Июня, вторник. Выпускной вечер
Месяц. Целый месяц между отчаяньем и надеждой.
Перитонит. Маша никогда раньше не знала, что смерть может скрываться в словах. Они могут быть беспощадно жестокими, эти слова. Совсем как люди. Но с людьми еще можно хоть что-то сделать. От слов еще не придумали избавления. Маша не могла его защитить, но она не могла согласиться с тем, что все, что придумывало человечество за столько веков, оказалось беспомощно перед одним страшным словом, которое нельзя было увидеть, осязать, вырезать из мучащегося организма, от которого нельзя было освободиться, спастись…
Что она ему могла дать, кроме своей единственной любви. Она отказывалась признавать, что есть в этом ужасном исковерканном людьми мире что-то, способное сравниться с ее любовью в своей силе. Она больше не надеялась на лекарства, капельницы, железные, напичканные электроникой приборы, которые каждый в отдельности и все вместе создавали лишь иллюзию борьбы за его жизнь. И лишь она понимала, что никто и ничто не сможет вытащить его, если она перестанет верить в спасение. Лишь они вдвоем в целом свете знали: пока ее сердце бьется в его груди – он будет жить.
Женю однажды уже переводили из реанимации, но на следующий же день его бегом вновь возвращали в прежнюю палату.
После последнего приступа Маша уже не выходила за стены больницы. Пока она держала Женю за его горячую бессильную руку, он не мог от нее уйти.
Мать Инги, заведовавшая в другом корпусе, помогла им с постоянными пропусками.
Неделю назад Женину маму увезли прямо из палаты с сердечным приступом. До этого они еще изредка сменяли друг друга, а то сидели обе молча, следя за частым, неглубоким дыханием сына и мужа. Женин отец, который теперь разрывался между двумя госпитализированными и оставленной на него младшей дочкой, прибегал с черным, осунувшимся и сразу постаревшим лицом, переговаривался с врачом, с Машей, садился на краешек табуретки, сидел, мрачно глядя на своего спящего такого необузданного еще недавно, а теперь такого беспомощного ребенка.
Ребята и Мама-Оля подъезжали к больнице каждый день. И хотя внутрь их не впускали, Маша сама спускалась к ним в условленное время, чтобы доложить об очередных безрадостных новостях. У нее с собой был Гариков мобильный телефон, и она могла заказывать, что принести, зная, что все, даже самая пустячная мелочь, такая, как свой градусник, будет доставлено в течение ближайшего часа, несмотря ни на какие экзамены. Про собственные экзамены Маша не вспоминала. И ни разу никто из ее домашних не произнес в связи с этим ни слова.
Женя улыбался. Он оставался единственным, кто сохранил способность улыбаться и шутить. Маша не могла себя пересилить. Он же улыбался сейчас чаще, чем за весь предшествовавший катастрофе месяц. Он еще старался поддержать мать и Машу, и от этого ей становилось совсем невыносимо жутко. Когда же он пытался шутить по собственному поводу, Маше хотелось выть, но она не могла ему это показать. Едва выкарабкавшись после тяжелейшего приступа, с бисеринками холодного пота на лбу, которые Маша промакивала чистой салфеткой, он спрашивал:
– Ты знаешь, чем отличается пессимист от оптимиста? Первый считает, что хуже уже не бывает. Другой – что может быть еще хуже.
Чаще всего, если они оставались одни в палате и он не впадал в долгое и, чем дальше, тем более затяжное беспамятство, они возвращались к теме, которая, казалось, занимает его теперь более всего на свете. Они мечтали об их ребенке. Глаза у него в эти минуты сияли, но Маше чудилось, что это сияние, полное слез. Лишь однажды он произнес слова, которые ужаснули Машу глубиной его понимания безнадежности борьбы, которую они вели вдвоем против незримого, неубиенного врага. Это произошло после ночи, в течение которой он дважды терял сознание.
– Обещай мне… Выйти замуж.
– Я давно замужем.
– Нашему ребенку нужен будет отец. А тебе – настоящий муж.
– У меня есть муж. Единственный и самый настоящий. А ты уж постарайся стать хорошим отцом.
