Проблемы тлей и необученных бультерьеров

Инструкция по выживанию колясника в быту Пункт 1: Следует избегать любых упоминаний наружности в разговорах, за исключением ситуаций, когда она упоминается:

А) вне связи с говорящим;

В) вне связи с собеседником;

С) вне связи с кем-либо из общих знакомых.

Не приветствуются упоминания наружности в настоящем и будущем времени. Прошедшее время позволительно, хотя, опять же, не рекомендуется. Упоминание наружности в будущем времени в связи с собеседником является тяжким оскорблением последнего. Разговор двоих в этом ключе — легкая форма извращения, допустимая лишь между близкими людьми-состайниками.

«Блюм» № 7, РЕЦЕПТЫ ОТ ШАКАЛА

— Вы ведь живете взаперти. В замкнутом пространстве, понимаешь? Вы повернуты на самих себя и на это место, как невылупившиеся цыплята. Я думаю, от этого все ваши извращения.

— Извращения? — Сфинкс кашляет, дым вырывается у него из ноздрей и между зубами. — Что ты имеешь в виду?

Курильщик колеблется.

— Так… разное…

— Выскажись, — предлагает ему Сфинкс. — Извращения — это неслабо сказано. Хотелось бы понять, что ты имел в виду.

Курильщик с мрачным видом дергает бусину на свитере. Этот серо-зеленый свитер связал для него Горбач. Вокруг ворота и манжет — стеклянные бусины со зрачками, какие носят от сглаза.

— Ты понимаешь, — говорит он, поднимая взгляд на Сфинкса. — Прекрасно понимаешь.

— Допустим, что да. Допустим, мне просто хочется, чтобы ты подтвердил мои догадки.

Курильщик отводит взгляд:

— Я имел в виду ваши игры. Ночи, сказки, драки, войны… извини, но все это не кажется мне настоящим. Я называю это играми. Даже… даже когда они плохо кончаются.

— Ты опять о Помпее? — морщится Сфинкс.

— И о нем тоже. Но не только, — торопливо добавляет Курильщик. — Это мог быть и не Помпей. Но хорошо, пусть будет он. Тебе не кажется, что это слишком — зарезать кого-то только за то, что он хотел считаться здесь самым крутым? В этом маленьком, затхлом мирке… пожалуйста, Сфинкс, не смотри на меня так! Ведь я прав! Никакое вожачество того не стоит.

Они одни в опустевшей столовой. Стулья отодвинуты от заставленных грязными тарелками столов, скатерти пестрят соусными пятнами и хлебными крошками. Дверь в коридор приоткрыта.

Сфинкс, раскачивается, откинувшись на спинку стула.

— Пойми, Курильщик, — говорит он, стараясь не смотреть в раскрасневшееся лицо собеседника. — То, что для тебя ничего не значит, для кого-то — все. Почему ты не можешь в это поверить?

— Потому что это неправильно! — чуть не кричит Курильщик. — Вы слишком умные, чтобы жить, закрыв глаза! Чтобы верить, что с этого здания все начинается и им же заканчивается!

В проеме кухонной двери появляется пожилая женщина и смотрит на них, поджав губы.

Сфинкс перестает раскачиваться на стуле, придвигается вместе с ним к столу и аккуратно опускает зажатый в зубах окурок на край тарелки.

— Это вопрос свободы, — говорит он. — О которой можно спорить бесконечно с перерывами на чай, сон и празднование юбилеев. Ты к этому готов? Вот скажи, к примеру, кто свободнее, бегущий по саванне слон или тля, сидящая на листе все равно какого растения?

Курильщик не отрывает взгляд от дотлевающего на тарелке окурка.

— Дурацкий пример. Оба не обладают разумом. Мы говорим о людях.

— Это слон-то не обладает? — удивляется Сфинкс. — Ладно. Пусть так. Оставим животный мир. Можешь, кстати, загасить мою сигарету, если она так тебя нервирует. Возьмем заключенного и президента…

Курильщик морщится:

— Не надо! Умоляю, только не доказывай мне, что узник более свободен. Это все слова. Если тебе хочется отождествлять себя с преступником или с тлей…

— Я просто пытаюсь объяснить… — Сфинкс смотрит через плечо Курильщика на кухонную дверь, из которой только что вышла судомойка, решительно толкающая перед собой столик на колесах. — Но, кажется, я зря сотрясаю воздух. Ты меня не слушаешь. Каждый сам выбирает себе Дом. Мы делаем его интересным или скучным, а потом уже он меняет нас. Ты можешь согласиться со мной, а можешь не соглашатся. Это тоже будет в своем роде выбор.

— Ничего я не выбирал! — возмущается Курильщик. — Все выбрали за меня. Еще до того, как я сюда попал! Выбрали группу, а значит, сделали меня Фазаном. Моего согласия никто не спрашивал! Попади я во вторую, должен был бы приноравливаться к Крысам. К их дурацкому имиджу, который они себе выбрали до меня и без меня. Это ты называешь свободой?

— Ты же так и не сумел стать приличным Фазаном.

— Но я пытался!

