Августа 2000 года, четверг 9 страница
И привидение растворилось так же беззвучно, как возникло.
– Женя, ты пришел? Почему так поздно? Мы тебя ждали в десять, – донесся из-за двери женский совсем не сонный голос.
Женя просунул голову в задверную темноту и громким шепотом сообщил в потустороннее пространство:
– Я еще не пришел. Мне еще надо будет Машу проводить.
– Ты снова собрался уходить? Почему? Погоди, я сейчас встану.
– Мам, только этого не хватало. Или ты собираешься проводить Машу вместо меня?
– Мать, он сам разберется, – прервал дискуссию мужской голос. – Давай спать. Мне завтра вставать в шесть.
Узкая, вся тянущаяся к окну комнатка, куда они прошли, тихо ступая босиком по холодному полу, залилась необыкновенно ярким после полутьмы коридора галогеновым светом. Маше показалось, что помещение ждало ее прихода, и, несмотря на это, оно было переполнено, чтобы не сказать захламлено, удивительными и совершенно неожиданными вещами, которым здесь явно не хватало пространства. Маша оглядывалась, пораженная. Стены комнаты были увешаны графическими набросками мужских и женских фигур, лиц. Были рисунки, изображавшие все этапы удара ноги по мячу – стоп-кадры, замершие на одном рисованном фотоснимке. Руки: женские, с длинными ухоженными коготками, праздные, окольцованные; грубые, мужские, с черными обгрызенными ногтями и въевшимся в кожу неотмываемым машинным маслом; мягкие раскрытые тебе навстречу детские ладошки… Но чаще – черно-белые, рисованные карандашом или углем эскизы лиц, с тщательно выписанными морщинками, тенями, разрезами губ: тонкими, поджатыми, вывернутыми африканскими, смеющимися или унылыми. Несколько отдельных листов было посвящено глазам. И здесь впервые Маша увидела себя.
Она оглянулась. Нет, она не ошиблась. По хитрой ухмылке на Женькином лице Маша поняла, что не ошиблась. Она подходила к стене, полностью заполненной набросками ее портрета. Большей частью незаконченные, они занимали все пространство над Женькиным письменным столом, между книжными полками.
– Потрясающе! Жень, ты художник? Правда?
Он отрицательно покачал головой.
– Тогда что это? Я могу выбрать? – несмело спросила Маша.
– Не надо. Я уже выбрал сам.
На подоконнике стояла тщательно упакованная картина. Маша взяла было ее в руки, но Женя остановил:
– Нет. Развернешь дома.
Маша с сожалением вернула подарок и продолжила прерванную экскурсию. Все, что она видела вокруг, было абсолютно нереально.
Вперемежку с до боли знакомыми учебниками здесь мирно сосуществовали книги и альбомы по искусству. Маша брала наугад: Эрзя, скульптура из дерева. Музей Родена, Париж. За стеклом рядом стояла маленькая мраморная копия «Вечной весны».
– О, узнаю – Эрмитаж, Роден[2]! А это – «Поцелуй Амура». Канова[3]? Правильно? А это что?
Рядом в специальной стеклянно-зеркальной мини-витрине на полках были расставлены еще несколько небольших скульптурных композиций и статуэток: женщина, прижимающая к груди пухлого плачущего ребенка, запрокинутая головка юной девушки с мечтательными, бесконечно глубокими глазами, устремленными вверх и еще до десятка фигурок из гипса, мрамора и материалов, Маше вовсе незнакомых.
– Кто скульптор?
– Мартов.
Фамилия ни о чем не говорила. Такого она не знала. Женя указал на запрокинутую девичью голову, которую только что рассматривала Маша:
– Это Рита. – И добавил: – Чуть больше года назад.
Маша обернулась к нему и замерла с чуть приоткрытым ртом. Все происходившее и происходящее сомкнулось, наполняясь самым невероятным, невозможным смыслом:
– Это все ты?
Маша еще раз обвела глазами комнату и витрину, которая приобрела в одно мгновение совершенно иную, неисчислимую ценность. Она все еще не верила.
Маша глядела на Женьку в упор, глаза в глаза, и лишь один вопрос застыл в ее восхищенных, сверкающих зрачках: «Почему ты никогда мне раньше не говорил?»
– Почему ты мне раньше ничего не говорил о своих работах?
Они сидели на деревянной скамейке, перед ее подъездом. Это богатство досталось им впервые – днем скамейка чаще всего бывала оккупирована бабками, составлявшими устное досье на каждого, проходящего перед их неусыпными очами. Дом когда-то был кэгэбэшным. Бабки тоже.
– Я не люблю это обсуждать. Боюсь дилетантов. Им либо нравится все без разбору, либо они начинают давать советы. Трудно сказать, что хуже.
– Наверное, я принадлежу к первой категории.
Женя взглянул на Машу с опаской:
– Я это понял. Когда ты сказала, что хотела бы выбрать что-то из набросков. Там нет ни одной законченной, достойной работы. Я окружил себя ими, чтобы быть все время с тобой, но ты прекрасней любой из них.
