Так пишут или нет историю в сослагательном наклонении?
(Альтернативы в истории)
«Вообразить себе другое развитие
истории – это и есть единственный способ
найти причины истории реальной»
(А. Про)
«Налево пойдешь..., направо пойдешь..., прямо пойдешь»... Ах, если бы, да кабы!.. Но то в сказке, историки же с необъяснимым пафосом часто заявляют: «История не любит сослагательного наклонения!» Что было – то было и ничего в прошлом не изменить, история действительно не имеет сослагательного наклонения, но означает ли это, что выбор, сделанный ею, неподсуден? Означает ли это, что мы не должны обращать никакого внимания на «прогнозирование возможного будущего в прошлом»… Не сразу и сообразишь, о чем идет речь? Но, если задуматься, то все окажется просто: речь идет об изучении исторических альтернатив, нереализованных исторических возможностей, соотношения в истории вероятности и случайности, случайности и детерминизма.
Что же такое «случайность» и, что такое «случайность» в истории?
Случайность, как выразился Йорн Рюзен, – «это такой вид события или происшествия, который не укладывается в первоначально заданную направленность интерпретации, делающей это событие или происшествие понятным для целей человеческой жизни. Это свойство времени, которое лежит вне горизонтов ожидания»[232]. Древние к случайным явлениям относили те, которые нельзя было предвидеть, которые не соответствовали человеческим намерениям, которые можно объяснить только вмешательством богов. Как писал Эврипид:
«Воли небесной различны явления:
Смертный не может ее угадать.
Много проходит бесследно надежд,
Многие боги нежданно дают»
В современной науке существуют разные точки зрения на «случайность». Одни ученые придерживаются точки зрения абсолютной детерминированности: всякое явление, сколь бы незначительно оно не выглядело, имеет свою причину. Случайность – лишь мера нашего невежества: то, что представляется случайным для невежды, отнюдь не будет таковым для ученого. Мы приписываем случаю факты, причины которых темны и нам неизвестны, таким образом, «случайностью» мы называем «совокупность сложных причин»[233]. Другие подчеркивают, что «утверждение, что историю делают только люди, последовательно провести не удается: прагматическая концепция не может обойтись без иного, наряду с человеком, творцом истории, которого в разные времена нарекают Роком, Случаем, Фортуной, Природой, Богом или каким-либо иным именем»[234].
Могли ли исторические события быть другими, нежели они были? Одним историкам даже размышления на эту тему могут показаться опасной (и уж наверняка напрасной) затеей. Другие, как, например, Поль Лакомб, наоборот, считают, что единственный опыт, который возможен в истории – воображаемый опыт. Этот опыт «состоит в мысленном допущении того, что целый ряд событий мог иметь другой ход по сравнению с тем, который они имели в действительности, например, – в переделывании Французской революции»[235]. Ему вторит Раймон Арон: «любой историк для объяснения того, что было, задается вопросом о том, что могло бы быть»[236]. Здесь речь идет об исследовательской (логической, интеллектуальной) процедуре, имеющий вспомогательное значение. Но в исторических исследованиях встречается и т.н. «контрфактное моделирование». Если нам надо оценить, например, влияние железных дорог на развитие экономики в целом, то мы создаем экономическую модель развития, основанную на гипотезе, что было бы с экономикой, если бы железных дорог не было[237].
Й. Рюзен вообще склонен считать развитие исторической науки постоянным ответом на вызовы случайностей: человеческая мысль постоянно занята созданием моделей смыслов и значений, историческое повествование постоянно стремится придать смысл случайным событиям, растворить то или иное явление, событие в описании общего хода человеческой истории[238].
Рассматривая варианты развития истории, надо иметь в виду "законы жизни и существования" самих альтернатив как исторических возможностей. Необходимо исследовать их корни, смысл, причины выбора варианта. Надо различать теоретическую возможность определенного варианта решения проблемы и возможность, заявившую себя на практике (идеей или действием - не важно).
Вопрос о применении в гуманитарных науках теории вероятностей далеко не нов. Еще Кондорсе пытался выяснить, сколько должно быть присяжных, чтобы судебная ошибка была практически исключена. Случай в истории имеет то же значение, что и в точных науках. Он означает, что незначительные (на наш взгляд) причины произвели большие действия. «Как мало было нужно, чтобы уклонить с пути сперматозоид <...> на десятую долю миллиметра, и Наполеон не родился бы, и судьбы целого материка изменились бы. Никакой другой пример не может лучше выяснить истинных признаков случайности»[239].