Он посмотрел ей в глаза, и она не вынесла этого его взгляда и отвернула лицо.
– Мы уславливались никогда не лгать друг другу.
В какой-то момент стало казаться, что Женя пошел на поправку. Спадал отек с лица, и уже шевелились проросшие сквозь гипс пальцы правой руки. Маша повеселела. Каждое утро начиналось с хороших новостей. «Температура 37 и 7. Женя спал сегодня ночью целых шесть часов не просыпаясь. Он сам выпил стакан сока…» И лишь гноящиеся края ножевой раны даже не пытались закрываться.
Потом посыпались проблемы. Недолеченное, перенесенное на ногах воспаление легких было одной из них.
Несмотря ни на что, молодой организм сдавал каждую позицию только после тяжелейшего боя. Эта неравная борьба, приносящая почти одни только поражения, доканывала не только тело, но и психику. Но тем ярче праздновались самые незначительные, даже временные победы. За каждой Маша видела перелом в их невидимой войне и пыталась внушить эту же мысль Жене. А он, подыгрывая ей, начинал храбриться, и заканчивалось это чаще всего плачевно. Однажды он попытался встать и сделать несколько шагов по палате. Маша вышла к сестре, сказать, что Жене с утра лучше, и он попросил поесть. Когда она вернулась, он лежал вниз лицом посредине крошечной комнаты, и из перевернутой капельницы на линолеум вытекала бесцветная лужа.
Неожиданно Маша получила совершенно непредвиденную помощь в лице Риты. Рита, заканчивавшая второй курс медучилища, напросилась на практику в Склиф. Теперь она часто приходила сменить Машу, которой нужен был хоть какой-то элементарный отдых.
Когда Маша вошла в палату, Женя полулежал, с подушкой, подоткнутой под голову.
– О, мы уже сидим! – Маша наигранно радостно огляделась.
Рита, которая только что заправляла выбившуюся из-под матраса простыню, распрямилась, встречая ее искусственной улыбкой. Она была в том же зеленоватом брючном врачебном костюме, что и обычно, но хорошо уложенная прическа угадывалась под сдвинутой и заколотой на макушке медицинской шапочкой, а на длинной золотой цепочке поблескивала на груди маленькая овальная камея: белая женская головка на черном полированном фоне. Рита была аккуратно подкрашена, и Маша вспомнила, что сама красилась прошлый раз на последний звонок.
Маша отсутствовала всего минут пятнадцать. За это время палата, как только смогла, преобразилась. Все было вымыто, от пола до стаканов, и блестело. В изголовье в шикарной золотой упаковке сияла ветка бордовой орхидеи.
– От кого такая красота?
– От Жени тебе, – подошла Рита и поцеловала Машу в щеку. – Сегодня твой… – Она оговорилась, но тут же поправилась: – Ваш выпускной вечер.
– Пустяки, – Маша махнула рукой. – Наш выпускной вечер будет, когда нас выпустят из больницы. Сегодня другой праздник. Сегодня ровно триста дней, как мы впервые с Женей встретились.
Рита простила ей этот эгоистический выпад за ту улыбку, которую Маша смогла вызвать у Жени.
– Красивая дата. Все к лучшему, – Женя протянул Маше руку. – Ведь ты так и не доучила меня вальсу. Как бы мы смотрелись с тобой на балу.
– Спасибо за орхидею, – поблагодарила она, обращаясь сразу и к Жене, и к Рите. – Жень, ты помнишь, что полететь можно, лишь абсолютно уверовав, что умеешь летать. Мы обязательно полетим с тобой под музыку Штрауса и будем кружить им всем на зависть. Ты только крепче держись за меня. А я тебя не отпущу.
Рита отошла и повернулась к окну, чтобы никому не было видно ее лицо.
– Понимаешь, что жалко, – произнес Женя. – Я так многого хотел в этой жизни и так мало успел.
– Ты не о том думаешь, – попыталась переключить его Рита, не поворачиваясь. – Сначала тебе нужно выйти из больницы, а потом ты обязательно всего достигнешь, с твоим-то характером.
