Московского Кремля – опыт историописания Екатерины II: исторический контекст. 3 страница
(РГАДА. Ф. 18. Оп. 1. Д. 245. Л. 7).
2. Текст епископа Самуила (Миславского)
в редакции Екатерины II, 8 сентября – 4 октября 1774 г.
Во славу Триипостасного Бога,/ в честь Приснопамятному Святому Михаилу, князю Черниговскому,/ от кореня равноапостольна Владимира Великого в седмой степени/ произшедшему,/ за Веру и Отечество с другом своим Феодором боярином/ во Орде от Батыя в 1244 лето 20-го семптемврия/ пострадавшему,/ из Чернигова в столичный град Москву пренесенному,/ здесь же с державными сродниками своими почивающему,/ Благочестивая, Великая, Премудрая, Победами и Миром/ превознесенная,/ Императрица Екатерина II,/ Матерь Отечества,/ всех единоверных грековосточных христиан/ надежда, покров и избавление,/ Кичение Оттоманской Порты/ низложившая,/ неприступную Бендерскую крепость в прах и пепел/ обратившая,/ победоносное своё оружие за Дунай/ распространившая,/ сожжением и совершенным турецкого флота в архипелаге при Чесме истреблением прославившаяся,/ Молдавии, Валахии и архипелагским островам вожделенные выгоды/ утвердившая,/ народам, обитающим в Крыму, Кубане и Тамане свободу/ даровавшая,/ Одержанием пристаней Керчи, Ениколи и Кинбурна/ к новым промыслам и кораблеплаванию в Чёрное и Белое море путь/ отверзшая,/ всю вселенную великими своими делами, в России и Полше собывшимися,/ удивившая,/ возобновляя/ древнее града Кремля здание новым великолепием,/ сию Раку/ в торжественное изъявление преславно заключенного с Портою Оттоманскою июля 10 дня 1774 года/ Мира/ и в знак истинного своего благочестия и пламенеющей к Богу благодарности/ в тринадесятое лето/ благословенного своего царствования,/ во второе лето/ благополучного бракосочетания любезного сына своего,/ всероссийского престола наследника, государя цесаревича и великого князя/ Павла Петровича с благоверною и великою княгинею Наталиею Алексеевною,/ от создания мира 7282, от Рождества же Христова 1774,/ воздвигнути/ благоволила.
(РГАДА. Ф. 18. Оп. 1. Д. 245. Л. 33).
М.А. Демин
Историописание и проблема превращения
исторических знаний в науку
Рассматривая исторические произведения периода средневековья и раннего нового времени с точки зрения современного терминологического инструментария, следует, вероятно, особое внимание обратить на особенности исторических текстов эпохи формирования принципов и методов научного изучения прошлого. Жанровая принадлежность древнерусских исторических сочинений (летописи, хронографы, жития, воинские повести), также как и последующих исторических исследований определяется значительно более успешно, чем произведений так называемого "переходного периода". В настоящем сообщении предполагается показать взаимодействие традиционных средневековых мотивов и новых тенденций в сибирской историографии последней четверти XVII – начала XVIII в., что, возможно, будет полезно для обсуждения проблемы использования понятия "историописание" в его пространственно-временном модусе.
Изучая развитие исторических знаний, исследователи обычно выделяют две принципиально различающиеся историографические системы – донаучные (вненаучные) исторические представления и собственно научную историческую мысль [433]. Опираясь на классификацию исторического познания Гегеля, вычленявшего первоначальную, рефлективную и философскую историю, и положение Ф. Энгельса о том, что в XVIII в. «знание становится наукой», ранняя советская марксистская историография отождествляла процесс превращения исторических знаний в науку с преобразованиями Петра I, деятельностью В.Н. Татищева, М.В. Ломоносова и других ученых XVIII в. Содержание этого явления Н.Л. Рубинштейн рассматривал в контексте зарождения в России буржуазных отношений и связывал, во-первых, с выяснением в исторических исследованиях внутренней закономерности и обусловленности исторических событий и, во-вторых, с началом критики источников[434]. Качественные изменения в историографии хорошо согласовывались с тем культурным сдвигом, который происходил в русском обществе в результате петровских реформ. При этом распространение научных исторических знаний в России, по заключению Н.Л. Рубинштейна, зависело от результатов освоения достижений западноевропейской научной мысли, а Академии наук отводилась роль связующего звена между иностранной и русской наукой[435].