– Видишь, как я непритязательна. Ой, я так растерялась, что даже не поблагодарила тебя за подарок.
– Ты не можешь благодарить. Ведь ты еще ничего не видела.
– Я видела гораздо больше, чем могла ожидать.
– Я выбрал лучший портрет, но даже в нем, мне кажется, я не смог угадать тебя. Я это чувствую, и это не позволяет мне успокоиться. Ты сложнее. Я не могу тебя познать, и от этого портреты не передают всего, что ты есть на самом деле. Ты грустишь, даже когда смеешься. Ты задумчива, когда кругом несут чушь. Ты пугаешься, когда протягивают руку, чтобы погладить тебя по головке. Ты боишься быть счастливой.
– Я сейчас счастлива. Но ты не имел права ничего мне не говорить.
– На это была еще причина, главная: я боялся, что ты полюбишь меня из-за моих работ.
– А теперь не боишься?
– Теперь нет. Я был с тобой на даче у Гофманов.
– Да. И ты так и остался без награды, мой рыцарь.
– Я проиграл последний поединок. Я ведь разбил локоть, когда слетел со стола. У меня уже не гнулась рука.
– Правда? Кошмар. А никто этого не заметил. Но ты все равно победил.
Женя вскинул голову: так ли он понял ее слова? Маша смотрела ему прямо в глаза, этот взгляд Женя уже ловил на себе. Последний раз – сегодня в его квартире. Она как бы испытывала его. Две пары глаз, переполненные лаской и нежностью, не мигая, неотрывно следили, притягивали друг друга. По правилам этой немой затеянной ими игры никто не имел права отвести взгляд или хотя бы моргнуть. Их лица сближались, медленно, незаметно и неумолимо. Она уже чувствовала его дыхание на своих губах. Его лицо поплыло, и вслед за ним весь мир растворился в глубинах этих двух негаснущих глаз… и она сдалась. Ресницы сомкнулись, жалюзи век опустились, гася окна. Время застыло в дрожащей неизвестности…
Они стукнулись носами. Довольно больно. Машины глаза вновь вспыхнули, и она рассмеялась. Но Женя тут же прервал ее слишком звонкий в ночной немоте смех еще неумелым, таким пугающим и таким будоражащим поцелуем. С непривычки она даже забыла дышать и, пожалуй, задохнулась бы, если б Женя не отстранился и вдруг решительно и легко не подхватил бы ее на руки и не пересадил к себе на колени. Она посмотрела сверху вниз на его откинутое, открытое ей навстречу, светящееся счастьем лицо и, приняв в ладони его кудлатую голову, сама приникла к его раскрывшимся мягким и нежно-теплым губам…
Темный силуэт машины с раскосыми святящимися глазами подкрался откуда-то сзади и остановился напротив подъезда. Мотор стих, глаза потускнели, но водитель не сдвинулся с места. Маша, все еще прижимаясь щекой к Жениному виску, прошептала, касаясь губами его уха:
– Это папа. Наверное, искал меня по всему городу. Интересно, что со мной сейчас сделают? – но страха или раскаянья Женя в ее голосе не услышал. – Проводи меня, пожалуйста, домой.
Они встали. Женя поднял прислоненную к скамье запеленатую в бумаги картину. В лифте они успели обняться последний раз.
Мама тоже не спала. Маша опередила ее, не дав сказать ни слова, и, бросившись ей на шею, крепко поцеловала в щеку:
– Мамочка, мне шестнадцать!
– А ума – как у шестилетней. Завтра в школу не встанешь.
Маша пробежала в ванную и глянула на себя в зеркало. Все лицо горело, исколотое небритой Женькиной щетиной, а нижняя губа распухла и треснула посредине. Она чмокнула свое отражение и пустила воду.
Выскочив в коридор и подхватив дожидающийся возле входной двери презент, она, не распаковывая, уволокла его в свою нору. Позже, уже раздевшись и забравшись в постель, она включила ночник и только тогда разорвала бумажные пеленки.
На нее, как из слегка затуманенного зеркала, смотрела она сама. Грифель к краям холста был слегка растушеван, и взгляд невольно концентрировался на бархатных томных, подернутых мягкой печалью глазах. А все лицо обрамляла сверкающая своей чернотой, развевающаяся по ветру грива вздыбившихся волос. И два вечных начала, грустная умиротворенность и бунтующая одержимость, соединяясь в несоединимом, воплотились в этом юном лице на графическом портрете.
Женя вышел из подъезда. Обозначенный только габаритными огнями автомобиль все еще стоял напротив. Когда он проходил мимо, переднее стекло опустилось:
– Поехали, Ромео. Отвезу тебя домой. Метро уже закрыто.
– Нет, нет. Спасибо. Я хочу пройтись пешком.
Он сделал несколько шагов в сторону от дома, потом остановился и вернулся к открытому еще автомобильному окну:
– У вас очень хорошая дочь.
– Посмей только ее обидеть, – проворчал сидящий за рулем мужчина.
Забросив руки за голову, Женя шел от ее дома. За спиной негромко завелась и тронулась, отъезжая, машина.