Историк находится в той или иной степени в плену настоящего[240]. Две иллюзии, связаны со взглядом из настоящего на прошлое. Этот феномен был назван Ф. Фюре «классической ретроспективной иллюзией исторического сознания», а Р. Ароном «ретроспективной иллюзией фатальной предопределенности»[241].
1. Когда сегодня мы обращаемся к тому или иному событию прошлого, то часто нам кажется, что это событие произошло вполне закономерно и именно так, потому что никак иначе быть не могло, потому что это событие явилось следствием целого ряда предшествующих событий, целого ряда причин. Если мы смотрим на ту или иную, например, революцию, то предшествующие ей события часто воспринимаются нами как связанные друг с другом (при том, что современники такой взаимосвязи вовсе не видели) и предопределившими ее[242]. Мы забываем он нереализованных исторических возможностях.
2. Из первой иллюзии прямо проистекает вторая: любое явление современности мы можем, пользуясь методом «исторической ретроспекции», обосновать в прошлом[243]. Например, с его помощью мы сможем построить историю того или иного народа, той или иной нации. И у нас может получиться весьма длинная история[244]. Но установление причинно-следственных цепочек в обратном направлении (от настоящего к прошлому) даст результаты скорее неожиданные, нежели убедительные, создаст еще одну иллюзию, историко-публицистический миф. В нацистской Германии история рассматривалась именно так – в обратном порядке – начиная с Адольфа Гитлера, и далее в глубь веков[245]. Такой ретроспективный подход создавал иллюзию закономерности, предопределенности прихода к власти А. Гитлера.
Учет вариантов развития исторической ситуации полезен и в плане практики историописания. Историк иногда невольно суживает «горизонт ожидания» людей прошлого. Историк, зная плачевный результат военной компании, описывает ее развитие как античную драму. Читатель же лишний раз убеждается «проницательности» автора и «логике» истории. Но ожидания непосредственных участников той военной компании были совсем не столь беспросветны. Поражение для них было возможным, но не неизбежным. Так и историк может попытаться рассказать о событиях прошлого, как будто он не знает их результата. Это создаст для читателя эффект «напряженного ожидания». Это будет являться данью уважения принципиальной неизвестности события. Тем более что все новые и новые открытия могут скорректировать привычные историографические оценки и подвести нас к выводу, что плачевный результат той самой военной компании не был вовсе неотвратимым.
Попытаемся рассматривать каждое произошедшее в действительности историческое событие как результат реализации одной из в принципе возможных альтернатив… Мы получим рассказ об упущенных возможностях.
Альтернативы необходимо изучать не только конкретно исторически: они "полезны" для человечества и в футурологическом плане. Их изучение и возможно, и необходимо. Несостоявшиеся альтернативы всегда выглядят чище, романтичнее, предпочтительнее. Разговор об альтернативных путях развития предполагает допуски, гипотезы, логический просчет несостоявшихся возможностей. «Альтернативы в истории – это не только познавательно интересная проблема, Это часто и узел напряжения в общественном сознании. Поэтому надо не уходить от их рассмотрения, а <...> пытаться понять смысл инвариантов»[246]. Многочисленные «бы» реальны, с ними следует считаться, если мы хотим не зазубривать учебники, а пытаться осмыслить историю.
«Будучи укорененным в реальном, конструирование ирреальных вариантов развития событий учитывает вдобавок все то, что может знать историк об общественных закономерностях»[247]. Самое же здесь сложное – определить для каждой объективной возможности соответствующую ей степень вероятности.
Роль личности в истории. Какая история «коллективистская» или «индивидуалистическая» может считаться подлинной? Социальная история считает подлинной историю обществ, институтов, человеческих ценностей, а не просто историю индивидов. Последней же отводится в лучшем случае второстепенная роль. «Кто выбрасывает из истории индивида, пусть хорошенько приглядится – он непременно заметит, что либо, вопреки своим намерениям, никого не выбросил, либо вместе с индивидом выбросил и саму историю»[248].
