Часы. Дактилогия. Письменные приборы. Скульптура
Я не буду подробно останавливаться на самых обыкновенных, повседневных и незначительных происшествиях, которые тоже иногда были поняты мною не так, как следовало бы их понимать. Незначительные случаи чаще всего относились к одежде, посуде, уборке комнат и т.п. Перейду к более значительным для меня в то время вещам.
Припоминаю я первое свое знакомство со стенными часами. Конечно, мне не поверят, если я буду утверждать, что до поступления в клинику я вообще не видела часов. Часы я видела и на руке у кого-нибудь из знакомых, и карманные часы видела у отца, но никогда не видела стенных часов без стекла и с непонятными брайлевскими цифрами.
Отчетливо припоминаю, как однажды я вытирала одну боковую сторону буфета и вдруг, проведя рукой по стене вправо от буфета, я наткнулась на что-то висевшее на стене. Сначала я подумала, что это висит деревянный ящик, закрытый со всех сторон. Я начала осматривать этот небольшой ящик и обнаружила на нем какие-то точки и рельефные металлические рисунки различной формы. Две металлические линии неплотно прилегали к поверхности ящика и словно тихонько передвигались.
Чрезвычайно заинтересовавшись невиданным ящиком, я даже на время забыла о том, что я дежурная по комнате и должна вытирать пыль, не переключая свое внимание на другие занятия. Но в тот самый момент, когда я всецело была поглощена осмотром прямых движущихся линий, ко мне кто-то прикоснулся. Я сразу отдернула руку от ящика. Рядом со мной стоял мужчина, — как я потом узнала, это был проф. И. А. Соколянский. Он взял мою руку, положил ее на ящик, а потом сделал отрицательное движение. Все это он повторил несколько раз. Все эти жесты я поняла так, что к ящику нельзя прикасаться руками. На самом же деле Иван Афанасьевич хотел мне показать, что это стенные часы и что к стрелкам нужно прикасаться очень осторожно.
Учитель начал шевелить своими пальцами, заставляя меня повторять его движения. Я неловко что-то проделывала своими пальцами, подражая учителю. Он же то шевелил пальцами, то осторожно проводил моей рукой по рисункам и линиям ящика.
Однако в этот первый урок с Иваном Афанасьевичем я не поняла того, что он пытался мне объяснить. Я очень расстроилась оттого, что ничего не поняла. Очевидно, мой учитель это заметил, потому что вскоре попрощался со мной. Я же кое-как закончила свое дежурство и ушла в спальню предаваться горьким размышлениям, потому что мне показалось, будто учитель обращался со мной очень строго.
И вообще было над чем подумать. Ведь мне показывали часы, объясняли цифры брайлевского и плоского письма, а я этого не поняла. Мне показалось, что учитель за что-то рассердился на меня и не позволяет мне осматривать заинтересовавший меня ящик. Учитель учил меня произносить, т.е. проделывать пальцами слово часы, показывал мне, что нельзя толкать стрелки. А то, что он шевелил пальцами, я поняла так, что мне показывают какую-то игру пальцами. Игра эта мне не понравилась, но учитель заставлял повторять эту игру.
После этого случая я стала не только стесняться, но даже стесняться Ивана Афанасьевича, которого часто узнавала на расстоянии по запаху духов. А тот участок стены возле буфета, где висели часы, я стала обходить так, как будто часы могли соскочить со стены и поколотить меня стрелками за то, что я так неумело их осматривала и заигрывала с ними пальцами. Но учитель не оставил меня в покое. Он начал каждое утро подходить ко мне. Он подводил меня к часам, настойчиво показывал на стрелки и цифры и играл пальцами.
Время шло, и я с каждым днем привыкала к учителю, переставала бояться его, ибо ничего плохого он со мной не делал. Наоборот, он поощряюще гладил мою руку, когда я постепенно начала привыкать к пальцевой азбуке (дактилологии) и уже хорошо «произносила» пальцами слово часы. Потом мы учили фразы.
