно же нам рост показать. А какой рост? А из чего мы будем исходить?
– Не кирпичитесь, Яков Самойлович. Ерунда все это.
– Хорошенькая ерунда.
– Ерунда. В феврале был зимний сезон, сейчас весенний. Не могут же у вас в марте лыжные команды расти. На весну нужно совсем другое выдумывать. – Батюшков попытался засунуть окурок в лузу, но одумался и сунул его в медоваровский портфель.
– Знаете что, Ф.Н., вы хороший парень, но за такие одесские штучки я вам морду набью.
– Морды вы не набьете, а в пирамидку я вам дам 30 очков вперед и обставлю, как миленького.
– Ну, это вы рассказывайте вашей бабушке.
– Он меня обставит! Вы такого нахала видали? А вы сами 15 очков не хотите?
Разговор начинал приобретать ведомственный характер. Батюшков начал ставить пирамидку. Медовар засунул свой портфель под бильярд и вооружился кием. Я ввиду всего этого повернулся уходить.
– Позвольте, И.Л., куда же вы это? Я же с вами хотел о Радецком поговорить. Такая масса работы, прямо голова кругом идет. Знаете, что, Батюшков, – с сожалением посмотрел Медовар на уже готовую пирамидку. – Смывайтесь вы пока к чертовой матери, приходите через час, я вам покажу, где раки зимуют.
– Завтра покажете. Я пошел спать.
– Ну, вот видите. Опять пьян, как великомученица. Тьфу. – Медовар полез под бильярд, достал свой портфель. – Идемте в кабинет.
Лицо Медовара выражало искреннее возмущение.
– Вот, видите сами. Работнички. Я на вас, И.Л., буду крепко рассчитывать. Вы человек солидный. Вы себе представьте, приедет инспекция из центра, так какие мы красавцы будем. Закопаемся к чертям. И Батюшкову не поздоровится. Этого еще мало, что он с Радецким в теннис играет и со всей головкой пьянствует. Если инспекция из центра…
– Я вижу, что вы, Я.С., человек на этом деле новый и несколько излишне нервничаете. Я сам из центра инспектировал раз двести. Все это ерунда, халоймес.
Медовар посмотрел на меня боком, как курица. Термин «халоймес» на одесском жаргоне означает халтуру, взятую, так сказать, в кубе.
– А вы в Одессе жили? – спросил он осторожно.
– Был грех. Шесть лет.
– Знаете что. И.Л., давайте говорить прямо, как деловые люди. Только чтобы, понимаете, между нами никаких испанцев.
– Ладно, никаких испанцев.
– Вы же понимаете, что мне вам объяснять? Я на такой ответственной работе первый раз, мне нужно класс показать. Это же для меня вопрос карьеры. Да, так что же у вас с Радецким?
Я сообщил, о своем разговоре с Радецким.
– Вот это замечательно. Что Якименко вас поддержал с этим делом, это хорошо. Но раз Радецкий вас знает, обошлись бы и без Якименки. Хотя вы знаете, Гольман очень не хотел вас принимать. Знаете, что? Давайте работать на пару. У меня, знаете, есть проект, только между нами. Здесь в управлении есть культурно‑воспитательный отдел. Это же в общем вроде профсоюзного культпросвета. Теперь каждый культпросвет имеет своего инструктора. Это же неотъемлемая часть культработы, это же свинство, что наш КВО не имеет инструктора. Это недооценка политической и воспитательной роли физкультуры. Что, не правду я говорю?
– Конечно, недооценка. – согласился я.
– Вы же понимаете, им нужен работник. И не какой‑нибудь, а крупного масштаба, вроде вас. Но если я вас спрашиваю, вы пойдете в КВО…
– Ходил. Не приняли.