Американский философ, руководитель Центра истории и философии науки Питсбурга Николас Решер в книге «Границы науки» (1984 г.) рассмотрел те вопросы, которые наука, по его мнению, не может решить в принципе. Например, проблема смысла жизни оказывается за границами науки. Науке недоступна вся полнота знания: любой ответ порождает новый вопрос. Наука неполна, ибо она свод не установленных постулатов, а непрерывных новаций. Она постоянно пополняется. Но сегодняшняя наука не может ничего сказать о науке завтрашней, ибо не исключена научная революция. Мир постоянно эволюционирует, поэтому наука реалистична только в намерениях, он она не может дать исчерпывающую характеристику реальности во всей ее полноте. Наука не всеведуща, не полна, но она самодостаточна: только наука может исправить науку.
Н. Решер саркастически задается вопросом о пользе философии: «Как понять ситуацию, что рассудительные интеллигентные люди, имея перед собой одну гамму вопросов, дают всегда разные ответы? Может ли дисциплина претендовать на серьезное внимание, если ее специалисты в течение двух тысячелетий муссируют одни и те же вопросы?». Объяснение тому, по мнению, Н. Решера, в различных познавательных ценностях философов: стили аргументации зависят от познавательных точек зрения, различный вес придаваемый одному из элементов, служит источником разногласий, в принципе в философии не существует способа установить «очевидное» или найти «надежное основание». Эта философия Н. Решера получила название идеалистического прагматизма.
Существуют ли общеисторические законы развития? Или же история имеет дело с явлениями индивидуально-неповторяемыми и качественно-своеобразными и может учить нас лишь комбинированию старого с новым, сочетанию традиций и новаторства, ибо «желающего судьба ведет, нежелающего тащит».
Документ:
Карлейль иронизирует по поводу версии роялистского заговора, вызвавшего, якобы, восстание женщин и их поход на Версаль в октябре 1789 г.: «Увы, друзья мои, доверчивая недоверчивость – странная вещь. Но что поделаешь, если вся нация охвачена подозрительностью и видит драматическое чудо в простом факте выделения желудочных соков? Такая нация становится просто-напросто страдалицей целого ряда болезней, вызванных ипохондрией; желчная и деградирующая, она неизбежно идет к кризису. А не лучше ли было бы, если бы сама подозрительность была заподозрена, подобно тому как Монтень боялся одного только страха». См.: Карлейль Т. Французская революция. История. М., 1991. С. 181.
Как нам понять друг друга?
(«Язык истории»).
«Значение слов – это всегда то, с чего надо начинать»
(Дестют де Траси)
Нельзя сказать, что нечто существует, не объяснив, что это такое»
(Шлегель)
Мы часто говорим друг другу: «Люблю!»,
но подразумеваем под этим разные вещи»
(А.В.Гладышев)
Любая наука внешне проявляется как особая знаковая система, имеющая свой специфический язык. Язык науки может более или менее значительно отличаться от языка, выражающего обыденное сознание.
От ученых часто требуются какие-то определения, описания того или иного процесса, того или иного явления. Для особенно специфических явлений формулируются специальные определения, даются имена собственные, изобретаются новые слова или наделяются каким-то особым смыслом старые. Это делается, как правило, тогда, когда необходимо донести до читателя суть изучаемого конкретного явления. Но при этом довольно часто исследователи не задумываются над значением употребляемых ими терминов, понятий, определений, которые являются как бы «второстепенными» для описываемого явления. В данном случае мы имеем дело с презумпцией терминологической определенности: «Все думают, что знают, что такое точка; и мы даже полагаем, что нет нужды в ее определении именно потому, что мы слишком хорошо знаем ее», – писал математик Анри Пуанкаре[249].
Когда философы задумались, на каком языке говорят ученые, и правильно ли они понимают друг друга, то выяснилось, что очень многие определения, положения, термины являются продуктом свободной деятельности нашего ума, продуктом некоего соглашения ученых. В этой связи в философии ХХ века даже возникло особое лингвистическое направление, которое поставило своей задачей анализ употребления различных терминов и обыденных слов в философии и истории[250].
Разговор об языке исторической науке можно оборвать в самом начале констатацией: единого общепринятого языка исторической науки нет, адекватная терминология в исторической науке отсутствует[251]. Как заметил еще М. Блок: «Если поставить рядом языки разных историков, даже пользующихся самыми точными определениями, из них не получится язык истории»[252].