— Если бы пытался — стал бы. Ты просто не захотел. И сделал свой выбор.

— Между прочим, это и твоя вина, что я им не стал! — запальчиво восклицает Курильщик. — Это ты испортил мне репутацию.

Сфинкс смеется:

— И ты жалеешь?

— Нет, но… — Курильщик случайно макает локоть в тарелку с остатками обеда и брезгливо от нее отстраняется. — Я не жалею. Но не тебе после всего этого рассуждать о свободе выбора, — невнятно заканчивает он, вытирая рукав салфеткой.

Сфинкс с интересом наблюдает за ним.

— Слушай. Сейчас ты не в первой и не во второй. Что же тебя так мучает? Какую роль вынуждаем играть тебя мы?

— Быть похожим на вас!

— Разве мы так похожи друг на друга?

Курильщик отбрасывает скомканную салфетку.

— Ты даже не замечаешь! Даже не чувствуешь, как вы похожи. От этого просто жуть берет!

Сфинкс смотрит на него с насмешливым удивлением.

— Мы похожи? Ну не скажи. Я вот считаю, что между мной и Черным мало общего. Так мало, что мы практически не в состоянии общаться. Еще я чувствую, что ты почему-то решил перенять его взгляды на все, что нас окружает. Так что теперь мне трудно общаться и с тобой.

Курильщик улыбается:

— Понятно. Выговор за общение с белой вороной, так?

— Кто это белая ворона? — изумляется Сфинкс. — Уж не Черный ли?

— Он самый. Тот, кто не разделяет ваших взглядов. Нежелательный элемент.

Сфинкс весело хохочет.

— Черный? Не смеши меня, Курильщик! Если он в чем-то и расходится с большинством, так только в вопросе своего статуса.

— С ним всегда можно поговорить о наружности, — возражает Курильщик. — А больше ни с кем.

— Ну да, — соглашается Сфинкс. — Нужна же ему какая-нибудь фишка. Желательно такая, чтобы действовала на нервы окружающим. Но ты не обольщайся. Он здесь с шести лет. Наружность для него — такое же абстрактное понятие, как для Слепого. Он знает ее только по книгам и фильмам.

— Но он ее не боится.

— Он сам тебе сказал?

Сфинкс встает.

— Хватит. Закончим этот разговор. Если бы ты так не зацикливался на том, что тебя никто не понимает, может, у тебя хватило бы сил понять других. Если бы ты поменьше общался с Черным, это пошло бы тебе на пользу. Если бы эта суровая женщина не приближалась к нашему столу так неотвратимо, я бы сказал еще что-нибудь умное. Если бы эта дверь вела не в коридор, то вела бы еще куда-нибудь…

Он подходит к двери, толкает створку плечом и, не оглядываясь, выходит.

Расстроенный Курильщик выезжает следом.

Черный сказал: «Попробуй поговорить с ним серьезно, и увидишь, как он начнет вилять. Ты с этим просто не сталкивался. Но я-то знаю». В тяжких сомнениях — можно ли считать, что Сфинкс вилял? — Курильщик ищет его взглядом. Но Сфинкс уже растворился среди тех, кто шел и ехал ему навстречу.

Можно ли считать, что он вилял? Бессонная ночь щиплет веки, выкуренные сигареты скребут горло.

Сфинкс шагает быстро. На выходе из вестибюля он останавливается и ищет глазами белесое пятно на паркете. Когда-то оно бросалось в глаза. Теперь стерлось. И не заметишь, если не знать, что оно все еще там. Сфинкс прислоняется к стене.

Видел бы ты, Курильщик, что сотворили они, когда пришло их время. Если бы ты это видел, то на весь остаток жизни здесь, заткнулся бы о наружности, о запертых дверях и о скорлупках с цыплятами. Если бы ты только видел…

— Мальчик! — окликает Курильщика угрюмая женщина в переднике. — Пожалуйста, никогда не кури в столовой. И назови свою фамилию. Я сообщу о твоем поведении директору.

Курильщик оборачивается.

Старуха держит двумя пальцами крошечный окурок. Оставленный Сфинксом. Курильщик пристально смотрит на окурок. Она что, специально выжидала, пока я отъеду подальше, чтобы орать на весь Дом? Головная боль схватывает клещами.

— Фамилия! — настаивает узкий рот, похожий на щель.

— Раскольников! — кричит ей в ответ Курильщик.

Удовлетворенно кивнув, женщина скрывается в дверях столовой. Курильщик едет дальше, размышляя о том, осмелилась бы она подобным же образом угрожать Сфинксу, и почему ничего не было сказано, пока они сидели там вдвоем.

Проезжая мимо Кофейника, где сидят цепенеющие в клубах дыма Логи, он видит Лэри, машущего ему рукой от стойки, и въезжает внутрь.

— Чего это вы застряли в столовой? О чем секретничали? — Конь ковыряет в ухе заточенным ногтем мизинца.

— Скажи, Лэри, кто, по-твоему, свободнее: бегущий по саванне слон или тля, сидящая на листе все равно какого растения?

