Методологические «повороты» гуманитарного знания и их влияние на историческую науку

Истины – это неопровержимые заблуждения.

Ф.Ницше.

Историческая наука уже давно начала утрачивать традиционный облик под воздействием самых разных причин. Среди них есть и причины почти прагматического порядка. Так, по мнению А.Б.Соколова, сохранение традиционного облика исторического знания может превратить его в камерное знание, возвести новые стены между историком и обществом[119]. Мне, однако, кажется, что есть гораздо более интеллектуальные причины смены образа исторических дисциплин и в профессиональном, и в массовом сознании.

Так, одним из проявлений своеобразного «обострения» интеллектуального зрения учёных можно считать многочисленные методологические сдвиги и повороты, особенно заметные в методологии гуманитарных наук. Достаточно перечислить их названия: антропологический, лингвистический, культурный, визуальный, исторический, эпистемологический, парадигмальный, прагматический, а также то, что связано с неким вниманием к телесности, но пока не получило какого-то особого наименования.

Рассмотрение их влияния на историческую науку, вероятно, стоит начать с попытки обозначить их общие возможные причины. Смена парадигм в научном знании происходит совсем не случайно, так как связана с усилиями многих представителей той или иной науки. На мой взгляд, обилие методологических «поворотов» в исторической науке связано с теоретическими поисками иного социального статуса этой дисциплины. По словам Б.Г. Могильницкого, «из всезнающего и непогрешимого руководства к политическому действию она превращается в широкую социокультурную дисциплину, изучающую человека во времени и тем самым способствующую его лучшему пониманию»[120].

Все «повороты» объединяет одна идея, одна парадигма – идея синтеза. Она представляется мне попыткой (возможно, слабой) хоть как-то противостоять мощной тенденции дифференциации наук, начавшейся с эпохи Просвещения и продолжающейся по настоящее время. Обозначившаяся существенная разница между гуманитарным и естественнонаучным знанием побудила великого Канта различать чистый и практический разум, соответствующие разным сферам наук. Позднее В.Дильтей ещё более увеличил пропасть между науками о природе и о духе. Однако почти одновременно с ростом дифференциации научного знания возникали и робкие попытки сближения разных познавательных тенденций. Так, с именами П.Гольбаха и Ж.Даламбера связана идея соединения гуманитарного и, в особенности исторического, знания с естественными науками. Позитивизм ХIХ века – ещё одна попытка такого сближения.

Современное проявление тенденции синтеза, возникшее на перекрёстках разных наук, можно, вероятно, считать и одним из аспектов процесса глобализации. Неоднозначность происходящих в науке процессов хорошо видна на примерах одновременного сближения и расхождения научных направлений, так как, с одной стороны возникают новые науки, которые иногда называют пограничными (например, историческая социология или историческая антропология), а с другой стороны, происходит серьёзное влияние одной науки на другую. Парадигмальным процессом можно считать движение от нарративизма к так называемой когнитивной истории. Этим термином её сторонники именуют науку, создающую интеллектуальный продукт за счёт синтеза информатики, историографии, источниковедения, структурной лингвистики и антропологии[121].

Методологические повороты меняют логику традиционного исторического мышления. Иные науки, помогающие историку расширить его представления о том, как и почему действовали в прошлом его персонажи, создают ситуацию определённого конфликта. Его можно именовать конфликтом интерпретаций, конфликтом методов, конфликтом понятий, но суть от этого не меняется: в любом случае происходит явное усложнение работы историка, к которому готовы далеко не многие представители профессионального сообщества. Стоит сказать и о том, что в гуманитарном знании гораздо чаще, чем в естественных науках происходят процессы выделения и оформления новых дисциплин. Становлению междисциплинарного мировоззрения мешает феномен профессиональной ограниченности (иногда его неполиткорректно именуют даже профессиональным кретинизмом).

Возможно, что и по этой причине некоторые историки своеобразно относятся к методологическим поворотам. Так, Н.Б.Селунская оценивает их весьма настороженно, если не сказать, негативно. Постмодернизм она квалифицирует как такой «исторический и лингвистический поворот», который разрушает «основы профессиональной научной деятельности историка»[122]. Антропологический подход и культурологическую составляющую исторического знания Н.Б.Селунская называет «растаскиванием истории в разные стороны». А новые предметные области истории, возникшие в результате методологических поворотов, она считает «незаконно рождёнными»[123].