– Не приняли! – обрадовался Медовар. – Ну, вот. Что я вам говорил? А если бы и приняли, так дали бы вам 30 рублей жалованья. Какой вам расчет? Никакого расчета. Знаете, И.Л., мы люди свои. Зачем нам дурака валять? Я же знаю, что вы по сравнению со мной мирового масштаба специалист. Но вы заключенный, а я член партии. Теперь допустите, что я получил бы место инспектора физкультуры при КВО, они бы мне дали 500 рублей. Нет, пожалуй, пятисот сволочи не дадут. Скажут, работаю по совместительству с Динамо. Ну, 300 рублей дадут. Дадут обязательно. Теперь так. Вы писали бы мне всякие там директивы, методические указания, инструкции и все такое; я бы бегал и все это оформлял. А жалование, понимаете, пополам. Вы же понимаете, И.Л., я вовсе не хочу вас грабить, но вам же, как заключенному, за ту же самую работу дали бы копейки. И я тоже не даром буду эти полтораста рублей получать, мне тоже нужно будет бегать.
Медовар смотрел на меня с таким видом, словно я подозревал его в эксплуатационных тенденциях. Я смотрел на Медовара, как на благодетеля рода человеческого. Полтораста рублей в месяц! Это для нас с Юрой по кило хлеба и литру молока в день! Это значит, что в побег мы пойдем не истощенными, как почти все, кто покушается бежать, у кого сил хватает на пять дней и потом гибель.
– Знаете что, Яков Самойлович, в моем положении вы могли бы мне предложить не полтораста, а пятнадцать рублей, и я бы их взял. А за то, что вы предложили мне полтораста да еще с извиняющимся видом, я вам предлагаю, так сказать, встречный промфинплан.
– Какой промфинплан? – слегка забеспокоился Медовар.
– Попробуйте заключить с Гулагом договор на книгу. Ну вроде «Руководства по физкультурной работе в исправительно‑трудовых лагерях ГПУ» Писать буду я. Гонорар пополам. Идет?
– Идет! – восторженно сказал Медовар. – Вы, я вижу, не даром жили в Одессе. Честное мое слово, это же совсем великолепно. Мы, я вам говорю, мы‑таки сделаем себе имя. То есть, конечно, с делаю я. Зачем вам имя в Гулаге? У вас и без Гулага имя есть. Пишите план книги и план работы в КВО. Я сейчас побегу в КВО Корзуна обрабатывать. Или нет, лучше не Корзуна. Корзун по части физкультуры совсем идиот. Он же горбатый. Нет, я сделаю так. Я пойду к Успенскому – это голова. Ну, конечно же, к Успенскому. Как я, идиот, сразу этого не сообразил? Ну, а вы, конечно, сидите без денег?
Без денег я, к сожалению, сидел уже давно.
– Так я вам завтра аванс выпишу. Мы вам будем платить 60 рублей в месяц. Больше не можем. Ей Богу, больше не можем. Мы же за вас и еще лагерю должны платить 180 рублей. Ну к сыну тоже что‑нибудь назначим. Я вас завтра еще в столовку ИТР устрою.
БЕСПЕЧАЛЬНОЕ ЖИТЬЕ
Весна 1934 года, дружная и жаркая, застала нас с Юрой в совершенно фантастическом положении. Медовар реализовал свой проект, устроился «инспектором» физкультуры в КВО и мои 150 рублей выплачивал мне честно. Кроме того, я получал с Динамо еще 60 рублей и давал уроки физкультуры и литературы в техникуме. Уроки эти оплачивались уже по лагерным расценкам 50 копеек за академический час. Полтинник равнялся цене 30 грамм сахарного песку. Питались мы в столовой ИТР, которую нам устроил тот же Медовар, при поддержке Радецкого. Медовар дал мне бумажку начальнику отдела снабжения тов. Неймайеру.
В бумажке было написано: «Инструктор физкультуры не может работать, когда голодный». Почему когда голодный, может работать лесоруб и землекоп, я конечно, выяснять не стал. Кроме того, в бумажке была и ссылка «По распоряжению тов. Радецкого».
Неймайер встретил меня свирепо:
– Мы только что сняли со столовой ИТР сто сорок два человека. Так что же, из‑за вас мы будем снимать сто сорок третьего?
– И сто сорок четвертого, – наставительно поправил я. – Здесь речь идет о двух человеках.
Неймайер посмотрел на одинаковые фамилии и понял, что вопрос стоит не об ударнике, а о протекции.
– Хорошо. Я позвоню Радецкому, – несколько мягче сказал он.