Несмотря на то, что данная концепция была хорошо обоснована конкретно-историческими и историографическими материалами, апеллировала к авторитету классиков марксизма и не противоречила взглядам крупнейших дореволюционных российских историков, она вскоре подверглась резкой критике. Оппоненты опирались на оценку В. И. Ленина XVII в. как «нового периода русской истории», настаивали на более раннем возникновении в России капиталистических отношений и, соответственно, начало кардинальных изменений в историческом познании стали связывать с XVII в. Именно в это время, по их мнению, происходит отход от старой летописной традиции, расширяются круг авторов и проблематика исторических исследований, увеличивается источниковая база и начинается критическая обработка источников[436]. По заключению М.Н. Тихомирова, «новый период русской истории, отмеченный В.И. Лениным, является и новым периодом в русской историографии, качественно отличным от более раннего времени…»[437]. Вероятно, определенную роль в пересмотре прежней концепции превращения исторических знаний в науку сыграла острейшая, разгромная критика Н.Л. Рубинштейна и его «Русской историографии» в ходе развернувшейся в конце 40-х гг. прошлого века кампании против «космополитизма».
Новый взгляд на рассматриваемую проблему, однако, слабо согласовывался с имевшимися в то время разработками по отечественной историографии. И, вероятно, реакцией на эту ситуацию стало введение в научный оборот понятия «переходный период от исторических знаний к науке». Позднее этот «невразумительный» термин, происхождение которого «теряется в миазмах смутных советских времен», был подвергнут уничижительной критике А.П. Богдановым[438]. Однако в 50-60-е гг. использование этого понятия позволяло исследователям анализировать историографические явления XVII – XVIII вв., не входя в противоречие с существующими идеологическими канонами. Так, С.Л. Пештич, соглашаясь с определением XVII в. как «перехода от донаучного метода летописных сводов к научному» и выявляя целый ряд новых элементов в «Синопсисе», «Скифской истории» А.И. Лызлова, работах С.А. Медведева, С.У. Ремезова и др., в конечном итоге рассматривал их лишь в качестве «историографической предпосылки» для развития научного исторического знания в XVIII в[439]. А.М. Пономарев также определял XVII в. и даже вторую половину XVI в. как новый или переходный период в развитии русской историографии, когда, по его мнению, происходит глубокий кризис летописания и разрабатываются внелетописные формы исторических произведений, используются прагматизм и психологизм при объяснении исторических явлений, устанавливаются причинно-следственные связи между событиями, наблюдаются черты гуманизма и интерес к античности. При этом становление собственно исторической науки в России он связывал со вторым этапом этого процесса, который датировался концом XVII – второй четвертью XVIII в[440].
Большинство исследователей 60-90-х гг. прошлого столетия, затрагивавших проблему превращения исторических знаний в науку, фактически возвращаются ко многим положениям, разработанным еще Рубинштейном, а временные рамки данного явления ограничивают, с некоторыми вариантами, первой половиной XVIII в. Характерными чертами этого процесса считают освобождение исторической мысли из-под господства богословия, разработку критического отношения к источникам и теоретических основ исторических исследований, расширение культурных и научных связей с западноевропейскими странами и пр.
Резкой критике эта концепция была подвергнута в работах А.П. Богданова. По его заключению, не «убогие потуги петровского времени», а «всплеск творческой активности» в последней четверти XVII в. положил начало научному историческому знанию в России, опирающемуся на традиции отечественной исторической мысли и обогащенному изучением античного наследия и Ренессанса[441]. Некоторые современные авторы признают выводы Богданова о становлении научного знания в России в допетровскую эпоху достаточно убедительными, другие, наоборот считают их «голословными», отвергающими общепринятое положение о том, что только в петровское время в нашей стране наблюдался «культурный перелом, обеспечивающий постепенный переход к новому типу сознания, в том числе к осознанию своего прошлого и себя во времени»[442]. В современном учебнике по историографии истории России под редакцией М.Ю. Лачаевой в одном разделе утверждается, что начало нового периода в развитии русской историографии, когда происходит переход от накопления к ученому осмыслению исторических знаний, приходится на конец ХVII в., а не на вторую четверть XVIII в., "во времена В.Н. Татищева". В другой главе этого же учебника Татищев назван родоначальником научной историографии в России, и с его деятельностью связан "качественно новый этап превращения исторических знаний в науку"[443].
