С Порфирием Петровичем Киселевым
Живет сейчас Порфирий Петрович в деревне Буренино колхоза «Прожектор» на родине жены. Перебрался сюда из Шалеги одним из последних. Земляков в деревне не имеет, чем и отличается от прочих малошалежцев, верных земляческому принципу.
- Это пусть молодые малошалежцы колонии образуют, а мы пенсионные уже,- удовлетворил Порфирий Петрович мое любопытство по этой теме.- Здесь, глядишь, к райцентру ближе, речка есть, с сенокосами и выпасами проблемы нет. И вообще колхоз побогаче и о своих тружениках позаботливей.
Что верно, то верно. Родной малошалежцам колхоз имени Калинина по части оказания услуг колхозникам хромает на обе ножки. Те же малошалежцы при переселении не получили никакой помощи. Интересуюсь далее у Порфирия Петровича, как решались денежные дела при переезде в Буренино.
- Хреново решались, если честно сказать,- отвечает.- Продал собственный дом в Малой Шалеге за две семьсот, а купил здесь за пять тысяч. А свой дом был куда добротней. Сам бы, не глядя, восемь тысяч за него выложил.
- Чего ж не перевез?
- Да надоело, слушай, с домом путаться. Я за ним, как за дитем малым ходил. Обрядил как картинку, рассчитывал жизнь в нем доживать. На каждую дощечку его не надышусь. Каждую на ощупь помню. А тут команда – переезжай! Это мою деточку по косточке ломать? Не выдержит такого моя душа. Лучше другой дом на новом месте куплю и забуду навеки тот, что в Малой Шалеге…
- И позабыл?- откровенно спрашиваю я.
Порфирий Петрович сглотнул подступивший к горлу ком и ответил не совсем так, как я ожидал.
- Ребятки мои из Горького то и дело наезжают… Куда, говорят, папка, тебя занесло? Никак не привыкнем по чужой дороге к тебе ездить. А старшему, Сашке, до сих пор про Малую Шалегу сны снятся. А я, как песню «Снится мне деревня» услышу, сил нет, реву…
Рассказываю Порфирию Петровичу, что побывал недавно на месте бывшей деревни. Тополя возле дома Татьяны Ивановны Киселевой да колодец около дедова дома – вот и все, что от деревни осталось.
- А ведь те тополя батько мой сажал!- ожил Порфирий Петрович.- Да и не сажал вовсе. Огород городил, три кола тополевых для связки в землю вбил, а они возьми да примись расти! Ей богу! А теперь выше всех дерев на десять верст вокруг. И колодец ваш, говоришь, жив? Оставили, стал быть, для привозных работников. Малая Шалега всегда колодцами славилась. Одиннадцать штук на двадцать восемь домов. А Басовы горки остались, нет?
- Распахали все, Порфирий Петрович. Ни горок, ни оврагов не найдешь.
- Не найдешь, значит…- Порфирий Петрович тяжело замолчал, после некоторого раздумья сказал:- Хана окончательная, значит, Малой Шалеге пришла.
- Деревне, конечно, конец, но малошалежцев-то полно осталось. В Титкове, Большой Шалеге, Песочном, знаешь, сколько их?
- Не их уже, вот в чем вопрос, а – титковцев, большешалежцев, песочнинцев. Всё, Михалыч, хана малошалежному работнику. Обидели его на всю жизнь. Теперь работать, как бывало, уже не заставишь. Он хоть перечить начальству, может, и не станет, и руку к козырьку, если надо, приложит, а сделает видимость работы, а не саму работу, на которую способен.
- Сидячая забастовка, что ли Порфирий Петрович? Работа через пень-колоду?
- Примерно так. Сперва мужика по рукам ударили, а потом кричим: не умеет работать! Сейчас только силой да угрозой заставишь. Одному сенокос постращаешь не дать, другому – трактор дров вывезти. А ведь колхозник тоже человек. Пока же всех людей делят на человеков и на колхозников. В город приедешь, в очередь за колбасой встанешь, тут тебе и шлепнут: «Эй, колхозник!» Вроде как кличку для бескультурного придумали. Колхозник – значит, существо второго сорта. То ему собственную скотину содержать в праве отказывали, то в участке, то не разрешали паспорт иметь, то запрещали из деревни выезжать. Единственно, разрешалось во все времена – за гроши работать до седьмого пота. А колхозник, между прочим, и космонавта, и академика кормит.