Во-первых, терминология отечественной исторической науки не совпадает с терминологией зарубежной исторической науки. Яркий пример тому – понятие «новое время». Уже Ф. Петрарка в 1341 г. различал storia antica u storia nova. Однако, позднее в большинстве европейских языков закрепился термин modern. Западная историография этим термином обозначает всю историческую эпоху с Возрождения до наших дней. Перевод этого термина на русский как «современная история», осложняется тем, что в исторической литературе, например, англоязычной или франкоязычной, встречаются contemporary, current и даже present history[253]. Из этого простого примера мы можем сделать далеко идущий вывод: любое понятие следует толковать системно, т.е. в контексте той научной школы, в которой оно создается и функционирует.
Иногда для обозначения одного и того же феномена в исторической науке нередко используется один, два, три, а то и больше терминов. Многочисленность терминов, употребляемых сегодня, – это не пустая игра слов: терминологические эксперименты отражают стремление исследователей обозначать важнейшие качественные отличия в применяемых ими подходах. Поэтому то или иное понятие требуется анализировать и осмысливать с учетом еще и «национальных профилей», т.е. с учетом различных национальных «культур науки» и соответственно их истории.
Во-вторых. Несовпадение языка тех или иных научных школ в историографии – еще полбеды. В рамках одной отдельно взятой научной «школы» мы так же найдем массу проблем, связанных с языком изложения. Историк редко определяет, он любит «играть словами», он самовластно расширяет, сужает, искажает значение терминов. Пример тому –употребление понятия «феодализм»: почти каждый историк понимает это слово на свой лад. Конечно, опять можно говорить о различных традициях отношения к языку истории в национальных школах историографии[254], но в целом картина везде одна. Так, историки, стремясь обогатить свой язык изложения, часто ставят (по смыслу словоупотребления) знак равенства между «государством», «правительством», «властью». Точно также поступают с «классами», «общественными группами», «кругами» и «стратами». Между тем, это разные понятия.
Используемые историками (да и не только ими) понятия часто имеют весьма условный (даже мифологический) характер. Например, понятия «Восток» и «Запад». Давно уже подмечено[255], что эти понятия используются не как термины, а как «мифологемы, равноудаленные как от географических, так и от публицистических коннотаций и расшифровок»[256]. Почему мифологемы? Потому что у Запада есть свой Восток в лице Византии ли Руси. Потому что Китай является для Монголии в географическом отношении Востоком, а в культурном – Западом. Потому что Марокко географически западнее большей части Европы, а относится, тем не менее, к Востоку. Потому что есть западный (христианский) Восток – сирийско-коптское культурное единство, а есть восточный (мусульманский) Запад – андалузская культура[257].
В-третьих. Двусмысленность языка историка может случить политическим целям. Пример – одно из самых загадочных и, в то же время, часто употребляемых в исторических сочинениях понятий – «Народ». «Критике известно, что такое 500 или 2000 ремесленников, крестьян или горожан, но неизвестно что такое <…> «Народ», «Париж» или «Нация». Она не терпит анонимности или неопределенности; как только образуется скопление народа, она желает увидеть, сосчитать и назвать; она вопрошает, что такое этот безымянный «хороший патриот», который выдвигает уместное предложение? Кто там снизу рукоплещет каждому его слову? Кто этот третий неожиданно ставший оратором «Народа»?»[258]. О. Кошен называет «народ» «мистическим понятием» и сравнивает его с Провидением в учебниках иезуитских колледжей эпохи Роллена: «И тут и там речь идет о понятиях, о существах, взятых отнюдь не из исторической области: одно – из теологии, другое – из абстрактной политики»[259].
В-четвертых. Еще одна проблема, связанная с языком истории – перевод исторических понятий с иностранных языков. До нас доходят французские источники, описывающие английские явления на латинском языке. Многие сочинения мыслителей античности стали известны ученым средневековья лишь в арабских переводах. Следует также иметь в виду, что составители источников не всегда умели четко выразить свои мысли, вследствие чего не получалось полного соответствия между тем, что автор говорил и тем, что он хотел сказать.
Чисто языковые проблемы: по-французски «blue», а по-русски – и «голубой», и «синий». На Западе только одно обращение – «ты», у нас и «ты», и «Вы». В русском языке существует масса уменьшительно ласкательных суффиксов, которые западноевропейцам не понятны. Т.е. русский язык в этом отношении эмоционально богаче. Понятно, что такая проблема всегда существовала на уровне межличностного общения, на уровне бытового языка[260]. Но ученые-то? Со всеми их словарями?