Лэри чешет грудь под многочисленными гайками и крестами:

— Откуда я знаю, Курильщик? Наверное, орел, который надо всем этим делом порхает. А зачем тебе?

— Орлы не порхают, — вмешивается Пузырь из третьей. — Они парят. Бороздят небо. Имеют его по-всякому.

— Сам дурак, — огрызается Лэри. — Не знаешь — не говори. Это корабли бороздят моря. И плуги землю.

Логи в черных жилетках дружно вздыхают.

Курильщик едет по коридору. Видит плакат в траурной рамке: «Помянем Ара Гуля, нашего почившего брата. Вечер памяти усопшего. Кл. комната № 1. Стихи, песни, посвящения. Всех, кто его знал и любил, просим явиться в 1-ую 28 числа в 18:00».

Перед Курильщиком возникает мучнисто-белое лицо с лошадиными зубами и занудный голос, тянущий бесконечную фразу о вреде курения и о болезнях, возникающих в связи с этой вредной привычкой. Всех, кто знал и любил… А кто знал и ненавидел?

Из-за плаката выглядывает тупорылое личико Фазана Нуфа.

— Ты приходи, — говорит он. — Тебя приглашаем отдельно.

Нуф держит плакат за деревянные ручки. Плакат на картонной основе слишком тежел для него, но он горд данным ему поручением и сияет от счастья.

— Приглашаем, как человека, который его знал. Хотя ты теперь и из другой группы. Можешь сказать о нем речь. Приходи.

— А может, все-таки, «приезжай»? — не удерживается Курильщик.

Личико Нуфа злобно сморщивается.

— Ну и мерзкий же ты тип. Не зря тебя поперли…

Он вскрикивает и роняет плакат. Нагибается и, подхватив его за край, быстро отъезжает. Плакат стучит по паркету болтающимся древком.

Курильщик задумчиво разглядывает свой кулак. На костяшках розовая ссадина. Он облизывает ее.

К чему пытается привлечь внимание обсуждаемый? К своей обуви, казалось бы… афиширует свой недостаток, тычет им в глаза окружающим. Этим он как бы подчеркивает нашу общую беду…Курильщик начинает смеяться. Очень тихо. Кругом одни пятнышки, тля, покрывает листья, все листья в тле, листья, деревья, леса… Он смеется. Едет дальше. Приходи. На чем? Приди на колесах, но не упоминай об этом…

«Послание», — предупреждает стена. Курильщик останавливается его прочесть.

МАЛЬЧИКИ, НЕ ВЕРЬТЕ, ЧТО В РАЮ НЕТ ДЕРЕВЬЕВ И ШИШЕК. НЕ ВЕРЬТЕ, ЧТО ТАМ ОДНИ ОБЛАКА. ВЕРЬТЕ МНЕ, ВЕДЬ Я СТАРАЯ ПТИЦА, И МОЛОЧНЫЕ ЗУБЫ СМЕНИЛА ДАВНО, ТАК ДАВНО, ЧТО УЖЕ И НЕ ПОМНЮ ИХ ЗАПАХ.

Мысленно с вами всегда. Ваш Папа Стервятник.

Деревья, шишки… Старая Птица с зубами — это больше похоже на птеродактиля!

В спальню Курильщик въезжает, истерично хохоча.

— Какой это к черту лист! — кричит он Сфинксу. — Это даже не саванна! Тля, слоны, и зубастые птеродактили! В какой такой саванне их вместе встретишь?

Сфинкс смотрит удивленно. Курильщика вытаскивают из коляски и кладут на кровать. Он смеется все тише, потом просто лежит, рассматривая потолок. Ему на лоб плюхается мокрая тряпка. Пахнущая кофейными лужицами. До меня ей, наверное, вытерли стол.

— Что с тобой, Курильщик?

Он молчит, нюхая тряпку.

— У него осенняя депрессия. Пройдет.

— Или не пройдет.

— Тоска по дому, — вздыхает Шакал. — По родильным стенам. Хотя я, кажется, неверно выражаюсь.

— Осознал, что он отброс общества, — глубокомысленно изрекает Горбач. — Это было как удар молнии, озаривший всю его жизнь. Бац — и его подкосило.

— Вы нарочно так себя ведете? — спрашивает Курильщик. — Чтобы меня стошнило?

Тряпка сползает ему на нос.

Слепой тренькает на гитаре, свесив волосы на струны.

— Мальчики, не верьте, что в раю… — дружно затягивают Табаки со Сфинксом.

— Нет деревьев и шишек! — хрустально взмывает к потолку голос Горбача.

— Не вееерьтеее!..

Курильщик зажмуривается.

Кровать прогибается под тяжестью опустившегося рядом Черного. Он краснее обычного и тяжело дышит. Он пьян. Курильщика это нервирует.

— Ну, что, я был прав? — спрашивает Черный.

Курильщик садится.

— Не знаю, — говорит он. — Ничего не знаю.

— Прав в чем? — интересуется Табаки. — Кто и в чем был прав?

Черный смотрит на Сфинкса.

— Спорим, вы говорили долго, но он так ничего и не сказал. Он это умеет. Может болтать часами, а потом не вспомнишь о чем, хоть убей.