Когда я все это достаточно усвоила, учитель показал свои ручные часы, потом указал на стенные часы. И я поняла, что все эти вещи — карманные, ручные и стенные часы — нужно всегда называть только одним этим словом. Наконец, наступило время, когда я свободно могла узнавать, который час. После этого педагоги стали приучать меня следить по часам, если нужно было накрывать стол к первому завтраку, ко второму завтраку, к обеду, к вечернему чаю и к ужину. В свое дежурство по столовой я часто смотрела на часы, и, если наступало время готовить стол, я это делала по часам самостоятельно, не ожидая инструкции дежурной воспитательницы.
Здесь я очень кратко описала те первые уроки, благодаря которым у меня начало формироваться и представление о часах, о времени. Поняла я также и значение ручной азбуки, этого непревзойдённого способа общения слепоглухонемых с окружающими людьми.
Однако легко мне об этом писать теперь, но не так легко и просто было понять все это в то время, о котором я пишу. Например мне очень трудно было понять дактилологию, понять, почему каждая отдельная пальцевая буква должна отличаться от другой пальцевой буквы. Почему нужно было производить то или иное движение иногда только пальцами, иногда прибавлять движение всей кисти руки. Все это я не сразу поняла. И я помню, что когда нужно было сделать движение пальцами и присоединить к ним и движение кисти в таких буквах, как д, к, ъ, й, щ, ц, я не хотела делать движения, соответствующие этим буквам, не видя в этом никакой необходимости. И только когда я поняла значение пальцевой азбуки и усвоила все буквы, тогда поняла, почему необходимо производить соответствующие движения для тех букв, которые вначале не понравились мне, ибо эти движения казались мне затруднительными.
А теперь мне хочется сказать несколько слов о том, как я ознакомилась с письменными приборами для незрячих: с грифелем, с ручным прибором (брайлевской доской) и с пишущей машинкой («Пихтой»).
Помню, что я еще в Одесской школе слепых видела письменный прибор давно устаревшего и вышедшего из употребления образца. Этот прибор состоял из металлической доски с поперечными канальцами, деревянной рамки и двухстрочечной линейки, которую следовало передвигать, когда на бумаге были уже написаны две строки.
В Харьковской же клинике мне. показали совсем другие письменные приборы. В этих приборах не было рамки и передвижной линейки. Их заменяла как бы крышка с клеточками, приделанная к нижней части прибора. Эти приборы напоминали мне какую-то особенную и таинственную книгу. Потом мне стало казаться, что это только переплет книги, и некоторое время я задумывалась над вопросом: почему на книге был металлический переплет? Какой же была книга, помещавшаяся в этом переплете? Успокоилась я только после того, как мне показали, что в прибор нужно вкладывать бумагу, закрывать крышку, а в клеточках прокалывать грифелем точки так же, как это делали все незрячие, когда писали на вышедших из употребления приборах.
Брайлевская же машинка, которую мне показали, очень заинтересовала и даже захватила меня. Правда, обнаружив на машинке клавиши, я сначала подумала, что это маленький инструмент, который будет издавать звуки, как тот большой рояль, который я видела раньше в школе слепых. Я попробовала осторожно нажать на одну клавишу, но сильного продолжительного звука я не ощутила, получился только короткий слабый стук, который сразу оборвался. Мне показали, как нужно вставлять бумагу в машинку и как ударять по клавишам, чтобы на бумаге получались выпуклые точки. Я поняла, что это не такой инструмент, который очень звучит внутри, т.е. не рояль. Тем не менее машинка мне очень нравилась, я подолгу упражнялась на ней, с интересом следя за тем, как от ударов пальцами по клавишам получаются на бумаге всевозможные комбинации выпуклых точек. С тех пор и по сей день я постоянно печатаю на машинке и только в редких случаях пользуюсь ручным прибором — брайлевской доской.