Поскольку в интеллектуальном пространстве возникли разные модели сближения (в идеале – синтеза) разных наук, то каждый из поворотов, вероятно, обозначает ту или иную модель такого сближения. Трудно сказать, какой из поворотов более значим для исторического познания, какой менее всего на нём отразился, поэтому я попробую рассмотреть их влияние не по принципу важности или значимости, а просто по отдельности, чтобы в заключение возник некий обобщающий образ.

Название «антропологический поворот» вроде бы отсылает к соответствующей науке. Немецкий антрополог Кристоф Вульф видит истоки современной антропологии в этнологии второй половины ХIХ века. Отметив, что во Франции этнологию называют антропологией, он назвал её английскую модификацию социальной антропологией, а американский вариант – культурной антропологией[124]. Во Франции антропологический «поворот» исторической науки начинался со школы «Анналов», в ФРГ он стал явлением только в 80-90-е гг. ХХ века. Причиной антропологического «поворота» Вульф считает растущий скепсис по поводу социальных функций гуманитарных наук[125].

Антропологический поворот оказал существенное воздействие на самосознание профессиональных историков. Антропологическое понятие культуры как определённого способа коммуникаций стало применяться историками не только в исследованиях, «но и для понимания жизни исторической профессии»[126].

Некоторые авторы считают антропологизацию истории одним из истоков лингвистического поворота[127]. М.А.Кукарцева при этом оговаривается, что «правильнее было бы говорить о взаимной обусловленности того и другого поворота»[128]. В качестве своеобразного ответа на постмодернистский вызов, лингвистический поворот увеличил риторический пласт исторического текста, изменил способы исторического объяснения и исторического понимания. Й.Рюзен пишет о возникновении нового понимания истории: она стала «лингвистическим артефактом». Более того, поставлена проблема «языка как метафоры»[129].

Лингвистический поворот словно бы призвал историков лучше вчитываться в тексты. По мнению историка Н.Е. Копосова, «в последние десятилетия лингвистика более, чем другие дисциплины, сделала для изучения того, как функционирует сознание исследователей, занимающихся социальными науками»[130]. При этом он склонен видеть истоки лингвистической парадигмы примерно на целый век раньше, нежели это принято в американском и европейском гуманитарном знании. Для него таким началом была интеллектуальная ситуация конца ХIХ века, когда обозначился кризис позитивизма[131].

М.А.Кукарцева считает, что суть изменений, произошедших в историческом познании благодаря лингвистическому повороту, можно обозначить как движение от формулы «история – это учёность, добавленная к искусству» к формуле «история – это искусство, добавленное к учёности»[132]. Лингвистический поворот включает в себя разнообразные теоретические ориентации. В американской историографии он распространился под влиянием постмодернистской критики. Историк Х.Хекстер в работе «Риторика истории», изданной в Чикаго в 1971 г., пришёл к выводу, что риторику нельзя считать только декором исторических сочинений, она не только необходима, но и абсолютно отличается от риторики естественных наук.

Особенно подробный отклик идеи Хекстера получили в трудах Ролана Барта. В работе «Введение в структурный анализ нарративов» Барт предложил считать нарратив не только и даже не столько описательным, сколько объяснительным феноменом. Позднее он уточнил, что исторический дискурс – это воображаемая конструкция. Именно поэтому «понятие исторического “факта” у разных мыслителей вызывало к себе недоверие»[133]. Барт во многих работах настаивает на том, что исторический дискурс не следует реальности, а лишь обозначает её. Эффект реальности – это иллюзия, которая заменяет реальность[134]. При этом возникает огромная энергия заблуждений, проявляющаяся в обилии и даже изобилии деталей в исторических сочинениях. Барт называет множество незначительных деталей «роскошью нарратива», совершенно не обязательной и «скандальной» со структурной точки зрения. Совместными усилиями Р.Барта, М.Фуко и Ж.Деррида был завершён лингвистический поворот, объявивший, что «нет ничего вне текста».