Курильщик опять ложится. Он надеется, что если лежать неподвижно, голова перестанет болеть. К нему подходит Горбач и трясет гигантским вязаным носком в полоску.

— Эй, Курильщик, здесь будут новогодние подарки. Что бы ты хотел? Надо определиться с этим заранее, может, придется делать заказ Летунам.

— Ходячие ноги, — отвечает за Курильщика Черный. — Влезет в твой праздничный мешок то, что ему по-настоящему нужно?

Горбач хмуро моргает:

— Нет, — говорит он. — Это не влезет, — и отходит.

Курильщик ощущает неловкость. Все смотрят на них с Черным. Не осуждающе, а скорее устало, как будто они до смерти всем надоели. Оба. И хотя Черный только что сделал то же самое, что он сам чуть раньше проделал с Нуфом, Курильщику становится неловко и хочется как-то от этого отмежеваться.

— Не надо, Черный, — просит Курильщик.

— Плевал я на все эти заморочки, — говорит Черный. По тону чувствуется, что он завелся. — На все эти табу. Об этом нельзя, о том нельзя… Я буду говорить, о чем захочу, ясно? Это последний год ля страусов с упрятанной в песок башкой. Им осталось держать ее там каких-то шесть месяцев, но ты посмотри, Курильщик, ты только посмотри, как они обсираются, когда кто-то осмеливается об этом заговорить!

Гробовая тишина после слов Черного пугает Курильщика, но и вызывает в нем неожиданное злорадство.

Горбач комкает полосатый носок — колючий куст, в котором прячется птица, если только бывают на свете полосатые кусты — и лицо его медленно заливает краска.

Табаки в радужном балахоне застыл столбиком, за щекой непроглоченный кусок.

Слепой — пальцы на струнах гитары, сами как струны — лица не видно…

Сфинкс на спинке кровати, как на насесте, с закрытыми глазами…

— Тот о цыплятах, этот о страусах, — бормочет Сфинкс, не открывая глаз. — Даже метафоры одинаковые.

— Заткнись, пожалуйста, — говорит Черный, тяжело дыша. — Не делай вид, что не обоссался. Ты такой же, как они!

— Да уж не как ты, слава богу, — вздыхает Сфинкс. — Знаешь что, если ты закончил давить нам на психику…

— Ну нет, — пьяно ухмыляется Черный. — Я еще и не начинал. Это было так… вступление. Хотел дать Курильщику на вас полюбоваться. А как вы… — приступ беззвучного смеха мешает ему говорить, — а как вы все дружно сделали стойку, а? С ума сойти!..

Он вытирает выступившие на глазах слезы.

— Что ты пил, Черный? — с ужасом спрашивает Горбач. — Ты как себя вообще чувствуешь?

Табаки делает судорожные глотательные движения, пытаясь справиться с застрявшим в горле куском булки.

— Прекрасно! — Черный вскакивает, демонстрируя широкую улыбку. — Я прекрасно себя чувствую!

Курильщик немного отодвигается. Черный хватает его за плечо и, обдавая запахом перегара, громко шепчет в ухо:

— Ты видел? Нет, скажи, ты их видел?

— Видел, видел, — морщится Курильщик. Хватка у Черного железная. — Я все видел, Черный. Успокойся, пожалуйста.

— Видел, да? — встряхивает его Черный. — Ты это запомни! Мы еще ими полюбуемся в день выпуска. Вот когда можно будет сдохнуть со смеху!

Курильщику не до смеха. Он вскрикивает, когда Черный усиливает хватку и, шипя от боли, пытается разжать его пальцы.

— Отпусти, Черный! Пожалуйста!

Черный отпускает его, и Курильщик со вздохом облегчения валится на спину.

— Ладно, что там выпуск! В наружности я бы хотел их встретить, вот где! Хоть пару минут полюбоваться. Потому что я их там себе не представляю, не получается у меня, понимаешь? Пробую представить — и не могу.

Черный стоит зажмурившись.

— Может, я перевел бы кого-нибудь через дорогу, — бормочет он.

Слепой, угадав в мечтах Черного себя, усмехается. Горбач вертит пальцем у виска.

— Придержал бы свою собаку, если бы она на кого-то из них набросилась…

Табаки, справившись наконец с застрявшей в горле булочкой, разражается возмущенным визгом:

— Что еще за собака? Какая-такая собака? Откуда она взялась? Мало того, что ты шляешься где-то в наружности, выискивая бывших состайников, и перетаскиваешь их с тротуара на тротуар, так у тебя при этом еще какая-то собака! Она что, натаскана нас отыскивать? Науськанная, да? Даешь ей понюхать заныканные у нас носки, а потом говоришь: «Фас, моя крошка»? Этой поганой, поганой…

— Бультерьерихе, — шепотом подсказывает ему Сфинкс.

— Да! Этой бультерьерихе, этой охотнице за черепами! Этой мерзкой твари! Дерьмо какое!