В столовую ИТР попасть было труднее, чем на воле в партию. Но мы попали. Было неприятно то, что эти карточки были отобраны у каких‑то инженеров, но мы утешались тем, что это ненадолго и тем, что этим‑то инженерам все равно сидеть, а нам придется бежать, и силы нужны. Впрочем, с Юриной карточкой получилась чепуха. Для него карточку отобрали у его же непосредственного начальства, директора техникума инж. Сташевского; и мы решили ее вернуть, конечно, нелегально, просто из рук в руки, иначе бы Сташевский этой карточки уже не получил, ее перехватили бы по дороге. Но Юрина карточка к тому времени не очень уж была и нужна. Я околачивался по разным лагерным пунктам, меня там кормили и без карточки, а Юра обедал за меня.
В столовой ИТР за завтрак давали примерно тарелку чечевицы; обед – более или менее съедобные щи с отдаленными следами присутствия мяса, какую‑нибудь кашу или рыбу и кисель; на ужин – ту же чечевицу или кашу. В общем, очень не густо, но мы не голодали. Было два неудобства: комнатой Динамо мы решили не воспользоваться, чтобы не подводить своим побегом некоторых милых людей, о которых я в этих очерках предпочитаю не говорить вовсе. Мы остались в бараке; побегом оттуда мы подводили только местный актив, к судьбам которого мы были вполне равнодушны. Впрочем, впоследствии вышло так, что самую существенную помощь в нашем побеге нам оказал… начальник лагеря тов. Успенский, с какового, конечно, взятки гладки. Единственное, что ему после нашего побега оставалось, это посмотреть на себя в зеркало и обратиться к своему отражению с парой сочувственных слов. Кроме него ни один человек в лагере и ни в какой степени за наш побег отвечать не мог.
И еще, последнее неудобство. Я так и не ухитрился добыть себе «постельных принадлежностей» – набитого морской травой тюфяка и такой же подушки. Так все наше лагерное житье мы и проспали на голых досках. Юра несколько раз нажимал на меня, и эти «постельные принадлежности» не так уж трудно было получить. И я только позже сообразил, почему я их так и не получил. Инстинктивно не хотелось тратить ни капли нервов ни для чего, не имеющего прямого и непосредственного отношения к побегу. Постели к побегу никакого отношения не имели. В лесу придется спать похуже, чем на нарах.
В части писем, полученных мною от читателей, были легкие намеки на, так сказать, некоторую неправдоподобность нашей лагерной эпопеи. Не в порядке литературного приема, как это делается в начале утопических романов, а совсем всерьез я хочу сказать следующее. Во всей этой эпопее нет ни одного выдуманного лица и ни одного выдуманного положения, фамилии действующих лиц за особо оговоренными – настоящие фамилии. Из моих лагерных встреч я вынужден был выкинуть некоторые весьма небезынтересные эпизоды, как например, всю свирьлаговскую интеллигенцию, чтобы никого не подвести; по следам моего пребывания в лагере ГПУ не так уж трудно было бы установить, кто скрывается за любой вымышленной фамилией. Материал, данный в этих очерках, рассчитан в частности и на то, чтобы никого из людей, оставшихся в лагере, не подвести. Я не думаю, чтобы в этих расчетах могла быть какая‑нибудь ошибка. А оговорку о реальности даже и неправдоподобных вещей мне приходится делать потому, что лето 1934 года мы провели в условиях поистине неправдоподобных.