Согласно Деррида, гуманитарные науки используют две разных стратегии при интерпретации текста. Первый способ – это попытка расшифровать некую истину, заключённую в тексте. Второй способ – это своеобразная «игра» с текстом. Предлагая операцию вычёркивания, Деррида проводит деконструкцию понятий: «перечёркнутое слово можно прочитать, оно не скрылось, не вымарано полностью, но его функция и значение изменились»[135]. Тем самым Деррида предлагает другие приёмы работы с текстом, подвергая дискурс «всевозможным искривлениям и сжатиям»[136].

В пространстве лингвистического поворота немало сделано и отечественными мыслителями. Так М.М.Бахтин писал, что там, «где нет текста, там нет и объекта для исследования и мышления» [137]. Он считал, что «там, где человек изучается вне текста и независимо от него, это уже не гуманитарные науки»[138]. Философ Мераб Мамардашвили называл тексты смыслосхемами [139].

Согласно Ф.Анкерсмиту, сущность лингвистического поворота в том, что язык гуманитария становится более важной частью его работы, чем исследовательский опыт[140]. Опыт – не единственный путь к истинному и надёжному знанию. Язык может производить истину не меньше, чем изучение реальности. Историк всё больше вынужден размышлять над тем, «какую дефиницию лучше всего дать некоей исторической концепции, чтобы получить оптимальное понимание» прошлого[141].

Установка, при которой история снова стала пониматься как особая область литературы, определяет историописание как особый способ литературной работы. Его особенность состоит в том, что «воображение историка играет фактами, почерпнутыми в свидетельствах, и наполняет их новыми значениями в ходе создания текста»[142]. Плюсы и минусы этой установки отчётливо видны в работах Х.Уайта. Создав концепцию «эстетического историзма», Уайт не отказался и от постулатов «научной истории». Он считал, что историк, увлечённый образными возможностями литературной работы, не должен забывать и о суровости естествознания (об этом Уайт писал в статье «Бремя истории», опубликованной в 1966 г.).

В книге «Метаистория» Уайт доказывает, что историческое исследование и нарратив не исключают друг друга. Отношения сюжета и истории подобны отношению теории и свидетельства. Забавно, что в работе, которую многие считают завершением лингвистического поворота, сам этот термин даже не упоминается. Возможно, этот парадокс связан с тем, что Уайта вдохновляла не столько философия языка, сколько теория литературы.

Одним из проявлений лингвистического поворота стало возникновение так называемого «нового историзма» в США. Подчёркивая «текстуальность истории», Луи Монроз считает, что «новый историзм» – это ответ на стремительно ускоряющийся процесс её забывания[143]. Конечно, «новый историзм» дал о себе знать, прежде всего, в литературоведческих исследованиях. Однако, если связывать это явление с лингвистическим поворотом, а не считать его совершенно самостоятельным явлением, то можно увидеть и его реальные практические последствия для историописания, например, в РГГУ функционирует не исторический, а историко-филологический факультет.

Культурный или культурологический поворот историческая наука совершила в самом конце ХХ века. Американский историк Алан Мегилл датирует «новую культурную историю» появлением в 1989 г. коллективной монографии «Новая культурная история» под редакцией Линн Хант, но полагает, что она имеет глубокие корни в традиции «Анналов» и в работах антрополога Клиффорда Гирца. Антропологические занятия Гирца подтверждают, как нелегко отделять один «поворот» от другого. В 60-е годы ХХ века в американской антропологии начался переход от изучения «непосредственно наблюдаемого» к исследованию «непосредственно не наблюдаемого»[144]. Поскольку Гирц занимался и сравнительной историей, то его влияние на историческую науку вполне понятно.

Гирц искал различия между, казалось бы, одинаковыми явлениями в разных культурах. Он приходит к мысли о том, что не социальное действие определяет культуру, что культура не может быть пассивным его результатом. Культура активна, она вмешивается в социальное действие. Возможность «поворотного» характера идей Гирца связана и с тем, что он пытался изменить отношение к историческим источникам, так как тексты, на его взгляд, также вступают в социальное обращение. Книга Гирца «Интерпретация культур» получила репутацию научной «классики». Фразу Гирца о том, что «антропологи исследуют не деревни… – они исследуют в деревнях»[145], часто цитируют историки, прибегающие к микроанализу, при этом они даже не ссылаются на Гирца, а лишь заменяют в этой фразе антропологов на микроисториков.