— Уймись, Табаки, — смеется Слепой. — Он же сказал, что придержит ее. Меня вот угрожают перетащить через дорогу, не спросив согласия — я и то не жалуюсь. Хотя, может, у меня все имущество на этой стороне останется. И мисочка для подаяния, и табличка «Подайте бедному слепому».

— Придержит? — с горящими глазами выкрикивает Табаки. — Придержит? Ха! Да этих булей нипочем не удержать, если им что втемяшилось в их тупую башку. Они же невменяемые! А эта еще будет специально натасканная, представляете?

— Но ведь и Черный у нас не слабак, согласись, — качает головой Сфинкс. — К тому же это будет его псина, его радость и сладкая девочка. Они будут вместе охотится, вместе завтракать…

— Заткнитесь, придурки! — кричит Черный. — Шуты гороховые!

— Так и вижу, как они прогуливаются по утрам. Он — в сером пальто в клеточку и она — отрада холостяка — в серой попонке. У него в кулаке старый носок Слепого… в пакетике, чтобы запах не выветрился… они вышли на ежедневную охоту…

— Заткнись! Да вы уже обоссались на самом-то деле!

— Еще бы не обоссались, — хмурится Сфинкс. — Мы просто в ужасе, ты уж поверь. От одного вида твоей собаки…

— Этой безбожной уродины, — встревает Табаки.

— Особенно, когда ее не видишь, — не отстает Слепой.

— Эти ее кривые ноги…

— И пиратский прищур…

— И ошейник с шипами… Ой-ой-ой!

— И серая попонка!

— Оставьте мою собаку в покое!

Вопль Черного тонет в общем хохоте. Сфинкс сползает со спинки кровати и валится на пол.

— Кретины! Идиоты!

Черный встряхивает общую кровать, с рычанием переворачивает ее и, путаясь в собственных ногах, выбегает из спальни.

— Шизофреники! Жалкие ублюдки! — доносится из прихожей. Что-то с грохотом падает, отмечая траекторию его бегства.

— Швабра и ведро с грязной водой, — шепчет Македонский, бережно выуживая Курильщика из-под матраса.

Сфинкс раскидывает ногой одеяла и переворачивает подушки:

— Если он убил магнитофон, пусть лучше не возвращается. Я его самого прикончу.

— Как он нас из-за этой ублюдочной собаки! — радостно орет Табаки, ползая среди осколков. — Чуть всех не раздавил! Вот это сила! Вот что я называю — гордый хозяин!

Курильщик держится за голову, с удивлением отмечая, что она отчего-то перестала болеть. Он тоже не сдержал смех, и теперь ему не по себе. Как будто этим он предал Черного. Одинокого, взбешенного Черного, которого так мастерски довели. Интересно, заметил ли он, что Курильщик тоже смеялся?

Горбач и Македонский переворачивают кровать на место и принимаются собирать вещи.

— А вообще-то… — задумчиво говорит Горбач, — вообще-то бультерьеры очень мужественные и преданные животные.

— Кто же спорит? — спрашивает Слепой.

Горбач пожимает плечами:

— Не знаю. Мне как-то показалось, что вы их недолюбливаете.

Табаки разражается счастливым кудахтаньем.

Магнитофон орет в полную громкость, и Слепой поспешно приглушает звук.

— Уцелел. Повезло Черному.

Сфинкс передергивает плечами, чтобы пиджак сел правильно. На щеке его налипли чаинки, ворот рубашки стал коричневым.

Курильщик ощупывает шишку на лбу. Должно быть, от нее и прошла головная боль.

— Кстати, а с чего вы взяли, что снаружи у Черного будет обязательно бультерьер? — спрашивает он Сфинкса.

ДОМ

Интермедия

В Доме было одно место, где Кузнечик любил прятаться. А вторым таким местом был двор после наступления темноты. В этих местах, ему «думалось». Для того они и существовали, особенные места, чтобы в них можно было прятаться — исчезая для других — и думать. Странным образом, места влияли на «думанье».

Двор отдалял от Дома, позволяя взглянуть на него со стороны, чужими глазами. Иногда ему казалось, что это улей. Иногда Дом превращался в игрушку. Картонный, раскрашенный ящик со съемной крышей. Все как настоящее — и фигурки внутри, и мебель, и самые мелкие предметы — но всегда можно заглянуть под крышку и узнать, кто куда переместился. Это игра.

Он играл в эту игру — и в другие, для которых существовали свои «думательные» места. За спинкой большого дивана в холле, где пахло пылью и где ее клочья, похожие на серые тряпки, разлетались от дыхания и просто если пошевелиться. Там было сердце Дома. Через него простукивали шаги и проплывали голоса проходивших, там не было отчужденности и мыслей со стороны, только свои мысли и свои игры, как у сидящего в животе Великана, когда слышишь бурчание, стук огромного сердца и сотрясаешься от его кашля. Живот Великана, темный кинозал, и — чуть-чуть — Слепой, потому что место заставляло слушать неслышные шорохи, угадывать разговоры по обрывкам, а людей по шагам, все в полудреме «думанья», а мысли, приходившие здесь, были тягучими, прозрачными мыслями-невидимками — самыми странными из посещавших его. Чтобы выйти из этой игры он ложился на пол. Надо было лечь, ощутить под собой холодный паркет и холодную кожу диванной спинки; побыв никем, растворенным в пространстве, вновь стать собой, вернуть свое тело и мир вокруг.