Мы были безусловно сыты. Я не делал почти ничего. Юра не делал решительно ничего. Его техникум оказался такой же халтурой, как и Динамо. Мы играли в теннис, иногда и с Радецким, купались, забирали кипы книг, выходили на берег озера, укладывались на солнышке и читали целыми днями. Это было курортное житье, о каком московский инженер и мечтать не может. Если бы я остался в лагере, то по совокупности тех обстоятельств, о которых речь будет идти ниже, я жил бы в условиях такой сытости, комфорта и безопасности и даже… свободы, какие не доступны и крупному московскому инженеру. Мне все это лето вспоминалась фраза Марковича: если уж нужно, чтобы было ГПУ, так пусть оно лучше будет у меня под боком. У меня ГПУ было под боком, тот же Радецкий. Если бы не перспектива побега, я спал бы в лагере гораздо спокойнее, чем я спал у себя дома под Москвой. Но это райское житье ни в какой степени не противоречило тому, что уже в 15 верстах к северу целые лагпункты вымирали от цинги, что в 60‑ти верстах к северу колонизационный отдел рассеял кулацкие семьи, целое воронежское село, потерявшее за время этапа свыше шестисот своих детишек, что еще в 20 верстах севернее была запиханная в безысходное болото колония из 4.000 беспризорников, обреченных на вымирание. Наше райское житье в Медгоре и перспективы такого материального устройства, какого я не знаю, добьюсь ли в эмиграции, ни в какой степени и ни на одну секунду не ослабляли нашей воли к побегу, как не ослабило ее и постановление от 7 июня 1934 года, устанавливающее смертную казнь за попутку покинуть социалистический рай. Можно быть не очень хорошим христианином, но все равно даже лучший паек ББК на фоне девочки со льдом в глотку как‑то не лез…
ПО ШПАЛАМ
Методические указания для тов. Медовара занимали очень немного времени. Книги я, само собой разумеется и писать не с обирался, аванс получил сто рублей – единственное, что я остался должен советской власти. Впрочем и советская власть мне кое‑что должна. Как‑нибудь сосчитаемся.
Моей основной задачей был подбор футбольной команды для того, что Радецкий поэтически определил, как «вставку пера Ленинграду». В сущности вставить можно было, из трехсот тысяч человек можно было бы найти 11 футболистов. В Медгоре из управленческих служащих я организовал три очень слабые команды и для дальнейшего подбора решил осмотреть ближайшие лагерные пункты. Административный отдел заготовил мне командировочное удостоверение для проезда на пятый лагпункт; 16 верст к югу по железной дороге и 10 верст к западу в тайгу. На командировке стоял штамп:
«Следует в сопровождении конвоя».
– По такой командировке, – сказал я начальнику адмотдела, – никуда я не поеду.
– Ваше дело, – огрызнулся начальник. – Не поедете, вас посадят, не меня.
Я пошел к Медовару и сообщил ему об этом штампе; по такой командировке ехать – это значит подрывать динамовский авторитет.
– Так я же вам говорил, там сидят одни сплошные идиоты. Я сейчас позвоню Радецкому.
В тот же вечер мне эту командировку принесли, так сказать, на дом, в барак. О конвое в ней не было уже ни слова.
На проезд по железной дороге я получил 4 р. 74 коп., но пошел пешком, конечно: экономия, тренировка и разведка местности. Свой рюкзак я набил весьма основательно, для пробы, как подорожные патрули отнесутся к такому рюкзаку и в какой степени они будут его ощупывать. Однако, посты, охранявшие выходы из медгорского отделения социалистического рая, у меня даже и документов не спросили. Не знаю, почему.
Железная дорога петлями вилась над берегом Онежского озера. Справа, т. е. с запада, на нее наваливался бесформенный хаос гранитных обломков – следы ледников и динамита. Слева вниз к озеру уходили склоны, поросшие чащей всяких кустарников. Дальше расстилалось бледно‑голубое полотно озера, изрезанное бухтами, островами, проливами. С точки зрения живописной этот ландшафт в лучах яркого весеннего солнца был изумителен. С точки зрения практической он производил удручающее и тревожное впечатление, как по таким джунглям и обломкам пройти 120 верст до границы?
