Безвозвратная печаль ее «спасибо»

Она не пропадет. Я не позволю ей пропасть. Я не хочу потерять ее навсегда, ведь, честно говоря, я — один из немногих людей на этой планете, которым, черт подери, есть до нее дело, кроме разве что друзей и родственников, если они у нее есть.

В стране, населенной 218 миллионами американцев, я — единственный американец, который о ней думает. Больше о ней не думает никто — ни в Советском Союзе, ни в Китае, ни в Норвегии, ни во Франции …ни на целом Африканском континенте.

На станции Харадзюку я ждал поезда, который по ветке Яманотэ довезет меня домой в Синдзюку. Платформа повернута к роскошному зеленому холму: густая высокая трава, много деревьев и кустов — такое видеть в Токио всегда приятно.

Я не помню, ждала ли она вместе со мной поезда, хотя наверняка да, ждала, может даже стояла рядом — потому я и пишу сейчас эту историю.

Подошел поезд на Синдзюку.

Тоже зеленый, но не роскошный и почти тропический, как холм рядом со станцией. Этот поезд как-то металлически износился. Выцвел, точно мечты старика о той давней весне, когда он, кажется, был даже молод, и все, что открывалось впереди, теперь сзади.

Мы вошли в поезд.

Все места заняты, нам пришлось стоять, и тут я обратил на нее внимание: высокая для японки, примерно пять футов семь дюймов. На ней было простое белое платье, и во всем чувствовалась очень спокойная, почти безмятежная печаль.

Сперва ее рост и печаль захватили внимание, потом за те шесть или семь минут, пока состав ехал до Синдзюку, она завладела всеми моими мыслями и по сей день остается там, чему свидетельство эти строчки.

На следующей остановке сидевший передо мной мужчина встал, и место освободилось. Я чувствовал: она ждет, когда сяду я, но я стоял. Стоял и ждал, когда сядет она. Рядом никого не было, так что я, очевидно, уступал ей место.

Я слал ей мысли: «Пожалуйста, садитесь. Я хочу, чтобы вы сели». Но она все так же стояла рядом и глядела на свободное место.

Я уже собрался показать на сиденье и сказать по-японски «дозо», что значит «пожалуйста», но тут мужчина на соседнем месте подвинулся, освободив своё, и она опустилась туда, где он сидел раньше, но перед тем обернулась ко мне и сказала по-английски «спасибо». Прошло не больше двадцати секунд с того мгновения, когда передо мной освободилось место, и женщина уже опустилась на соседнее.

Из-за маленького, но сложного балетного па моя голова зазвенела, будто колокол, затонувший в Тихом океане из-за подводного землетрясения, что проломило океанское дно и погнало приливную волну к ближайшему берегу, возможно за тысячу миль — в Индию.

Колокол звенел безвозвратной печалью ее «спасибо». Никогда раньше это слово не звучало для меня так грустно. Прошло время, и землетрясение, всколыхнувшееся от этого слова, утихло, но меня до сих пор колотит сотней афтершоков.

«Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, — снова и снова колотилось у меня в голове, — спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо».

Я разглядывал ее весь короткий путь до станции Синдзюку. Она достала книгу и начала читать. Не могу сказать, что это за книга. Философия или дешевый роман — не знаю. Я представления не имею, насколько та женщина умна, но теперь я мог смотреть на нее открыто, а она — не чувствовать неловкости.

Она ни разу не подняла взгляда от книги.

На ней было простое белое платье, думаю, недорогое. Думаю, оно совсем дешевое. Подчеркнуто простой фасон, а материал совсем скромный — и качеством, и плотностью. Платье было простым не потому, что так модно. Оно было по-настоящему простым.

На ней были совсем дешевые белые клеенчатые туфли, как будто со склада уцененной обуви.

На ней были розовые выцветшие носки. Мне стало грустно. Сколько раз я глядел на пару носков и никогда не грустил, но в эту секунду мне стало очень грустно, хотя моя печаль составляла разве что одну миллионную печали ее «спасибо». По сравнению с ее «спасибо» носки были самым счастливым днем в моей жизни.

И всего одно украшение — красное пластмассовое колечко. Вроде тех, что находят в коробке с кукурузными хлопьями.