Он вытягивал ноги со странным ощущением их длины, силы и спрятанных в них пружин. Сила была везде, но больше всего — в нем самом, и он удивлялся только тому, что она не разрывает его на куски, потому что ей не полагалось умещаться в маленьком теле между стеной и спинкой дивана. Ей полагалось летать ураганным смерчем, закручиваться спиралью, сметать лампочки с потолка и сворачивать в жгуты ковровые дорожки. Кузнечик, прятавшийся в животе Великана, вдруг сам становился Великаном. Потом это уходило, таяло, как в конце концов таяли все игры, но, выбравшись из-под дивана, он еще долго чувствовал себя легким, как пух, маленьким и тонким. Он был Великан, превратившийся в мышь, а великанская сила, уменшившаяся до размеров ореха, пряталась в жалкий замшевый комок, висевший у него на шее.

Сила была похожа на необъятного джинна, смерчем просочившегося в крошечную бутылку. Эту игру он любил больше всех. Она пахла амулетом, Седым и его комнатой. Все его тайные игры выросли из комнаты Седого, из его заданий, которые кормили амулет Кузнечика, как рука Седого кормила треугольных рыбок в зеленом аквариуме. Он играл в «думальные места», в «гляделки» и в «ловилки» — и все эти игры вышли из комнаты Седого, все они были, как корм-порошок треугольных рыбок, прозрачными и незаметными.

«Гляделки», когда он просто смотрел. Стараясь увидеть больше, чем видят занятые собой и своими делами люди. Оказалось, что люди замечают не так уж много, если не приглядываются специально. Если им это не нужно. Играя в «гляделки» надо было смотреть не только на кого-то, с кем говоришь, но на все, что в это время творится вокруг, сколько увидишь не поворачивая головы и не бегая глазами по сторонам. Кто где стоит, сидит, и что делает. Где что находится. Что на своем месте, а что передвинуто или исчезло. Игра была скучной как задание и интересной, если играть в нее. Из-за нее болели глаза, а сны заполнялись скачущими вспышками. Но он стал замечать многое, чего не замечал раньше. Войдя в комнату, видел пятна, вмятины на подушках, и передвинутые предметы, следы того, что присходило в его отсутствие. И он знал: если играть в эту игру долго, научишься угадывать каждого, оставившего такой след, как Слепой различал их по дыханию и по запахам, Слепой, с рожденья игравший в «слушалку» и в «запоминалку» — две из четырех доступных ему игр-невидимок.

Кузнечик ждал. Один день из семи принадлежал Седому. Вечерами, в дни фильмов, он творил в полутемной комнате свое волшебство с сигаретным дымом и со словами — усталый, раздражительный старшеклассник в ветхом халате, красноглазый колдун, знавший тайны невидимых игр. Кузнечик подходил к двери, читал, как заклинания, написанные на ней слова: «Не стучать. Не входить». Стучал и входил. И оказывался в душной, прокуренной пещере, где в темноте прятались Сиреневый Грызун и Кусливая Собака, где кто-то бормотал «Весна — страшное время перемен…», где в свете настольной лампы струился дым, а Седой Колдун говорил: «Ну вот и ты». И опускал амулеты от сглаза в винные лужицы. Амулеты смотрели сквозь вино, рыбьи глаза — сквозь стекло аквариума, спина Кузнечика покрывалась мурашками, и страшнее и прекраснее этого не было ничего на свете.

Спустя несколько часов ему, засыпавшему в постели, чудилось, что внутри него живет что-то острое, что-то с каждым приходом к Седому делающееся острее, как будто Седой затачивал это что-то волшебным точильным камнем.

Кузнечик и Горбач смотрели на собак. Горбач отряхивал куртку от грязи и снега. Собаки обнюхивали землю и друг друга, а самые нетерпеливые уже убежали в другие места, где тоже могло найтись что-то съедобное.

— Им мало, — сказал Горбач. — Конечно, им этого мало.

— Но это их подкрепляет, — заверил его Кузнечик, — так что они могут искать другую еду.

Они отошли от сетки. С капюшонами, надвинутыми на лбы, хлюпая по грязи башмаками, они брели через слякотный двор. Там, где снег стаял, проступали белые полосы колец. Летом они отмечали спортивную площадку. Горбач подошел к машине одного из учителей, которую поленились завести в гараж, и поскреб пальцем лед на капоте.

— Дешевка, — сказал он. — Эта машина.

Кузнечику нравились старые машины, и он ничего не ответил. Нагнулся посмотреть, есть ли под днищем сосульки, но сосулек не было. Они побрели к крыльцу.

— Знаешь, мне как-то спокойно теперь, когда я их покормил, — сказал Горбач. — Всегда про них думаю — и нехорошо. А как покормлю, проходит.

— А у меня в глазах иногда черные кошки мелькают, — невпопад произнес Кузнечик. — Шмыгают под кровать или под дверь. Мелкие такие. Странно, правда?