Согласно Гирцу, анализ культуры не должен быть социологическим эстетством. Культурологи и социологи, историки и антропологи изучают «конкретные действия конкретных людей, чтобы включить их в единую человеческую летопись»[146]. Гирцу близко такое понимание цели гуманитарных наук, которое было высказано ещё К.Леви-Стросом: не составлять человека из кусочков, а разложить его на части[147]. Изучая механизмы ориентации человека в мире, Гирц таким образом исследовал разные формы культуры и относился к ним как к текстам.

Возвращаясь к вопросу об истоках культурного поворота, можно упомянуть роль социологии культуры Пьера Бурдье, а также влияние «нового историзма» Стивена Гринблатта. Целью новой культурной истории он считает одновременное «расширение социальной истории и восстание против её господства»[148]. По мнению Мегилла, поворот к культурной истории изменил методы изучения прошлого и расширил поле зрения историков[149].

Л.П. Репина так же, как и Мегилл, отмечает, что культурологический поворот произошёл на базе историко-антропологического подхода. А далее уже «в рамках социокультурного подхода была поставлена задача – раскрыть культурный механизм социального взаимодействия» [150]. Определяя методологическое значение культурного или культурологического поворота, автор статьи подчеркнула «радикальные сдвиги в области исторической эпистемологии, в концептуализации самого исторического знания, в оценке познавательных возможностей исторической науки»[151].

Время возникновения визуального поворота достаточно спорно. Его истоки тоже можно увидеть на рубеже ХIХ – ХХ веков, когда технический прогресс дал новые возможности для эстетических новаций в науке и искусствах. На мой взгляд, визуальный поворот возникал в рамках культурологического подхода, однако доказал свою самостоятельность. Доминирование визуальных аспектов становится особенностью современной социальной действительности. Визуальные конструкты вытесняют вневизуальные форматы. Социологи отмечают простоту и доходчивость визуальной информации[152].

Влияние визуального поворота на историческую науку современного рубежа веков очень серьёзно проявляется в расширении источниковой базы исторических исследований и в появлении новых сюжетов или новых аспектов прежних предметных полей в процессе изучения прошлого. Есть, конечно, опасность визиотизма, о чём предупреждал писатель Ежи Косинский в романе «Жизнь там», но это скорее относится к жизни, а не к науке. Не случайно, великий Гёте полагал, что всего труднее увидеть то, что лежит буквально перед глазами.

Сопоставление результатов различных методологических поворотов, вероятно, составляет сложную философскую задачу. Не претендуя, разумеется, даже на попытку её решения, я лишь предполагаю, что само их обилие привело к возникновению нового поворота, призванного хоть в какой-то степени суммировать или синтезировать все итоги предыдущих поворотов. Я имею в виду комплекс противоречивых суждений, получивший название прагматического поворота. Л.П. Репина, анализируя различные контексты интеллектуальной истории, отметила, что ряд её концепций группируется вокруг разных теорий «прагматического поворота»[153].

Прагматический поворот понимают совершенно по-разному: и как движение от социальной к социокультурной истории, и как синтез гуманитарного знания с некоторыми пограничными достижениями естественных наук. В первом случае прагматический поворот становится неотличим от культурного поворота. Не случайно Б.Г. Могильницкий применительно к началу ХХI века фиксирует «движение от социальной истории культуры к культурной истории социального»[154]. Одним из классиков прагматического поворота считается Жак Ревель. Почти десятилетие (с 1995 по 2004 гг.) он был президентом Школы высших социальных исследований в Париже – одного из самых престижных академических заведений Франции. По его мнению, название «прагматический поворот» не связано с американским понятием «прагматизма». Он видит суть прагматизма в стремлении историков анализировать не системы, а конкретные ситуации и конкретные объекты.