Отмеченные теоретические подходы к осмыслению отечественной исторической мысли на одном из этапов ее развития не могли не отразиться на понимании процессов, происходивших в историографии Сибири. С.В. Бахрушин отмечал, что С.У. Ремезов в XVII в. приступил к исполнению того же плана «научного изучения» Сибири, который позже осуществил Г.Ф. Миллер, и вместе с тем проводил четкую грань между деятельностью академических экспедиций и изысканиями предшествующего периода, подчеркивая, что собственно научное исследование Сибири началось с 30-х гг. XVIII в.[444] Согласно В.Г. Мирзоеву, произведения сибирских писателей второй половины XVII в. являются рубежными, составляя переходную ступень от летописного периода к научному. По его заключению, работы Н. Спафария предшествовали академическим экспедициям XVIII в., «История Сибирская» С.У. Ремезова предваряла научному труду Г.Ф. Миллера по истории Сибири, а Ю. Крижанич «одной ногой …перешагнул…за черту своего времени, но зато другой он остался в пределах XVII столетия»[445]. Л.М. Горюшкин и Н.А. Миненко начало научного изучения Сибири связывали с XVIII в., а рубеж XVII – XVIII вв. оценивали как кризис русской средневековой культуры. «История Сибирская» Ремезова отнесена ими к числу тех немногих произведений, которые подготовили «качественный скачок в развитии русской историографии, связанный с превращением исторических знаний в науку»[446].
С учетом имеющихся в исследовательской литературе оценок «переходного периода» рассмотрим на материале коренных народов Западной Сибири проявление традиционных средневековых мотивов и новых тенденций в сибирской историографии последней четверти XVII – начала XVIII в. Обратимся прежде всего к целевым установкам и задачам, которые ставили перед собой авторы ряда этногеографических описаний рассматриваемого времени.
Н.Г. Спафарий-Милеску в 1675-1678 гг. возглавлял русское посольство в Китай и по возвращении представил в Посольский приказ путевые записки с подробными сведениями этногеографического характера. Рассматривая причины, побудившие его к сбору материалов о Сибири и ее народах, трудно согласиться с мнением В.Г. Мирзоева о том, что посольство задумывалось как «первая научная экспедиция», и перед путешественником российским правительством были поставлены преимущественно «ученые цели»[447]. В наказе кроме поручений дипломатического характера послу в духе инструкций землепроходцам вменялось в обязанности «проведать всякими мерами накрепко многими ведущими людьми до пряма» о наиболее удобных и безопасных путях сообщения и доступных способах передвижения, о перспективах торговых сношений с Китаем, а также «написати в статейный список» обычные в таком случае данные о подчиненности порубежных обитателей, их «князьках» и промыслах: «И какие люди по дороге меж Сибири и Китайского государства живут и которые князьки особные живут, и Великому Государю они послушны ли...»[448]. Это требование дипломат выполнил, указав отношение к ясачной повинности жителей Барабинской степи, Горного Алтая и ряда территорий юга Восточной Сибири.
Собрав и обобщив различные сведения о хозяйственно-бытовом укладе, а также религиозных верованиях и происхождении сибирских аборигенов, Спафарий вышел далеко за рамки служебных поручений посла и царского наказа о фиксации народов «меж» Сибирью и Китаем. Б.П. Полевой заметил, что выделенные в книге путешественника разделы о важнейших речных системах и озере Байкал составлены в форме расширенных чертежных росписей к новым картографическим материалам[449]. Однако чертежные описания также не предполагали столь подробной информации о местных жителях.