Тонко уловил Порфирий Петрович, что процесс раскрестьянивания – суть процесс расчеловечивания. А какой крестьянин человек? Он – колхозник! В одном я с Порфирием Петровичем не согласен, с его утверждением о том, что крестьянин-труженик загублен окончательно, ненависть к труду колхозному у него, де, переходит от отца-единоличника, насильно «постриженного» в колхозники, с молоком матери. Но наша дискуссия с Порфирием Петровичем продолжается.
- Так уж и угробили мы мужика хозяйственного?- выпытываю.- А на своих сорока сотках неужто он не умеет им быть? Эти же сотки тебя кормят, сынов подкармливают, да еще, поди, и на продажу остается?
- Верно,- соглашается Порфирий Петрович.- Но что теперь, всю Россию по соткам, по гектарам растащить? Нереально это. Лошадку у крестьянина отобрали? Отобрали. Мини-технику дали? Шиш. Да если б и дали, кто ее обслужит? Не каждый. Да и что это за техника! Без инвентаря, да без той же кабины…
- Дойдет и до кабины,- не сдаюсь я.- Ты вспомни, Порфирий Петрович, сам говорил, на заре твоей жизни трактор был в диковинку…
- Ага, а на закате – лошадь. Вот кого надо нам в хозяйство вернуть! Тогда, глядишь, и цены на рынке собьем. Когда же все через голые руки делается – стоит ли на цены обижаться? Да и в личном хозяйстве лошадь пригодилась бы.
- Пригодилась бы,- вынужден согласиться.- Но если б мы на общественном поле работали так, как на собственном…
- Давно б Америку перегнали,- досказывает мою мысль Порфирий Петрович.- А то привыкли, понимаешь, сравнивать производительность труда колхозника и фермера, а чью землю тот и другой обрабатывает, в расчет не берут. Моя корова, вон, не меньше американской молока дает- пять тонн в год, а то и боле.
Позднее я проверил достоверность слов Порфирия Петровича. Оказалось, он не далек от истины. В 1985 году надой молока от одной коровы составил в США 5884 кг., в Великобритании – 4909, ФРГ – 4710, Франции – 3284, СССР – 2445.
Эффективность от ведения личного подсобного хозяйства у нас неизмеримо выше, чем от ведения общественного. Достаточно сказать, что в Горьковской области подсобные хозяйства, располагая всего лишь 4% от общего количества пашни, производят 25% всей продукции сельского хозяйства. Вот и посчитайте эффективность. Так, может, нам не следовало бы ездить за американским опытом, а распространить собственный, дав, наконец, крестьянину землю и не столь смехотворно низкие цены на производимую ими продукцию.
Конечно и то надо учитывать, что крестьянин не ринется с гиком осваивать новоприобретенные земли, ведь свое приусадебное хозяйство он вел с таким блеском и усердием не оттого, что пылал любовью к работе на земле, а оттого, что нужда заставляла – «кусать хоцеца». Расцвет личного подсобного хозяйства – точный индикатор неблагополучия дел в общественном секторе сельского хозяйства.
- Так ты все-таки при своем мнении остаешься, что крестьянина нынче в колхозе не найдешь?- пытаю Порфирия Петровича дальше.
- Ну, я такого не говорил. Не тот крестьянин сегодня, это верно. Порченый. А испортили его деньгами. Любовь к деньгам сейчас ему всяческую любовь к земле заслонила. Оттого и хамское отношение к труду. Побыстрей бы дело сделать, да домой. Свой огород да мочальная вьюшка дороже.
- Власть денег, выходит, а не земли?
- Во! Тяга не земная, а денежная. Так что, Михалыч, боюсь я на твой вопрос отвечать. Я ведь и сам, если разобраться, порченый. А и как не быть таким, коли видишь, как твой труд даром пропадает? Гниет картофель в буртах и хранилищах, преет или горит лен на полях, прокисает молоко - председатель же свои премиальные оклады в конце года все одно получит…
На безрадостной ноте закончилась наша беседа с Порфирием Петровичем, одиноким малошалежцем в чужой деревне Буренино. Отправимся теперь в края, где малошалежцев погуще. В Титково, ближайшую к Малой Шалеге деревню. Здесь проживает около десятка семей переселенцев.
Встреча шестая
С Дмитрием Петровичем Смирновым,
Самым старым из бывших малошалежцев, хотя 77-летним возрастом в прежней Малой Шалеге он никого не удивил бы.