Другой авторитет современного прагматизма – французский философ Марсель Гоше. В статье «Смена парадигмы в социальных науках», опубликованной в журнале «Le Debat» в 1988 г., Гоше сформулировал прагматическую парадигму, девизом которой стала идея сознательного действия субъекта. Гоше предположил, что в результате прагматического поворота «история займёт ведущее место среди наук о человеке, отвоевав его у этнологии и социологии»[155].

По мнению историка Бернара Лепти прагматическая парадигма имеет собственно исторические, а не философские и не социологические корни. Он видит их в установках четвёртого поколения «Анналов», представители которого отказались от структурализма и от поисков ментальных различий в духе Ж. Ле Гоффа. В 1995 г. под редакцией Лепти вышла коллективная монография о «формах опыта». В ней сделан упор на изучение сознательных, а не бессознательных действий субъектов – участников событий прошлого, главный акцент сделан на социальных практиках. Трагическая смерть Б.Лепти в 1996 г. поставила точку на прагматическом повороте французских историков раньше, чем он оформился в самостоятельное направление.

Идейным символом прагматической парадигмы нередко называют одного из самых значительных философов ХХ века – Поля Рикёра. Свою научную деятельность он начал ещё в 30-е годы. После войны преподавал в университетах Лувена, Монреаля, Чикаго. Девять академий и тридцать университетов назвали его своим почётным доктором. В 1993 г. в беседе с российскими философами в Москве он отметил, что «одной из основных проблем современности является ответственность человека перед историей»[156].

В интервью по поводу российского издания одной из его книг Рикёр выразил мысль о том, что «история неподвластна человеческому разуму»[157]. Он склонялся к пессимистическому видению истории, осторожно и почтительно относился к тому, что он называл её «непрозрачностью». По мнению Рикёра, «историю нельзя полностью объяснить ни случайными пересечениями, ни экономическими причинами, ни ментальностями»[158]. Его интересовали проблемы изучения истории и на прикладном уровне (работа с архивными документами), и на теоретическом (вопросы исторической причинности, мотивации личности в истории и др.). Ключевым моментом книги, посвящённой памяти французского историка Анри Марру, стало сопоставление «исторического рассказа» и «вымышленного рассказа». В ней Рикёр употребил термин «кризис рассказа». Этим термином он назвал отход современных историков от строго нарративной формы исторического изложения[159]. При этом он не призывал вернуться к простой повествовательной форме. Историк, по Рикёру, «не является простым нарратором: он раскрывает мотивы, по которым он считает какой-то фактор – скорее, нежели некий другой, – достаточной причиной определённого хода событий»[160].

Питерский историк Д.Хапаева настаивает на его неподражаемой способности растворять в здравом смысле непримиримые философские и логические течения[161]. При этом Рикёр предпочитал строго разграничивать эпистемологические проблемы истории от методологических проблем, более близких к практике работы историка. Философские работы он относил скорее к эпистемологии, чем к методологии, подчёркивая, что «их сила часто становится их слабостью, настолько в них при обсуждении моделей объяснения недостаёт практики историка»[162].

Мне импонируют многие суждения П.Рикёра. Например, о том, что любая работа над текстом связана с проблемой цели его написания. Он видит в интерпретациях возможность «преодолеть культурную отдалённость, дистанцию, отделяющую читателя от чуждого ему текста»[163]. Процедура объяснения в истории, согласно Рикёру, предполагает описание внутренних отношений одного события с другими и помещение его в исторический контекст. Он видел задачу истории не в подчёркивании случайностей, а в сокращении их числа[164].

Рикёр выводил герменевтическую проблематику из психологии – такой науки, которая ближе к естественным наукам, нежели историческое познание. Он напоминал о том, что задачей Дильтея было придать гуманитарным наукам «значение, сопоставимое со значением наук о природе, какое они имели в эпоху господства позитивистской философии»[165]. Возможно, что прагматический поворот в духе П.Рикёра вдохнёт новую жизнь в некоторые установки позитивизма. «Отменить позитивизм нельзя, потому что в основе всякой науки лежит позитивный интерес к источнику»[166].