Вероятно, в данном случае мы вправе говорить об исследовательском интересе к теме сибирских народов одного из образованнейших людей своего времени, который по собственной инициативе собрал и систематизировал не требовавшиеся инструкциями подробные сведения этногеографического характера. Не случайно раздел «Описание славные реки Иртыша» он предваряет критическим взглядом на предшествующие западные сочинения о Сибири, констатируя, что древние и современные ему авторы об этой местности и ее жителях «до сего дня... не ведают. А кто и писал, что об их толко басни писали»[450]. В соответствии со своей книжной «ученостью» Н. Спафарий стремился обогатить европейское «земнописание» достоверными данными о сибирских аборигенах и целенаправленно собирал информацию о том, что другие «толко слухом слыхали».
В записках руководителя другого российского посольства в Китай 1692-1695 гг. И. Идеса и его спутника А. Бранда также содержатся разнообразные сведения о народах Урала и Сибири, излишние в дипломатических отчетах и более характерные для академических исследований XVIII в. Посол не в силу служебных поручений, а из «любознательности» расспрашивал коми-зырян и строил догадки об их происхождении, побывал в мечети тобольских татар и, преодолевая брезгливость, неоднократно посещал жилища обских угров. С целью получения более полных данных о местных жителях он прибегал даже к варварским методам скупщиков пушнины. Так, для определения длины волос у одного из аборигенов путешественник велел напоить его пьяным и «этой любезностью добился того, что он дал разрезать чехол и распустить волосы»[451].
«Описание новые земли Сибирского государства», более известного в литературе как «Описание Сибири», принадлежит перу русского автора. В нем представлены весьма обстоятельные и точные данные о жизнедеятельности отдельных групп западносибирских автохтонов, касавшиеся преимущественно расселения, ясачных повинностей, хозяйства и материальной культуры коренного населения.
На вопрос о целях создания произведения однозначно ответить сложно, прежде всего ввиду отсутствия общепринятых заключений о его авторстве и датировке. Следует внимательно отнестись к замечанию А.И. Андреева о связи памятника с посольскими росписями российских дипломатических миссий[452]. Тесное общение с европейски образованным Спафарием и вероятное участие в сборе информации для его путевых записок могло вызвать к жизни аналогичное по замыслу, но самостоятельное по содержанию описание сибирских народов русским автором.
«Переходный» характер рассматриваемой эпохи, когда практические задачи явно преобладали над исследовательскими мотивами, хорошо прослеживается на примере изучения сибирских древностей тобольским служилым человеком, известным картографом и писателем С.У. Ремезовым.
Во время картографических работ в Кунгурском уезде в 1703 г. Ремезов вместе с сыном Леонтием скопировали наскальные рисунки Писаного камня на р. Ирбит. Вместе с кратким пояснительным текстом они были помещены на четырех листах в Служебной чертежной книге[453].
В исследовательских работах уже поднимался вопрос о причинах обращения С.Ремезова к ирбитским петроглифам. Л.А. Гольденберг объяснял его действия собирательской «жадностью», творческими исканиями и даже научной любознательностью[454]. В.Н. Чернецов предполагал, что Ремезовы выполняли распоряжение московских властей, вызванное, в свою очередь, просьбой Н. Витсена. В 1699 г. с аналогичным заданием к Писаному камню по царскому указу посылали верхотурского подьячего Якова Лосева[455].
Учитывая служебный характер кунгурской экспедиции, практическую направленность других чертежных материалов, «парадное» оформление рисунков с барочными украшениями и деловой «отчетный» стиль экспликации с точным указанием исполнителей, места и времени работы, с большим основанием можно говорить о выполнении служебного поручения, чем о частной инициативе. В то же время ирбитский эпизод в деятельности тобольских «снискателей» сродни той тяге к «раритетам» и «достопамятностям», которой отмечена петровская эпоха.
Для оценки отношения С.У Ремезова к сибирским древностям показательна одна из вкладок Хорографической книги, содержащая специальный план «Кучюмова городища Старой Сибири» на реке Иртыш. Казалось бы, налицо исследовательский интерес к известному археологическому памятнику эпохи Сибирского ханства. Однако на чертеже поселения указаны не старинные объекты, а места добычи селитры. Экспликация не оставляет сомнения в производственных, а не научных целях осмотра городища, состоявших, как и прежде, в налаживании «селитреного дела» и определении, «где быть пристойно селитреному майдану»[456].