Пройдя верст пять и удостоверившись, что меня никто не видит, я нырнул к западу в кусты на разведку местности. Местность была окаянная. Каменные глыбы, навороченные в хаотическом беспорядке. На них каким‑то чудом росли сосны, ели, можжевельник, иногда осина и береза. Подлесок состоял из кустарника, через который приходилось не проходить, а пробираться. Кучи этих глыб вдруг обрывались какими‑то гигантскими ямами, наполненными водой. Камни были покрыты тонким и скользким слоем мокрого мха. Потом верстах в двух камни кончились, и на ширину метров двухсот протянулось какое‑то болото, которое пришлось обойти с юга. Дальше снова начинался поросший лесом каменный хаос, подымавшийся к западу каким‑то невысоким хребтом. Я взобрался и на хребет. Он обрывался почти отвесной каменной стеной, метров 50 высоты. На верху были завалы, которые впоследствии в дороге стоили нам столько времени и усилий. Это был в беспорядке наваленный бурелом, сваленные бурями деревья с перепутавшимися ветками, корнями, сучьями. Пробраться вообще невозможно, нужно обходить. Я обошел. Внизу под стеной ржавело какое‑то болото, поросшее осокой. Я кинул в него булыжник. Булыжник плюхнулся и исчез. Да, по таким местам бежать – упаси, Господи! Но с другой стороны, в такие места нырнуть, и тут уж никто не разыщет.
Я вышел на железную дорогу. Оглянулся. Никого. Прошел еще версты две и сразу почувствовал, что смертельно устал, ноги не двигаются. Возбуждение от первой прогулки на воле прошло, а месяцы одиночки, Урча, лагерного питания и нервов сказались. Я влез на придорожный. камень, разостлал на нем свою кожанку, снял рубашку, подставил свою одряхлевшую за эти месяцы кожу под весеннее солнышко, закурил самокрутку и предался блаженству.
Хорошо. Ни лагеря, ни ГПУ. В траве деловито, как Медовар, суетились какие‑то козявки. Какая‑то пичужка со столько же деловитым видом перелетела с дерева на дерево и оживленно болтала сама с собой. Дела у нее явственно не было никакого, а болтает к мечется она просто так, от весны, от солнца, от радости птичьей своей жизни. Потом мое внимание привлекла белка, которая занималась делом еще более серьезным, ловила собственный хвост. Хвост удирал, куда глаза глядят, и белка в погоне за своим пушистым продолжением вьюном вертелась вокруг ствола мохнатой ели, рыжим солнечным зайчиком мелькала в ветвях. В этой игре она развивала чудовищное количество лошадиных сил. Это не то, что я – верст 12 прошел и уже выдохся. Мне бы такой запас энергии, дня не просидел бы в СССР. Я приподнялся, и белочка заметила меня. Ее тоненький подвижной носик выглянул из‑за ствола, а хвост остался там, где был, с другой стороны. Мое присутствие белке не понравилось. Она крепко выругалась на своем беличьем языке и исчезла. Мне стало как‑то и грустно и весело: вот живет же животина, и никаких тебе ГПУ.
ВОЛЬНОНАЕМНЫЕ
По полотну дороги шагали трое каких‑то мужиков, один постарше, лет под 50, двое других помоложе, лет по 20‑25. Они были невыразимо рваны. На ногах у двоих были лапти, на ногах у третьего рваные сапоги. Весь их багаж состоял из микроскопических узелков, вероятно, с хлебом. На беглецов из лагеря они как‑то не были похожи. Подходя, мужики поздоровались со мной. Я ответил. Потом старший остановился и спросил:
– Спичек нетути, хозяин?
Спички были. Я вытащил коробку. Мужик перелез через канаву ко мне. Вид у него был какой‑то конфузливый.
– А может быть и махорочка‑то найдется? Я об спичках только так, чтобы посмотреть, каков человек есть.
Нашлась и махорочка. Мужик бережно свернул козью ножку. Парни робко топтались около, умильно поглядывая на махорку. Я предложил и им. Они с конфузливой спешкой подхватили мой кисет и так же бережно, не просыпая ни одной крошки, стали сворачивать себе папиросы. Уселись, закурили.
– Дён пять уже не куривши, – сказал старший. – Тянет, не дай, Господи!
– А вы откуда? Заключенные?
– Нет, по вольному найму работали, на лесных работах. Да нету никакой возможности. Еле живы вырвались.
– Заработать собирались, – саркастически сказал один из парней. – Вот и заработали, – он протянул свою ногу в рваном лапте. – Вот и весь заработок.
Мужик как‑то виновато поежился.
– Да кто ж его знал.
– Вот то‑то и оно, – сказал парень. – Не знаешь – не мути.
– Што ты все коришь? – сказал мужик. Приехали люди служащие, государственные, говорили толком, за кубо