Для того чтобы выйти из ситуации распыления истории, характерной для последней трети ХХ века, Рикёр предлагает «руководствоваться глобальным подходом, который доводит идею варьирования масштабов до предела»[167]. Смене масштабов, на его взгляд, соответствует понятие репрезентации, теснее, чем понятие ментальности, связанное с социальными практиками. Историческую репрезентацию он называет «присутствующим образом отсутствующей вещи»[168]. Прагматизм Рикёра явно ощущается в критике взглядов Х. Уайта: «Х.Уайт загнал себя в тупик, рассуждая об операциях построения сюжета как о способах объяснения»[169]. Рикёр пишет о категориальной ошибке Х.Уайта, которая порождает подозрение относительно способности риторической теории провести разделительную черту между историческим рассказом и рассказом – вымыслом.

Д.Хапаева считает, что в России прагматический поворот восприняли как «методологическое варварство», что прагматические высказывания российских историков носят бессистемный характер. По её мнению, трудно «составить перечень авторов, готовых признать прагматизм в качестве своего теоретического выбора»[170]. Некоторый интерес к прагматизму она объясняет возможностью «отдохнуть» от идеологии и от «химер великих нарративов». Прагматическая парадигма не смогла создать «метод, тиражирование которого с университетских кафедр дало бы в руки тысяч выпускников … орудие для анализа общества»[171].

На одной из конференций РОИИ, специально посвящённой теоретическим вопросам исторической науки, прозвучало несколько вариантов комплексного названия тех поворотов в методологии, которые повлияли на историческое знание: эпистемологический[172], парадигмальный[173] и собственно исторический поворот[174].

Между этими вариантами, естественно, есть различие. Так, Л.А.Бурганова и В.И. Гольцов особое внимание уделяют влиянию постмодернистских (лингвистических) новаций, а Н.Б. Селунская в названии «исторический поворот» объединяет воздействие культурного и антропологического поворотов. Кроме того, под ним она понимает «поворот не только самой истории к собственному предмету – человеку, но и социальных наук к истории[175]. Адекватность такого мнения можно подтвердить на примере того внимания, которое социологи стали уделять так называемой «качественной методологии», начавшей несколько теснить количественные методы, означающие беспристрастный сбор и регистрацию полученных данных. Признав, что «для постижения внутреннего мира человека наиболее адекватны методы понимания и интерпретации», социологи стали рассматривать человека «не просто в качестве объекта, а как субъект, обладающий своим миром, ценностями и установками»[176].

Завершая размышления о комплексном воздействии на историческое знание различных методологических поворотов, я, как и Н.Б.Селунская, склонна считать, что наиболее важные последствия для исторического познания имеют антропологический и культурный повороты, принципиально меняющие характер работы историка. Даже лингвистический поворот, споры о котором продолжаются, не вызвал к жизни новые исторические школы, сопоставимые по своей значимости и влиянию со школой «Анналов», где, как уже было сказано, лежат истоки антропологического и культурного поворотов. Невозможно сказать что-то новое по поводу заслуг этой школы, ограничусь эмоциональной фразой американского историка Аллана Мегилла: «Анналы» – это «посланный небесами оазис на тропинке прочь» от историцизма[177]. И ещё одно заключительное размышление возникает в процессе анализа влияния методологических поворотов: споры о них, безусловно, пробуждают интеллектуальные страсти, сочетая рациональные и эмоциональные доводы, что само по себе позитивно, даже независимо от результатов этих споров и этих поворотов.

Л.Г. Подлевских

Понятийно-категориальный аппарат теории
исторического познания: проблемы и перспективы

Нет ничего трудней для человека, чем выразить самого себя

М. Блок. Апология истории

Одной из наиболее динамично развивающихся в современном историческом знании является область теории и методологии. Теоретизация представляет собой важнейшую и необходимую часть научного исследования. Уже в конце XIX в. подход, при котором ученый придавал значение одним только фактам, подвергался резкой критике. Яркие свидетельства тому дошли до нас в воспоминаниях; сохранилось, например, свидетельство Н. И. Кареева о том, что О. Ф. Миллер исследователей, не придававших значения обобщениям и, в целом, теоретической работе, называл «крохоборами»1.