Качественные изменения, происходившие в сибирской историографии в рассматриваемый период, ярко проявились в «Кратком описании о народе остяцком» Г.И. Новицкого. Автор произведения, казачий украинский полковник, за поддержку гетмана Мазепы был сослан в 1712 г. в Тобольск. Здесь он поступает на службу к сибирскому митрополиту Филофею Лещинскому (архиерею Феодору) и участвует в миссионерских экспедициях к хантам в 1712-1715 гг.
На титульном листе сочинения указано, что оно подготовлено «за повелением его княжеской светлости губернатора Себеры» М.П. Гагарина. Несмотря на эту ремарку, можно согласиться с мнением В.Г. Мирзоева, что «Краткое описание...» если и было инициировано администрацией Сибири, то тем не менее во многом порождено интересом представителя «киевской учености», не чуждого европейской образованности, к малоизвестным народам Сибири[457]. Сам автор не ограничивал значение своей работы рамками служебного донесения, а рассматривал в контексте расширения этногеографических познаний европейцев: «...Мне... повелением вышшей власти преодоленно Остяцкую сию страну известну явити миру»[458]. В то же время представляется недостаточно обоснованным заключение С.А. Токарева, отвергавшего, вопреки заявлениям самого Новицкого, служебно-практические мотивы его писательской деятельности и выдвигавшего в качестве единственного побудительного фактора «научную любознательность» миссионера[459].
Вряд ли правомерно преувеличивать, как это имеет место в литературе, научный монографический характер сочинения Г. Новицкого и отождествлять его с позднейшими изысканиями академических экспедиций. Более точным представляется замечание И.Н. Гемуева о не вполне осознанной и не в полной мере осуществленной попытке Новицкого реализовать себя в качестве исследователя[460]. При всей фактологической основательности и глубине осмысления его труд еще стоит за рамками планомерных научных изысканий последующей эпохи. Наряду с использованием теории естественного права и признанием роли природно-климатических факторов в жизнедеятельности сибирских аборигенов «Краткое описание...» не свободно от религиозно-этических мотивов и провиденциалистских толкований событий. Более того, стержневой темой произведения является показ торжества православия над «злочестивым кумирослужением» и воспевание благочестивого подвига сибирского митрополита. Некоторые страницы сочинения, прославляющие миссионерские деяния Филофея Лещинского, больше напоминают средневековые жития святых, чем исследовательские работы последующего времени. На сочетание в труде Новицкого разнородных по уровню компонентов обратил внимание еще его первый отечественный публикатор Л.Н. Майков, который отметил необычное для той эпохи богатство фактического содержания «самого живого интереса» и в то же время указал на явную приверженность автора «схоластическому направлению»[461].
Определенных достижений по сравнению со своими предшественниками Новицкий достиг в отборе и использовании источников. По его представлениям, наибольшая ценность для исторических изысканий заключается в «писменах», которые «аки светилы миру древняя изъясняють». Однако в «Кратком описании...» он смог использовать эти материалы очень ограниченно, поскольку сами ханты и манси были неграмотны, а «иностранным же гисториографом аки укрит и утаен бе в пустынных сих селениях народ сей»[462].
Сочинение Г. Новицкого основывается преимущественно на его личных впечатлениях, полученных в ходе миссионерских поездок 1712 – 1715 годов. Достоверность описания он связывал прежде всего с тем, что «самовидец бых», особо оговаривая случаи, когда «самым видити не случыся»[463].
Для решения вопроса о происхождении хантов и манси автор «Краткого описания...» обратился к языку этих народов. Впоследствии анализ лингвистических данных будет широко использоваться в научных исследованиях. Новицкий демонстрирует ясное понимание важности этих материалов и стремится опереться на них при решении важнейших исторических вопросов. Однако само сопоставление различных языков проведено им на основе весьма поверхностных и случайных признаков. В результате оказалось, что нижнеобские угры «глаголют наречием пермским» и даже употребляют в речи латинские слова.[464]
Новицкий упоминает и об археологических памятниках, приписываемых им загадочной чуди: «ямищах», «ровищах» и курганах, в которых находили золотые сосуды, «множество» серебра и другие вещи. Однако он еще не пытался поставить, а тем более реализовать задачу использования их в качестве исторического источника, как полагал В.Г. Мирзоев[465], хотя, несомненно, приблизился к осознанию этой идеи.