В клинике было много различных вещей, которых я раньше нигде не видела, но они находились в лаборатории, куда я еще не решалась заходить одна без педагога. Я уже понимала, что нельзя заходить в такие комнаты, где можно случайно свалить, сломать или разбить что-либо. Зато я не боялась и любила изучать две площадки на лестнице: там стояли большие комнатные цветы, а главное, там были статуи. До поступления в клинику я никогда не видела ни больших статуй, ни маленьких статуэток. Я даже не знала о том, что такие вещи существуют, хотя, живя еще в селе, имела возможность видеть не только размоченную глину, но даже лепить кое-что из нее. Но ведь это было не вполне осмысленное детское развлечение. Так, развлекаясь, я делала из глины шарики, бублики, пирожки, калачи, вареники и вообще все то, что можно было увидеть у мамы, когда она пекла что-нибудь. Позднее Пыталась лепить кур, уток, коров и лошадок на кривых палочках, заменявших им ноги. Посуду я хорошо лепила, но ведь из посуды нужно было кому-то кушать, значит, нужны были глиняные человечки. Но имели ли мои человечки, которых я лепила по образу и подобию своему, какое-либо сходство с человеком, это теперь трудно установить. Скорее всего мои человечки были похожи на тех грубых, неотесанных каменных баб, которых я потом видела историческом музее, в отделе древнего народного творчества. От этих каменных, порой взятых с курганов баб мои человечки отличались тем, что они были еще и инвалидами: туловища у них были глиняные, а вместо рук и ног торчали палочки — короткие более длинные.
Итак, я была большим профаном в искусстве. Это я поняла, когда впервые увидела настоящую скульптуру. Это были такие ценные, такие прекрасные мраморные и бронзовые статуи, какие можно увидеть только в первоклассных музеях.
Та скульптура, которая имелась в клинике, частично уже описана мной ранее, поэтому здесь я не буду описывать каждую статую в отдельности. Но я считаю целесообразным рассказать о том, как относилась к каждой статуе. Когда мне впервые показали статуи, я очень удивилась этому и захотела узнать, для чего были сделаны из чего-то холодного неживые люди. Но в то время мне ещё не могли объяснить, что такое искусство и для чего оно существует. Мне просто показывали статуи, и я узнавала, что они изображают людей. Заинтересовавшись статуями, я часто ходила на площадки лестницы и долго и внимательно изучала каждую. Но относилась я к этим статуям неодинаково.
Статую мальчика, вынимающего из ноги занозу, я очень жалела и даже полюбила за красоту, которую хотя и не могла объяснить словами, но тем не менее воспринимала пальцами. Осматривая мальчика, я иногда забывала о том, что это статуя: я гладила его то по лицу, то по головке почти с такой же нежностью, как если бы это был живой мальчик, у которого действительно в ноге заноза и которому от этого больно.
Венеру Милосскую я тоже жалела за то, что у нее не было рук; она мне тоже казалась красивой и грустной, я ее любила, но любила иначе, не так, как мальчика. Воспринимая линии красивого, но строгого, замкнутого и неулыбающегося лица, я боялась погладить Венеру Милосскую, мне казалось, что если находишься возле нее, то нужно крепко сжать губы, нужно молчать и ничем не проявлять любовь и жалость к этой неживой безрукой женщине, чтобы она не рассердилась на меня. И я со вздохом отходила от статуи, не испытывая нежности, а только непонятную грусть и недоумение.
Венеру Медицейскую я очень часто осматривала, и если бы могла тогда понять свои чувства и выразить их словами, то, наверное, сказала бы следующее: «Несмотря на свои отроческие годы, я чувствовала какой-то окрыляющий восторг, веселье и смелость, когда ощущала, как улыбается и в какой позе стоит Венера Медицейская».