80 - 90-летние старики, несмотря на трудные условия жизни, не были для деревни исключением. Но так или иначе, Дмитрий Петрович – «последний из могикан», кто помнит еще доколхозную жизнь. Зима, которой я побывал у него, на снега была неслыханная. Сугробы вокруг дома Смирновых – до самых оконных стекол. Со всех сторон – захудалые домишки, купленные заполонившими в последнее время деревню цыганами, разрабатывающими золотую жилу на продаже из-под полы плода запретного, плода желанного – водки. «Веселенькая жизнь у стариков Смирновых,- подумал я, приближаясь к дому.- Табор да и только»,- с опаской поглядываю на поднявших лай лохматых цыганских собак, на смуглолицые цыганские оравы, носящиеся по всему видимому пространству вокруг. Храпят заиндевевшие лошади на привязи у домишек, запах конского помета густо напитал воздух
На стук в дверь избы никто не отвечает. Дергаю ручку двери. Пахнуло нежилым, нетопленым, но в каморке за печью кто-то шевелится. Иду туда. В фуфайке, шапке и валенках на кровати сидит Дмитрий Петрович. За столом – жена его Матрена Васильевна. Грея руки о чашку, пьет чай. Здороваюсь. Дмитрий Петрович вопросительно смотрит на меня. Не признает. Начинаю объясняться. Надо было видеть радость, с какой встретили это объяснение старики. Земляк пожаловал! Ради гостя Матрена Васильевна принесла три полена дров, растопила печь-буржуйку. В каморке повеселело, потек разговор.
- Вот так и живем,- вздохнув, сообщил Дмитрий Петрович и сложил лодочкой ладони меж колен. Маленький, сухонький, похож на мальчика с седой бородой и глубокими морщинами.- Продали домину в Малой Шалеге за восемьсот рублей, купили здесь домишко за четыре двести.
- Та же история и у Порфирия Петровича,- заметил я.
- А что ты хочешь. Сущая рвачка была, когда все из деревни побежали. Всем разом дома понадобились. Нагрел кое-кто на этом руки. А теперь за наш домишко никто и двух тысяч не даст. Разве что цыганам за бесценок отдать.
- У вас в Титкове, кажется, зять живет?
- Живет. Единственная на него надежда, что холодной, голодной смертью не даст умереть… Извини, сынок, за холод в избе, дрова экономим.
- А сыновья у вас где?- интересуюсь. Как оказалось, неосторожно.
- Оба сына, Григорий и Николай, в пять дней в сырую землю убрались, в одном годе…- скорбно потупив взгляд, сообщает Матрена Васильвена и отворачивается, пряча подступающие к глазам слезы.- Одного похоронили, домой с похорон приезжаем, узнаем: второй погиб…
«Бедные, бедные старики,- чрезвычайное чувство жалости охватывает меня,- позабытые, одиноко доживающие жизнь в простуженном дому среди снегов…»
- Но жить надо,- словно читая мысли, говорит Матрена Васильевна,- сколь отпущено на веку, столь и взять. Хворые, немощные, но живем. И до войны, и в войну, и после нее ломаные. А живем.
Дмитрий Иванович согласно кивает головой, раскачивая завязками распущенной шапки-ушанки.
- Колхоз нам не помог в переездах ничем,- добавляет,- будто и не горбатили спину на него всю жись. Но ничего, ничего…
Что стоит за этим «ничего», не рискую спрашивать, чувствуя, сколь велика обида стариков на всех и вся за то, что вот так приходится завершать «жись». Такого, чтоб люди богом и людьми становились забыты, в Малой Шалеге не бывало.
- Скотину уже не держите?- уныло интересуюсь.
- Теперь уже нет, сынок. Руки и ноги не те. Десяток коров за жись продержали. На одиннадцатой – в рай въезжать.
- Какие уж работники мы теперь,- добавляет Матрена Васильвена.- Иные разы у Митрия Петровича и яичко разбить силы не хватает.
- Так и живем,- кому-то, вовсе не мне, отрешенно говорит Дмитрий Петрович.
Мне жалко стариков до слез. Если б я мог хоть чем-то им помочь! Если б мог… Чего ж я в 76-м не сделал всего, что мог, работая в газете? Но что, что я мог? Сломать Систему? Это невыносимо: думать, что мог бы, и знать, что не мог бы. Я говорю, спрашиваю Дмитрия Петровича еще о чем-то, а в мыслях единственное: поскорее пойти к зятю Дмитрия Петровича – Мухину Алексею Михайловичу, убедиться, что стариков он не забывает и умереть им «холодной, голодной смерть» не даст.
(Встреча с Алексеем Михайловичем у меня состоялась, и теперь я за стариков спокоен).
Встреча седьмая