Компонентом теоретической работы и отдельным направлением научной деятельности исследователя является работа со специальной лексикой, особым образом выделяемым понятийным аппаратом.Понятие в отдельности и комплекс понятий в целом можно воспринимать в качестве средства для установления и проведения диалога с прошлым. Как возникает такой диалог? В ходе научного исследования автором создается особое интеллектуальное поле. При работе в рамках этого поля главную роль играет языковая форма самовыражения автора и способ коммуникации.

В середине – второй половине XX в. уже был сформулирован принцип единства языка и мышления: «Мы нашли эту единицу, отражающую… единство мышления и речи, в значении слова. Значение слова… представляет собой… неразложимое единство... речи [и] мышления»2. Было оформлено общее правило: «Кто ясно мыслит – тот ясно выражается». В употреблении существующих понятий, в формировании новых категорий наиболее четко отражается мышление исследователя. Соответствие мышления средствам языкового выражения в середине 1960-х гг. уже являлось устоявшимся фактом: «Поскольку каждая единица мышления находит соответствие в определенной единице языка, а мысли, состоящие из нескольких самостоятельных логических единиц, – в сочетании единиц языка, постольку сложной системе формальных типов единиц мышления и мыслей… должна соответствовать не менее сложная система формальных типов языковых единиц и их сочетаний»3.

Сама по себе роль и значение языкового выражения исторического знания были осознаны ранее. В конце XIX – начале XX вв. проблема понятийного аппарата уже рассматривалась в качестве первостепенной: «Вопрос о языке исторических сочинений, о стиле, употребляющемся в них, о терминологии… настолько важен… Одним из главных недостатков языка исторических сочинений является злоупотребление терминологией»4. Отсутствие собственного устоявшегося понятийного аппарата осознавалось в качестве большого недостатка исторической науки. Необходимость определения всего комплекса исторических понятий охарактеризовал в 1914 г. Н. М. Бубнов в своем труде «Пособие по методологии истории»5. И. Смоленский также указывал, что в начале XX в. в сфере употребления исторической терминологии сложилось бедственное положение: «1. Авторы исторических сочинений (и вообще историки) понимают термины не ясно; 2. они понимают их каждый по-своему». Нормы употребления профессиональной терминологии уже в то время были сформулированы и в литературе считались общепринятыми: «Правила: 1. Если термин имеет строго установившееся, общепринятое значение, то всякий должен употреблять его только в этом значении; 2. Если термин не имеет общепринятого значения, то… автор вправе условиться употреблять его в том смысле, какой будет для него наиболее удобным (но всегда в одном и том же); 3. Если в науке нет термина…, то… автор вправе его создать, давши ему строгое определение».6 Заметим, что правила эти оставались общепринятыми на протяжении всего XX в. Например, В. Эккерман и Г. Мор, предваряют написание весьма объемного труда описанием понятийного аппарата с определениями7.

Проблема, будучи осознанной и сформулированной в конце XIX – начале XX вв., своего решения не нашла. Интересно, что понятийный аппарат исторической науки в конце XIX в. характеризовался исследователями в самых нелестных выражениях: «туман несообразной терминологии», «муть и путаница понятий» (выражения П. Н. Ардашева). Историческое понятие уже осознавалось как форма выражения мыслительной деятельности, посредством которой возможно проникновение в тайны прошлого.

В период становления истории в качестве науки весьма значимую роль играла германская школа, общеизвестным достижением которой стало учение об отличии понятий естественнонаучных от исторических. Вследствие их принципиального различия необходимо было создать цельное и стройное учение о собственно историческом понятии. Этого сделано не было. Итог охарактеризовал Н. Е. Копосов в своей монографии «Как думают историки»: «Но что мы знаем о формах разума, сквозь призму которых рассматриваем историю? До странности мало, особенно если учесть, что программа критики исторического разума была впервые сформулирована сто с лишним лет назад. Среди «основоположников» более других размышляли об этом неокантианцы Юго-Западной немецкой школы. Но и они сказали здесь удивительно мало конкретного. Их главная мысль заключалась в том, что в отличие от генерализирующих понятий наук о природе исторические понятия носят индивидуализирующий характер. Однако вопрос о логической структуре индивидуализирующих понятий остался до такой степени не проработанным, что оппоненты сохранили полную возможность утверждать, будто таких понятий вовсе не существует. В итоге теорию индивидуализирующих понятий преследует обвинение в том, что она основана на абсурдном противоречии в определении»8.