Опять обратимся к классику: «Как только перед нами учреждения, верования, обычаи, глубоко вросшие в жизнь данного общества, переложение на другой язык, созданный по образцу иного общества, становится весьма опасным предприятием. Ибо, выбирая эквивалент, мы тем самым предполагаем сходство»[261]. И словари, как видно, не всегда спасают…
Конечно, переводчики стараются достичь наиболее близких по смыслу вариантов передачи тех или иных понятий, но действительно, даже самый простой перевод текста по существу является уже его истолкованием, т.е. словесной интерпретацией. М. Блок приводит в качестве примера термин Reich, который «звучит слишком специфически по-немецки, чтобы можно было перевести его на другой язык, где отражено совсем иное национальное прошлое».
Сальвадор де Мадариага, исследуя отличительные черты национального характера европейцев так же обратил внимание, что далеко не все слова могут быть адекватно переведены с одного языка на другой. Английское fair play, французское le droit и испанское el honor, - «эти три слова не могут быть удовлетворительным образом переведены на другие языки, поскольку передают не абстрактные идеи, а психологические сущности, интуитивно столь же ясные и определенные, как слова «лошадь», «береза» и «галенит» (свинцовый блеск)»[262].
Мы можем использовать другой пример. Во французском языке «дворянин» определяется двумя терминами: «нобль» («дворянин») и «жантийом» («благородный человек»). «Ноблем» мог в принципе стать и разбогатевший буржуа, купив себе дворянский титул, а вот «жантийомом» он стать не мог, «жантийомом» можно было только родиться, ибо так называли дворянина в четвертом поколении. Знаменитая комедия Ж.Б.Мольера, переведенная на русский как «Мещанин во дворянстве», на французском звучит не «Буржуа нобль» (что в принципе во французской практике было не исключено), а «Буржуа жантийом» (т.е. то, чего не может быть). При переводе на русский язык эта игра слов и смысла теряется.
Иногда нюансы перевода будут еще более трудноуловимыми. Особенно, если это касается передачи прямой речи, игры слов, философских идей и т.п. Например, по-русски мы скажем «долг» или «обязанность», а по-французски «devoire» - в большей степени нравственный долг, а «dette» - в большей степени юридический долг. На русский же мы переводит и то, и то просто как «долг». Весьма различные по смыслу французские термины «état», «ordre», «corps» не соответствуют русскому «сословие», но часто переводятся именно так.
Мы должны иметь в виду, что есть определенные, например, нравственные понятия, которые существуют только в данной конкретной культуре и не могут быть выражены на чужом языке. Перевод таких понятий всегда будет неадекватен. Когда переводчик сталкивается с отсутствием эквивалентных терминов, то в большинстве случаев такие термины переводятся с учетом сложившихся в отечественной исторической науке традиций и строя языка или транслитерируются. Иногда, они сохраняются на языке того народа, у которого возникли.
В целом же повышенное внимание к проблемам перевода того или иного понятия – не только веление времени для современных историков, но зависит, в том числе, и от постановки исследовательской проблемы: чем более сложную операцию мы проводим над телом источника, тем более точные и совершенные инструменты необходимы для нейрохирургии исторической науки.
Итак, единого, общепризнанного «языка» исторической науки нет. Но нужен ли он? Тот же М. Блок считал, что необходим: «всякий анализ нуждается прежде всего в орудии – в подходящем языке, способном точно очерчивать факты, в языке без зыбких и двусмысленных терминов <... > Слово всегда тянет за собою мысль, фальшивые этикетки в конце концов обманывают нас и насчет товара»[263]. Действительно, мы часто становимся свидетелями того, что споры и дискуссии возникают, ведутся долго, а заканчиваются бесплодно именно из-за неправомерного и неточного, семантически неадекватного употребления терминов, которое влечет за собой непонимание.
В конечном итоге ведь все дело именно в понимании…
В отличие от естественных наук история получает собственный словарь не только от специалистов, но и от собственного предмета своих знаний, т.е. из прошлого. Терминологические обозначения должны быть содержательны и способны устранить всякую концептуальную двусмысленность. Для исторической науки это особенно важно. Во-первых, история изучает людей, а человеческие факты – феномены тонкие, многие из них ускользают от математического измерения: для четкого понимания необходимы четкие определения. Во-вторых, это тем более важно, что история изучает прошлое, сам объект исследования уже недоступен нашим ощущениям. Необходима, как указывал все тот же М. Блок, «особая чуткость языка, тонкость оттенков в тоне». Обиходный язык слишком беден и слишком неопределенен для выражения богатых содержанием и тонких соотношений. Потому-то и счастлив тот историк, который обладает литературным дарованием: «Писатели, украшающие язык и относящиеся к нему как к объекту искусства, этим самым делают из него орудие более гибкое, более приспособленное для передачи всех оттенков мысли»[264].