Припоминаю, что я иногда ставила табурет рядом с круглой тумбой, на которой возвышалась прекрасная и кокетливая богиня любви и красоты (конечно, я так выражаюсь только теперь), Я становилась на табурет и начинала подражать улыбке и позе статуи. Не знаю, видели ли меня за таким занятием педагоги, но помню, что однажды на меня наткнулся старший мальчик из воспитанников клиники. В то время я уже знала пальцевую азбуку, знала, как называется каждая статуя.
Этот старший мальчик тоже иногда осматривал статуи, или один, или вместе со мной, но как он все это понимал и как относился к статуям, этого я не знаю. Наткнувшись на меня возле Венеры Медицейской, мальчик начал осматривать поочередно то меня, то Венеру. По-видимому, он был очень удивлен, хотя меня он узнал и сказал «Оля», указывая на меня. Но я сделала отрицательный жест рукой и указала ему на Венеру. Он ответил мне: «Венера». Я показала на себя. Он снова сказал: «Оля».
Я не знала того, что мальчик не поймет моей шутки, не думала, что он мне поверит, поэтому захотела безобидно пошалить. Я показала мальчику на Венеру и сказала, что ее зовут «Оля», а потом показала на себя и сказала: «Я Венера». Мальчик послушно повторил все то, что я ему сказала, и, к моему изумлению и ужасу, сразу согласился называть Венеру Олей, а меня Венерой. Я старалась жестами и некоторыми словами объяснить мальчику, что я пошалила, но он настойчиво повторял, указывая на статую: «Оля», а потом на меня: «Венера». Мне казалось, что мальчик чем-то очень доволен, он даже прощался со мной за руку, несмотря на то что мы могли еще не однажды встретиться и в тот же день внизу в общих комнатах.
И еще некоторое время спустя этот доверчивый мальчик продолжал называть меня Венерой, а статую моим именем.
Со временем я даже начала привыкать к этому новому имени. И тоже шутя, кому-то из педагогов или воспитателей сказала, чтобы меня называли Венерой. Но, как я узнала впоследствии, те, кому я это сказала, тоже не понял моей шутки. Все педагоги думали, что я себя тоже считаю Венерой. Они сожалели о том, что пока не могут объяснить мне, что такое скульптура, что такое Венера.
А возле серьезного, отдыхающего Гермеса я всегда старалась стоять тихо и тоже о чем-нибудь думать. У меня не появлялось желания узнать, о чем он думает, мне даже было немного скучно стоять возле Гермеса так тихо и делать усилие над собой, чтобы о чём-нибудь думать. Но если бы я тогда имела некоторые познания в мифологии, то, наверное, не стала бы тихо и задумчиво стоять возле Гермеса. Быть может, я попыталась бы придумать какую-нибудь шалость, чтобы перехитрить самого Гермеса!..
«Флорентийских борцов» я даже боялась, когда прикасалась к их мощным мускулам, а того борца, который лежал повергнутым, я жалела. Но вообще эта скульптура как будто пугала меня, возле нее я надолго не задерживалась.
Однако не только первое время своего пребывания в клинике усматривала скульптуру. Нет, я никогда не уставала любоваться чудесными статуями, а значительно позднее, когда я уже читала резные книги, мне читали из «Истории искусства» описание вот таких же статуй, какие были в нашей клинике. И слушая эти описания, я сравнивала свои собственные восприятия скульптуры и видела, что я многое понимала и подмечала правильно, когда начала изучать эти статуи.
По всей вероятности, проф. И. А. Соколянский и педагоги заметили, что я не только могу отличать одно скульптурное произведение от другого, но также могу воспринимать их содержание, достоинства и недостатки. Со мной стали ходить в музеи и на разные выставки, а когда проектировался памятник Т. Г. Шевченко в Харькове, наш профессор сам ходил со мной на эту выставку, где я впервые осматривала великого украинского поэта в различных позах, а также видела статуэтки, изображавшие главных героев из его поэм. Помню, что у меня спрашивали сотрудники выставки, что мне больше всего нравится из этих образцов. Я показывала на те фигуры, которые мне больше нравились, и, если мне теперь не изменяет память, я указывала правильно. Таким образом, воспринимать скульптуру и понимать ее содержание я начала раньше, чем стала изучать историю искусств.