Таким образом, автор «Краткого описания…» стремился к расширению круга использованных источников, отвергал «баснословие», заботился о подлинности приводимых данных. Он фиксировал неоднозначность трактовки некоторых вопросов прошлого и настоящего Сибири и порой высказывал по спорным моментам свои собственные суждения. Выдвинутый им принцип достоверности этногеографических описаний являлся важной вехой на пути освоения научных приемов изучения народов Сибири. Можно поддержать мнение В.Г. Мирзоева о том, что Новицкий уже вырабатывал критический подход к источникам, уточнив, что он делал только первые шаги по овладению этим методом.
Одним из важнейших показателей превращения исторических знаний в науку является распространение рационалистического объяснения прошлого, освобождение исторической мысли от библейских догм и провиденциалистского видения исторических событий[466]. В сибирской историографии рассматриваемого времени также происходит постепенное ослабление средневековой нетерпимости к иноверию и противопоставления народов по религиозному принципу. Даже повествуя о случаях обращения в православие представителей коренного населения, некоторые писатели и путешественники избегают миссионерской риторики и остаются на позициях нейтральных наблюдателей, хотя, несомненно, испытывают определенные предубеждения к чуждым им вероисповеданиям.
В летописной части «Описания Сибири» в отличие от большинства повествований XVII в. о походах Ермака религиозная тематика практически отсутствует. Здесь нет ни типичных для Есиповской, Строгановской и Ремезовской летописей обличительных характеристик мусульманской религии и других чуждых верований, ни широко представленных в Кунгурской повести сведений о языческих обрядах. Фактически мы имеем дело со светским рассказом о покорении Сибири, хотя и не лишенным отдельных провиденциалистских высказываний о «божьей милости» и «вере христианской».
Значительное внимание религиозным воззрениям коренных жителей Западной Сибири уделено во «Втором описании Ремезова». В каждой из статей, посвященных аборигенам, религиозные сюжеты занимают важнейшее место. При этом сведения о язычестве и буддизме практически лишены богословско-обличительных оценок, а в сдержанной повествовательной манере характеризуют эту важнейшую сферу духовной культуры народов.
В более критических тонах Ремезов рисует верования мусульман. По его словам, обрядовая сторона последователей «мерзскаго» пророка Магомета отличается многими «бреднями». С насмешкой повествует он о том, что в пост они «днем не едят и мрут, а в ночь во всю без умолку едят»[467]. В то же время именно раздел о религии сибирских татар наглядно показывает зрелость работы тобольского «снискателя», сделавшего шаг навстречу научным принципам отбора и изложения исторических материалов. Впервые среди местных писателей и вопреки концепции «Истории Сибирской» Ремезов религиозные обряды мусульман характеризует не с позиций богословского противостояния, а как сдержанный в оценках наблюдатель, у которого отдельные антиисламские выпады не заслонили общей этнографической картины молитвенных действий и атрибутики магометан.
Большое внимание в «Кратком описании о народе остяцком» уделено религиозным культам хантов и манси, которые Новицкий мог непосредственно наблюдать во время миссионерских поездок. Писатель задумывался над причинами так глубоко укоренившегося в сознании аборигенов «зловерия». Традиционные богословские догматы о происках дьявола и божественном наказании за грехи им не отвергались, однако полностью они его, видимо, уже не устраивали, и он пытался найти объяснения в особенностях земного жизнеустройства обских угров.