Женя не пытался спорить. Он просто размышлял вслух. От этих его размышлений впору было лезть на стену.
– Что значительного я оставил после себя? Несколько скульптур, и то часть разбилась в упавшем стеллаже, часть досталась нашей доблестной милиции. Несколько набросков на бумаге. А я мечтал покорить Париж и весь мир.
Он смеялся над славою бренной,
Но хотел быть только первым…
– Ты выставишь «Рождение Афродиты» этим летом в Париже, – Маша постаралась придать уверенность голосу. – Я уже говорила по этому поводу с Кацем.
Женя с нежностью взглянул ей в глаза.
– Это теперь совсем неважно. Пусть она останется у тебя.
Про Каца и Париж – это была всего лишь полуправда. Александр Самуилович ей ответил, что вряд ли теперь у него появится такая возможность. Кац заходил в больницу не меньше десятка раз. Лишь однажды его удалось нелегально провести в палату. Тогда с ним вместе была еще и Карина. Карина забегала потом и одна, без Каца. Маша отдавала ей свой пропуск, чтобы она могла подняться наверх.
Маша заметила, как Женя стиснул зубы и вдруг легко улыбнулся:
– Что я скулю? Я должен быть счастлив, что за такое короткое время я все же успел так много. Люди живут до ста лет и не имеют десятой доли того, что было у меня… Грех жаловаться. У меня была любовь, самая яркая, какую можно было только себе пожелать… Друзья, какие не каждому достаются за всю жизнь. Взять хотя бы Риту. Ритка, ты мне друг?
– Нет. Я твоя первая несостоявшаяся любовь.
– Ладно. Пусть так… У меня был даже крошечный кусочек славы и маленький талант, который хоть во что-то вылился… Наверное, я слишком быстро горел, как комета в ночном небе среди тусклых звезд… Но все же это не так мало. Правда?
– Ты еще не назвал ребенка, которого я рожу от тебя.
Маша опустилась на край его кровати и, совсем не стесняясь стоящей рядом Риты, легла на его горячую подушку. Женя, сделав над собой усилие, подложил ей руку под голову. Его кисть безвольно упала на ее плечо. Беззвучно отсчитывали секунды, крадя их у жизни, плоские серебристые часы «Edox» на его запястье.
– Да. Вот на ребенка бы я хотел посмотреть…
Рита провела ладонью по лицу и повернулась, улыбаясь:
– Маша! Марш домой. Мы должны лицезреть тебя сегодня во всем сиянии в выпускном платье, со сверхмодной прической и в брильянтах.
– Где ж я возьму брильянты?
– Ладно, брильянты мы тебе прощаем. Но все остальное чтобы было к началу бала.
…Она опоздала.
Душ, переодевания, макияж и – самое сложное – прическа отняли гораздо больше времени, чем Маша могла рассчитывать. Она выскочила из такси и расправила смявшееся, как она его ни берегла, платье. Белый больничный халат был с собой, но она решила его накинуть, лишь когда будет миновать охрану, чтобы лишний раз не издеваться над нарядом. Больше всего она опасалась за бордовую орхидею, специально заколотую, но с трудом удерживавшуюся в волосах. Маша несла голову прямо, боясь уронить цветок.
Риту и Надю Гаврилину (в открытом вечернем сверкающем блестками платье она больше не была Гаврошем) Маша увидела издалека. Она побежала, улыбаясь, им навстречу, придерживая цветок одной рукой. Они стояли в глубине длинного, почти неосвещенного коридора, из которого не видно было выхода. Маша замедлилась, она шла к ним, и каждый звук от высоких точеных каблуков, отстукивающих замирающий такт по каменному полу, металлически бился об узкие своды, отдаваясь в груди. Она остановилась механически, не дойдя несколько шагов, которых не в силах была преодолеть. Рита прошла эти несколько шагов сама ей навстречу:
– Стой. Не ходи туда.
Рука, удерживавшая цветок, медленно сползала. Орхидея упала на пол.
– Не-е-е-е-т!..
В темном коридоре без выхода крик не отразился ни от одной стены.
Она опоздала. Она не имела права его покидать…
Сердце ее остановилось.