Понимание физического труда
Я уже упоминала о том, что всегда любила выполнять полезный и посильный для меня труд. Пусть это был самый маленький, самый незначительный труд, но я выполняла его с большой охотой и бывала очень довольна, если мне удавалось сделать как можно больше, как можно лучше.
Находясь в клинике в прекрасных бытовых и материальных условиях, я несколько тяготилась тем, что мне не приходится выполнять ничего серьезного и ни в чем помогать другим. Я понимала, например, что технички убирают комнаты для нас, что в кухне повариха готовит пищу для нас, что портниха шьет белье и платья для нас, что воспитатели и педагоги обслуживают и обучают нас и т.д. А я? Что делаю я? Ем, сплю, занимаюсь, гуляю, играю. То, что я иногда мыла посуду, вытирала пыль с чистой мебели и стелила свою постель, не удовлетворяло меня, ибо на все это я затрачивала энергии весьма немного. И я часто раздражалась оттого, что не выполняла более трудной работы. Но у нас в клинике такой работы не было, а чтобы я не нервничала, мне разрешили ходить в мастерские школы слепых.
И вот в одно прекрасное утро сразу же после завтрака с большим оживлением надеваю халат, который мне сшили специально для мастерской, и в сопровождении воспитательницы иду в щеточную мастерскую. Наверное, во всей этой большой школе не было в это утро более счастливого человека, чем я. Я бодро и уверенно топала каблучками ботинок, проходя по длинному коридору школы. По всей вероятности, я тогда воображала, что для меня начинается что-то необыкновенное и такое, от чего я никогда не устану, никогда не оторвусь, буду работать не только днем, но и ночью…
В первый же урок я без труда поняла, как нужно делать щетки для чистки обуви. Но я еще не знала той простой, но в то же время мудрой истины, что понять — это одно, а выполнить — это нечто совсем другое. Правда, делать щетки мне было не очень трудно, но беда заключалась в том, что я очень старалась показать всем, как быстро я все понимала и добросовестно выполняла работу. Думаю, что я не стремилась показать себя лучшей ученицей мастерской, но я хотела хорошо работать, и это была естественная потребность не быть хуже других, не отставать от других. Однако эти старания работать наравне со всеми с первого же дня, прежде чем я по-настоящему овладела ремеслом, неблагоприятно отражались на материале и качестве производимой мной продукции.
Руки у меня были сильные и энергичные, поэтому, когда я вставляла пучок щетины в отверстие колодки, а затем быстрым рывком затягивала проволокой, пучок щетины иногда просовывался через отверстие на другую сторону колодки, и мне приходилось обратно выдергивать его, чтобы сравнять сделанные ряды. Но еще чаще случалось так, что я очень сильно натягивала проволоку и она рвалась. Тогда мне приходилось делать узлы на проволоке. Короче говоря, через некоторое время я окончательно разочаровалась в щеточном ремесле, от которого у меня ухудшить осязание на кончиках пальцев, а на коже были царапины от концов проволоки, которую я связывала, когда она разрывалась. Наконец я отказалась ходить в щеточную мастерскую, и меня перевели в рукодельный класс, где мне не приходилось выполнять не подходившую для моих рук работу.
В рукодельном классе мне прежде всего дали осмотреть руками всё то, чему там учили незрячих девочек. К сожалению, в то давно ушедшее время учили весьма немногому: девочки учились шить руками, вязать на спицах и крючком, шить на швейной машине, вязать кашне и чулки на чулочной машине, плести сумки из шпагата, плести гамаки.