— Это потому, что ты «туманно» смотришь. Говорят тебе, не смотри «туманно». А ты смотришь. Так у тебя и носороги побегут. Как у Красавицы бегает его тень.

— Так больше видно, — вступился Кузнечик за «гляделки». Скорее по привычке, чем надеясь переубедить Горбача.

Некоторые задания не удавалось хранить в тайне. «Гляделки» Чумные Дохляки вычислили почти сразу. И невзлюбили. Трудно поддерживать связный разговор, играя в «гляделки». Как Кузнечик ни старался, у него это пока не получалось.

— Ага, — фыркнул Горбач. — Больше. Конечно. Например, больше черных кошек, которых нет!

— А что за тень бегает у Красавицы? — поинтересовался Кузнечик, неловко меняя тему.

— Его собственная. Но как бы живая. Ты его лучше не спрашивай. Он боится.

Они дошли до крыльца и постучали о ступеньки ботинками, отряхивая грязь. На перилах сидела старшеклассница и курила, глядя во двор. Ведьма. Без куртки, в одной водолазке под замшевым жилетом. Кузнечик поздоровался. Горбач тоже поздоровался, на всякий случай скрестив пальцы в кармане куртки.

Ведьма кивнула. С крыши крыльца капало, и капли отскакивали ей на брюки, но она ничего не замечала. А может, ей просто нравилось сидеть там, где она сидела.

— Эй, Кузнечик, — позвала она. — Иди сюда.

Горбач придерживавший дверь, обернулся. Кузнечик послушно подошел к Ведьме. Она бросила сигарету.

— А ты иди, — сказала она Горбачу. — Иди. Он скоро придет.

Горбач топтался около двери, угрюмо глядя на Кузнечика из-под капюшона. Кузнечик кивнул ему:

— Иди. Ты весь мокрый.

Горбач вздохнул. Потянул дверь и вошел в нее пятясь, не отрывая глаз от Кузнечика, как будто предлагал ему передумать, пока не поздно. Кузнечик подождал, пока он уйдет, и повернулся к Ведьме. Ему не было страшно. Ведьма была самой красивой девушкой в Доме, и к тому же — его крестной матерью. Страшно не было, но под ее пристальным взглядом сделалось неуютно.

— Садись, поговорим, — сказала Ведьма.

Он сел рядом на сырые перила и ее пальцы стянули с него капюшон. Волосы Ведьмы, как блестящий черный шатер, доходили ей до пояса. Она их не собирала и не закалывала. Лицо ее было белым, а глаза такими черными, что радужка сливалась со зрачком. Настоящие ведьминские глаза.

— Помнишь меня? — спросила она.

— Ты назвала меня Кузнечиком. Ты — моя крестная.

— Да. Пора нам с тобой познакомиться поближе.

Она выбрала странное место и время для знакомства. Кузнечику было мокро сидеть на перилах. Мокро и скользко. А Ведьма была одета слишком легко для улицы. Как будто так спешила познакомиться с ним поближе, что не успела даже накинуть куртку. Он свесил одну ногу и уперся носком в доски пола, чтобы не упасть.

— Ты смелый? — спросила Ведьма.

— Нет, — ответил Кузнечик.

— Жаль, — сказала она. — Очень жаль.

— Мне тоже, — признался Кузнечик. — А почему вы спрашиваете?

Черные глаза Ведьмы смотрели таинственно.

— Знакомлюсь. И давай на ты, хорошо?

Он кивнул.

— Любишь собак? — спросила Ведьма.

— Я люблю Горбача. Он любит собак. Любит кормить их. А я — смотреть, как он их кормит. Хотя собак я тоже люблю.

Ведьма подтянула одну ногу на перила и опустила подбородок на колено.

— Ты можешь мне помочь, — сказала она. — Если, конечно, хочешь. Если нет, я не обижусь.

Кузнечику капнуло за ворот, и он поежился.

— Как? — спросил он.

Это имело какое-то отношение к смелости и к собакам. А может, ему так показалось, потому что Ведьма о них заговорила.

— Мне нужен кто-то, кто передавал бы мои письма к одному человеку.

Волосы закрывали ее лицо.

— Ты понимаешь?

Он понял. Ведьма — из людей Мавра. Письма — кому-то из людей Черепа. Это было понятно, и это было плохо. Опасно. Опасно для нее, для того, кому предназначилась письма, и для того, кто эти письма стал бы ему носить. О таком никто не должен знать. Поэтому она спросила, смелый ли он, поэтому во дворе и вечером, без куртки и без шапки. Наверное, увидела его из окна, и сразу спустилась.

— Я понимаю, — ответил Кузнечик. — Он человек Черепа.

— Да, — сказала Ведьма, — правильно. — Она полезла в карман, достала зажигалку и сигареты. Ее руки покраснели от холода. Из замшевой жилетки, сшитой из кусочков, торчали нитки. — Страшно?

Кузнечик промолчал.