Наверное, была и сумочка — из чего-то же она вытащила книгу, а карманов на платье не было, — но я не помню никакой сумочки. Может, просто не уместилась в голове.

У каждой живой системы свои пределы.

Ее сумочка вышла за пределы моей жизни.

Если говорить о годах и внешности, то, как я уже писал, в ней было пять футов семь дюймов, много для японки, и она была молода и печальна. Возраст — от 18 до 32 лет. У японок его трудно определить.

Она была молода, печальна, и я никогда не узнаю, куда она уехала, сидя в этом поезде и читая книгу, когда я вышел на станции Синдзюку — вместе с ее «спасибо», что вечным призраком будет звенеть у меня в голове.

Без разрешения не охотиться

21 октября 1978 года. Вчера я не делал ничего. Похоже на пьесу для заросшего бурьяном пустыря, где через сто лет после моей смерти построят театр и ее разыграют актеры, чьи прадеды еще не родились на свет. Если бы я вел дневник, вчерашняя запись выглядела бы примерно так.

Дорогой мой дневник, завтра первый день охотничьего сезона, но сегодня я не стал вешать табличку для охотников, поскольку не хочу, чтобы они приезжали на фургонах с луизианскими номерами и стреляли в моем дворе лося.

Еще я ходил на вечеринку. Настроение было мерзким, встал я не с той ноги и потому раз сорок повторил пять одних и тех же занудных фраз разным, ни о чем не подозревавшим и ни в чем не повинным людям. За три часа я обошел их всех, к тому же делая между фразами длинные перерывы.

Одна фраза была бессвязным комментарием к посланию президента Сенату. Заменив неустойчивую монтанскую климатическую модель традиционной калифорнийской, я сотворил из того, что вышло, метафору инфляции.

Мои слова не имели абсолютно никакого смысла, и когда я их договаривал, меня не просили развить мысль. Мне сообщали, что хотят вина, и, извинившись, уходили, хотя вина в их бокалах было и так предостаточно.

Еще я всем говорил, что видел у себя во дворе лося — прямо из окна кухни. Подробности не излагал. Просто смотрел на собеседника, пока тот терпеливо ждал, не добавлю ли я чего-нибудь о своем лосе, но это было все.

Маленькая пожилая леди вспомнила, что ей нужно в туалет. Вечеринка продолжалась, и всякий раз, когда я оказывался поблизости, эта леди отчаянно бросалась в разговор с ближайшим гостем.

Кто-то из тех, кому я рассказал свою лосиную историю, спросил:

— Тот самый лось, о котором вы говорили вчера?

Вид у меня стал слегка ошарашенный, но я ответил:

— Да.

Ошарашенность на моем лице медленно сменилась безнадежным смущением.

Кажется, я теряю разум. Он превращается в черепно-мозговую свалку. Гора ржавых консервных банок стала уже размером с Эверест, там миллион драндулетов, которым только и ехать что на свалку у меня между ушами.

Я проторчал на вечеринке три часа, хотя мне показалось, не меньше светового года однофразных лосиных историй.

Потом я вернулся домой и стал смотреть по телевизору «Остров фантазий». Началась реклама, и я схватился за последний шанс настроить душу и нервы — позвонил другу в Калифорнию. Мы сдержанно поболтали, пока не кончилась реклама. Ему было не особенно интересно со мной разговаривать. С большим интересом он занялся бы чем-то другим.

Пока мы, словно из зыбучего песка, выдирались из нашей беседы, я раздумывал, что он будет делать, когда повесит трубку. Может, нальет себе чего покрепче или, позвонив кому поинтереснее, расскажет, каким я стал занудой.

Уже собравшись заканчивать нашу тысячемильную болтовню, я сказал:

— Вот так, пишу и рыбачу. За неделю семь новых рассказиков.

— Кому это надо? — ответил друг. И был прав.

Я собрался было сказать, что видел у себя во дворе лося, но передумал. Сохраню для следующего раза? Нельзя так сразу тратить свой лучший материал. Нужно думать и о будущем.