В середине и конце XX в. положение не изменилось. В своем диссертационном исследовании, посвященном методологическим вопросам исторического познания, Н. П. Французова отмечала: «В истории… нет даже единой терминологии». Констатировав, что методологической основой исторического познания является соотношение принципа историзма и исторического метода, Н. П. Французова пришла к выводу о неразработанности данного вопроса и отсутствии общепринятой трактовки понятий «историзм» и «исторический метод». Проблема понятийного аппарата заняла немалую часть ее исследования9.

Одной из наиболее влиятельных национальных исторических школ во второй половине XX в. стала французская. Особо выделяются работы исследователей, примыкавших к традиции «Анналов». Основатели традиции – Л. Февр и М. Блок – осознавали, что имевшийся понятийный аппарат историка XX в. не соответствовал критериям научности. Так, Л. Февр замечал, что уже в 1960–1970-х гг. понятия, которыми исследователи пользовались, имели весьма давнее происхождение и давно устарели: «Любопытно отметить, что сегодня… мы упорно и с важным видом спорим по поводу метафор, пришедших к нам из глубины веков, тяжелых, давящих, непригодных»10.

Несмотря на понимание важности данной работы, разработка системы исторических понятий в качестве самостоятельной задачи не выделялась. Разумеется, это вовсе не означает, что работа не проводилась вовсе: некоторые понятия, ставшие общеупотребительными в наше время, вводились в научный оборот в соответствии с логикой конкретно-исторических исследований. Так, М. Блок подчеркивает значение вклада Л. Февра в разработку понятия «цивилизация»11.

Сам Блок рассматривал научное понятие как необходимый исследовательский инструмент (что стало обыденным для современных взглядов): «Ибо всякий анализ прежде всего нуждается в орудии – в подходящем языке, способном точно очерчивать факты с сохранением гибкости, чтобы приспосабливаться к новым открытиям… без зыбких и двусмысленных терминов. Это и есть наше слабое место»12. Восприятию исторических понятий М. Блок посвятил отдельную часть в «Апологии истории». Он выделил ряд специфических трудностей, свойственных работе исследователя. К ним относятся: отсутствие единства в заимствованиях, отсутствие системы символов, не связанных с каким-либо национальным языком, иерархический билингвизм, двусмысленность и мнимая точность терминологии изучаемых социальных реальностей, приблизительность даже самой общеупотребительной профессиональной лексики, различное происхождение и отклонения смысла в совокупности с «эмоциональными излучениями», «инстинктивное применение» (выражения Блока), навязывание прошлому исследовательской терминологии13.

Работа над историческим материалом начинается со словаря и словарем завершается (но уже на другом уровне). Решающую роль при любом виде теоретической деятельности исследователя играет историческое понятие. Набор фактов не создает науку, не способен сам по себе сформировать целостную картину прошлого. Подчеркивая это, М. И. Бацер в качестве ведущей тенденции развития исторического познания в XX в. выделил именно теоретическое осмысление материала: «Потребность в теоретическом осмыслении фактов осознается на Западе как определяющая характеристика современного процесса познания»14.

Отсутствие внимания к работе с понятиями сказалось на исторических исследованиях, относящихся к самым разным направлениям и национальным школам. Примером одной из ведущих национальных школ является американская. Преобладающей тенденцией развития исторической науки в США на протяжении XX в. являлось стремление к специализации. С. И. Жук отмечал, что спецификой американской историографии является «узкая специализация, фрагментация историографии и «наукообразность» специфического жаргона, вошедших в моду среди историков США после «эпистемологической революции» 60-х – 70-х годов (XX в. – Л. Г.). Достаточно сказать, что сегодня уже невозможно представить ведение серьезных дискуссий среди историков США за пределами их узкоспециализированных групп»15.

Наши рекомендации