По мнению миссионера, распространению многобожия способствовало желание «прибытчества» среди самих аборигенов. Некоторые «злохитрецы», стремившиеся «чюждым обогатитися трудом», создавали все новые и новые «твары», а «слепотствующий народ» вынужден был приносить им обильные жертвы. В результате массового поклонения идолам «самоделцы мнимых богов» вместе со жрецами–«шаманчыками» оказывались «доволно сытыми» и обеспеченными. Таким образом, согласно рассуждениям автора «Краткого описания…», не только вечное зло в лице дьявола соблазняло человечество, но и отдельные «злохитрецы» ради наживы продавали душу сатане и способствовали «ослеплению» своих соплеменников. Сильная приверженность простого народа «нечестивому многобожию», по мнению Новицкого, была связана также с тяжелым материальным положением большинства аборигенов. Стремление к достатку в условиях нищеты и «скудости в препитании» толкало таежных жителей в объятия «мнимых» богов. Большую роль при этом, по данным миссионера, играла сила традиции, обычаи «древних праотцов»[468].
В последнюю четверть XVII — начале XVIII в. сибирская историография еще не порвала со средневековыми провиденциалистскими объяснениями происхождения коренных народов Сибири и традиционными стереотипами их восприятия. Аборигены по-прежнему характеризовались как дикие, варварские, отсталые люди с безобразной внешностью, которые ведут исключительно кочевой образ жизни и не имеют «человеческих порядков».
По описанию И. Идеса, остяки обладали «неприятно плоскими» лицами и были не способны к работе и военным занятиям, прозябая в крайней бедности в своих жалких жилищах. Благодаря обилию пушного зверя и рыбы они могли жить значительно лучше, но «так ленивы, что нисколько не стараются добыть больше того, что им нужно, чтобы прожить зиму». Сходные оценки содержатся в сочинении А. Бранда: нет на свете более ленивого и медлительного народа, чем малорослые, невидные и жалкие остяки. Они бегут от работы, как от чумы, даже если полностью остались без средств существования[469].
Еще более уничижительную характеристику И. Идес дает самоедам. Сам он в местах их обитания не был и рисует это население, вероятно, не столько по рассказам очевидцев, сколько отдавая дань традиционному взгляду европейцев на чуждую культуру жителей Севера. Внешний облик самоедов, согласно запискам путешественника, «чрезвычайно неприятный и скверный»: ростом они малы и приземисты, лица у них широкие, носы приплюснуты, рты большие, губы обвислые, глаза неприятные, словом, «более некрасивого народа нет на свете». Несмотря на обилие рыбы и дичи, они едят всякую падаль, ибо «слишком ленивы», чтобы воспользоваться дарами природы. Ко всему прочему, самоеды женятся на кровных родственниках и верят «дьявольским фокусам» колдунов. И если внешне, по заключению посла, они хоть в чем-то походят на людей, то разумом и повадками больше напоминают животных[470].
Богатство фактического материала и пересмотр ряда устаревших воззрений прежних «земнописателей» в записках путешествия Н. Спафария сочетаются с традиционными богословскими взглядами на происхождение народов. Так, прародителем остяков, по его трактовке, является сын Ноя – Иафет, а генеалогию монголов он вслед за средневековыми западноевропейскими авторами также возводит к библейским персонажам Гоге и Магоге[471].
Обширные исторические экскурсы о происхождении калмыков и татар вошли в «Описание о сибирских народах» С.У. Ремезова. Интерес автора к вопросам первородства, полное доверие преданиям и легендам ближе к традиционным летописным сюжетам о полумифических родоначальниках, чем к последующим научным разработкам проблем этногенеза. Излагая две различные версии происхождения калмыков (от индийских зайсанов времени А. Македонского и от амурского хана эпохи Чингисхана), он не предпринимает попытки сопоставить или совместить эти суждения и определить их достоверность, а лишь стремится установить преемственность между легендарной и современной этнической номенклатурой[472].
Не обнаруживает элементов критического анализа и раздел «Второго описания...» «о начале происшествия» татар, в котором тобольский писатель опирается на библейские догматы о разделении народов: «По Ремезову описанию о начале в Сибирской стране и начальство их ханов производится от персов и Вавилона... от различия языков и от столпотворения...»[473]. В данный раздел автор вводит также фольклорные генеалогические легенды о «великих ханах» Татаре и Сибире, что соответствует канонам средневековых исторических сочинений с их вниманием к полумифическим родоначальникам и внешним этимологическим совпадениям имени прародителя и названия народа (местности).