— Мне тоже страшно, — она закурила. Уронила зажигалку, но не стала поднимать. Спрятала ладони под мышки и сгорбилась. В ее волосах блестели серебряные капли. Ведьма качалась на перилах и смотрела на него.

— Тебе не обязательно соглашаться, — продолжала она. — Я не стану напускать на тебя порчу. Если ты веришь в эту ерунду. Просто скажи, да или нет.

— Да, — сказал Кузнечик.

Ведьма кивнула, будто не ждала другого ответа:

— Спасибо.

Кузнечик болтал ногами. Он промок до трусов. Ему уже было все равно, что он мокрый. Двор стал темно-голубым. Где-то выли собаки. Может, те самые, которых кормили они с Горбачом.

— Кто он? — спросил Кузнечик.

Ведьма спрыгнула с перил и подняла зажигалку.

— А как ты думаешь?

Кузнечик никак не думал. Он любил угадывать, но сейчас ему было холодно, а людей Черепа было слишком много, чтобы представлять себе каждого по очереди и думать, в кого из них можно влюбиться.

— Я не знаю, — сдался он. — Ты скажи.

Ведьма нагнулась к нему и шепнула. Кузнечик захлопал ресницами. Она тихо рассмеялась.

— Почему ты сразу не сказала? С самого начала? Почему?

— Тсс! Тихо, — ответила она, смеясь. — Только не кричи. Это не так уж важно.

— Почему ты не сказала!

— Чтобы ты не согласился сразу. Чтобы подумал, как следует.

— Я буду счастлив, — прошептал Кузнечик.

Ведьма снова рассмеялась, и волосы заслонили ее лицо.

— Конечно, — сказала она. — Конечно… Но ты все же подумай.

— Где письмо?

Она подышала на руки и достала из кармана жилетки конверт.

— Вот. Не потеряй, — Ведьма сложила конверт и спрятала ему в карман. — Передашь это своему другу. А у него возьмешь другое — и передашь мне. Сегодня. На первом около прачечной. После ужина. Я буду тебя ждать. Или ты меня подождешь. Будь осторожен.

— Какому другу? — удивился Кузнечик, но сразу догадался. — Слепому?

— Да. Постарайся, чтобы вас никто не видел.

— И про Слепого ты не сказала. Почему?

Ведьма сунула руку ему в карман, затолкала письмо поглубже и застегнула карман на клапан, чтобы конверт не высовывался.

— Ты проверяла мою смелость, — укоризненно сказал Кузнечик. — Ты меня проверяла. Но я и так бы согласился.

Ведьма провела ладонью по его лицу:

— Я знаю.

— Потому что ты — Ведьма?

— Какая я ведьма? Просто я знаю. Я много чего знаю, — она натянула ему капюшон на голову и открыла дверь.

— Пошли. Холодно.

Кузнечику было уже не холодно, а жарко.

— Скажи, — произнес он шепотом, когда они поднимались по лестнице. — Скажи, а что ты про меня знаешь?

— Я знаю, каким ты будешь, когда вырастешь, — сказала она.

Черный шатер волос и длинные ноги. Звонкий стук подкованных ботинков по ступенькам.

— Правда?

— Конечно. Это сразу видно, — она остановилась. — Беги вперед, крестник. Не надо, чтобы нас видели вместе.

— Да!

Он взбежал вверх по лестнице и на площадке обернулся.

Ведьма подняла на прощание руку. Он кивнул и взлетел через пролет. Дальше бежал не останавливаясь. Мокрые джинсы липли к ногам. Что она про меня знает? Каким я стану, когда вырасту?

В спальне Слепого не было. Фокусник, положив больную ногу на подушку, с отрешенным видом терзал гитару. На кровати Горбача возвышалась белая треугольная палатка. Каждое утро эта палатка из простыней, натянутых на деревянные планки, обрушивалась, и каждый вечер Горбач устанавливал ее заново. Он любил, когда его не было видно.

Кузнечик посмотрел на палатку. Внутри кто-то шевелился. Стенки-простыни подрагивали. Но входной полог был задернут, и ничего разглядеть было нельзя. Кузнечик облегченно вздохнул. Горбач был у себя и занят, а вовсе не стерег его у двери с расспросами, как он опасался.

Вонючка тоже был занят. Нанизывал на нитку кусочки яблок, которые собирался засушить. На полу валялась заляпанная грязью куртка Горбача.

Волк свесил с подоконника ноги.

— Во дворе не хватает походной кухни, — сказал он. — Для нищенствующих собак. Вы с Горбачом стояли бы в белых колпаках, а собаки — в очереди, каждая с миской в лапах.

— Волк, а по мне видно, каким я стану, когда вырасту?

— Кое-что видно, — удивился Волк. — А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Почему-то захотелось узнать.

— Ты, наверное, будешь высокий. И не толстый.

— А еще покроешься прыщами, — пискнул Вонючка. — Все старшие прыщавые, как земляничные поляны. Будешь прыщавый рыжеватый блондин. С баками. Клочковатыми такими.

— Спасибо, — мрачно сказал Кузнечик. — А каким будешь ты сам?

— Я-то? — Вонючка помахал недонанизан

Наши рекомендации