В рукодельном классе я прежде всего захотела научиться вязать чулки на чулочной машине и шить на машине. Шить руками я уже умела, потому что еще у матери я научилась шить наряды куклам. Вязанию крючком и на спицах я тоже училась в классе быстро все понимала, но у меня не хватало терпения чересчур механически выполнять эту работу да еще следить за тем, чтобы иной раз не спустить петлю. Сумки из шпагата и даже гамаки я научилась делать, и, кажется, весьма недурно, ибо воспитателям и педагогам нравились сделанные мной сумки, мне даже стали приносить заказы, т.е. кто-нибудь приносил из дома шпагат просил меня связать сумку. За работу мне платили деньгами и ходили со мной в магазин, чтобы я сама могла купить что-нибудь. Это мне очень нравилось, тем более что это поощряло мое желание работать и быть полезной другим.
Однако, несмотря на то что я без особого труда и усилий училась вышеуказанному рукоделию, оно меня только временно увлекало, но если я долго занималась тем или другим вязанием, у меня почему-то часто разбаливалась голова, а иногда мне делалось совсем плохо. Я этому очень удивлялась, так как не понимала что меня просто утомляет такая однообразная механическая работа, от которой меня ничего не отвлекало, ведь я не получала зрительных, ни слуховых впечатлений, на которые могла бы переключаться хотя бы на несколько минут. Я думала, что становлюсь больной, когда много шью или вяжу. Постепенно я забрасывала рукоделие и больше интересовалась занятиями, которые не были столь утомительны.
Так, например, я полюбила лепить что-нибудь из пластилина и замечала, что эти занятия не так быстро утомляют меня. Это вполне понятно: моя мысль творчески работала над тем, что и как следует сделать. Но прежде чем начать лепить тот или иной предмет, я должна была припоминать все детали того предмета, с которого я снимала копию. Если я, например, хотела вылепить чайник или корзинку с фруктами, я сначала должна была осмотреть эти вещи, потом отодвинуть их и на расстоянии представить чайник, который я как будто еще осматриваю руками и вижу его. Точно такой же мыслительный процесс происходил в моем мозгу, когда я хотела вылепить корзину с фруктами. Я воображала, что осматриваю корзинку, ощущаю пальцами все ее детали, а затем ощущаю фрукты — яблоки, груши, сливы, которыми мысленно наполняю корзинку.
Все это было для меня очень интересно и совсем неутомительно, ибо работала мысль, образ одного предмета последовательно сменялся образом другого предмета. Это уже были зародыши анализа и синтеза, весьма своеобразного творческого процесса, как следствия моего образного мышления и тактильного восприятия.
Но не только такие занятия, при которых больше работала мысль, меньше утомляли меня, чем рукоделие, но даже такой физический труд, как стирка, уборка комнаты, приготовление пищи и т.п., нравился мне больше, был для меня легче всякого вязания и вышивания. А позднее, когда я начала учиться письму, чтению, речи, заниматься по общеобразовательным предметам, я окончательно поняла, что для меня рукоделие скорее вредно, чем полезно: во время рукоделия у меня как будто притуплялись мысли, слабела память, потом появлялось физическое ощущение какого-то покалывания и легкого щекотания по коже лица и головы, наконец, начиналась слабость и руки бессильно опускались. Умственный же труд утомлял меня значительно меньше: мои мысли настолько прояснялись, что мне казалось, будто я физически ощущаю это прояснение, память становилась лучше, появлялось хорошее настроение и желание побольше заниматься умственно, побольше узнавать о том, чего я еще не знаю.
Благодаря всем этим ощущениям я начинала понимать, какой труд для меня более доступен и полезен. И к тому, что мне было нужно, чего требовали мои умственные запросы, я упорно и неуклонно стремилась, не успокаиваясь и не останавливаясь на своих достижениях. Все это происходило со мной не в первый год моего пребывания и обучения в клинике, а в течение целого ряда лет.