ОТКРЫТО

Когда-то она стала хозяйкой китайского ресторана, и далось ей это нелегко. Кажется, она вложила в дело все, что заработала за целую жизнь. Раньше тут никакого ресторана не было, и ей пришлось начинать с нуля: на этом месте располагался итальянский магазин мужской одежды, который много лет обслуживал только пожилых клиентов. Клиенты умерли, и магазин закрылся.

Тогда появилась эта женщина и сделала из него китайский ресторан. Мрачные темные костюмы она поменяла на жареный рис и чау-мейн.

Она — это маленькая китаянка средних лет, когда-то очень симпатичная, а может, даже красивая. Свой ресторан она оформила сама. Уютный маленький мирок отвечал ожиданиям китайского нижнесреднего класса. Яркие, веселые китайские фонарики, недорогие свитки с птичками, стеклянные безделушки из Гонконга.

Она переделала все: потолок пониже, на стены панели, на пол ковролин. Еще — и немалое еще — кухня и два туалета. Вместе получилось недешево.

Она вложила в ресторан все свои сбережения, надеясь на лучшее, а наверное — и молясь о лучшем. К сожалению, оно ушло другой дорогой. Кто знает, почему разоряются рестораны? В нем была вкусная еда и нормальные цены, хорошее место, всегда много пешеходов, но люди не хотели там есть.

Я заглядывал в ресторан несколько раз в неделю и подружился с хозяйкой. Она оказалась приятной женщиной. На моих глазах ресторан медленно увядал. Бывало так, что, пока я ел, туда заглядывали всего два или три человека. А иногда и вообще никто.

Постепенно она взяла в привычку подолгу смотреть на дверь. Сидела среди пустых столов за пустым столом, смотрела на дверь и ждала посетителей, которые так и не приходили.

Она жаловалась мне.

— Не понимаю, — говорила она. — Такой хороший ресторан. Столько народу ходит мимо. Просто не понимаю.

Я тоже не понимал и, пока ел, становился ее тенью — так же смотрел на дверь, надеясь, что посетители придут.

Она повесила на окно огромную табличку ОТКРЫТО. Но поздно — уже ничего не могло помочь. На несколько месяцев я уехал в Японию. А когда вернулся, ресторан был закрыт. Ее время кончилось — пока она смотрела на дверь, та заросла паутиной.

Я не видел ее почти два года, затем в один прекрасный день мы столкнулись на улице. Поздоровались, она спросила, как у меня дела; я ответил, что хорошо, и она сказала, что у нее тоже.

— Вы ведь знаете, я закрыла ресторан, — добавила она.

Затем отвернулась и махнула рукой вдоль улицы в двух кварталах от нас, ломая безликость всего района, выступала вперед неоновая вывеска. Она сообщала, что ниже находится похоронное бюро «Адаме и Уайт».

— С тех пор, как закрылся ресторан, я работаю у Адамса и Уайта, — сказала женщина.

Голос ее звучал совсем безнадежно, и вдруг она показалась мне маленькой испуганной девочкой, которая, едва проснувшись от страшного сна, торопится пересказать его, пока видение живо настолько, что дитя не может отличить его от реальности.

Пауки в доме

Осень. Пауки в доме. Они пришли с холода. Они пришли на зимовку. Я не возражаю. На улице холодно. Я люблю пауков и рад им. В моей книге им самое место. Я всегда любил пауков, даже когда был маленьким. Боялся других — мальчишек, например, а пауков не боялся.

Почему?

Не знаю — потому что вот так вот. Может, в прошлой жизни я сам был пауком. А может, и нет. Кому какое дело? За окном воет ветер, а паукам в моем доме тепло. Кому они мешают? Будь я мухой, может, и задумался бы, но раз я не муха, то не о чем говорить.

…и пауки-красавцы попрятались от ветра.

Близкие мертвые друзья

Однажды в своей жизни он понял, что близких мертвых друзей у него больше, чем живых. Впервые об этом подумав, он решил проверить, так ли это, и за полдня, словно страницы телефонного справочника, перевернул в голове тысячи людей.

Оказалось — так, и непонятно было, что ему теперь чувствовать. Сперва он загрустил. Потом грусть медленно перешла в ничего вообще, и он почувствовал себя лучше, какое дело ему до ветра, что дует в ветреный день.

Твоя душа далеко,

Там нет ветра.

Наши рекомендации