Историк должен обладать умением определять. Но, во-первых, что мы будем считать «хорошим» определением?[265]. Определения наиболее понятные для одних, будут не совпадать с определениями, которые подходят для других. Во-вторых, одно определение неизбежно влечет за собой необходимость еще одного определения, затем еще одного и т.д. Где-то необходимо остановиться. Но, что если остановка эта будет очень-очень далеко?… «Остановка произойдет тогда, когда мы дойдет до предмета, который поддается восприятию наших чувств или который можно себе представить; тогда определение станет бесполезным; ребенку ведь не определяют барана, ему говорят: вот баран»[266]. Так, что историку придется выстраивать длинные ряды терминологических отступлений и пояснений, восходить до «баранов» и потом снова к ним возвращаться? Или же историкам пойти по «немецкому пути» и начинать свои книги с главки, посвященной обоснованию понятий, которые в дальнейшем будут использоваться автором? Или же до всякой иной истории надобно бы написать историю понятий?
Терминологические проблемы касаются как языка исследователя, так и языка источника. Рейнгарт Козеллек писал о двух уровнях понятий, которыми пользуется историк:
а) Понятия, унаследованные от прошлого, встречающиеся в источниках исследуемой эпохи, т.е. «слова своего времени», которые не имеют эквивалента в сегодняшней жизни. Например: «держание», «аллод», «откупщик» и т.д.[267]
Воспроизведение, калькирование терминологии прошлого далеко не всегда гарантирует историка от ошибки.
1) Изменения в сути вещей далеко не всегда влекут за собой соответствующие изменения в их названии. Люди часто не испытывают потребности сменить этикетку, ибо от них ускользает перемена в содержании. Судьбы терминов, этих, по выражению Р.Ю. Виппера «бестелесных существ», очень интересны и показательны. Например после Французской революции ХVIII века реакционная школа в философии истории (французы Бональд, де Местр, швейцарец Галлер и др.) усвоила, взяла на вооружение привычные формулы просветителей ХVIII века, которых они собственно и ругали. Били врага его же оружием. Старые термины (например, «натура») пережили революцию, перешли в противоположный лагерь и «приспособились к понятиям обратным тем, которые они означали раньше»[268]. «Семантические мутации», как правило, совершаются исподволь, незаметно для применяющего данный язык общества. Смысл слов меняется и через 10-15 лет, а тем более через 100 или 1000 очень трудно понять правильно чувства и мысли людей, вылившиеся в каком ни будь теоретическом трактате или художественном произведении[269].
2) Бывает и наоборот. Названия меняются во времени и пространстве вне всякой связи с изменениями в самих вещах. Исторические термины, слова просто исчезают из языка, их заменяют эквиваленты, что связано с эволюцией самого языка, а не предмета, обозначенного тем или иным словом. Новый человеческий опыт рождает новые слова, многие привычные понятия просто лишаются смысла в новых исторических условиях.
3) В других случаях установлению единообразного словаря мешают социальные или политические условия. В средневековье часто бывало, что идентичные учреждения в разных местах обозначались по-разному, что весьма затрудняет для историка калькирование исторических терминов в текст своего исследования, ибо это сделало бы в данном случае невозможной классификацию или же, по крайней мере, затруднило восприятие материала.
4) Чтобы понять встречающиеся в источниках термины даже самого адекватного перевода недостаточно, необходимо эти термины истолковывать. Но порой просто трудно прийти к единодушной трактовке того или иного исторического термина. Приведем ставший уже хрестоматийным пример истолкования исследователями термина "смерд". Н.М.Карамзин считал смердов свободными людьми. Б.Д. Греков указывал, что кроме свободных людей "смердами" называли и зависимых, т.е. так называли вообще всех крестьян. Л.В.Черепнин и А.А.Зимин увидели в смердах людей, находившихся в феодальной зависимости от князя-вотчинника. Б.А.Романов же пришел к заключению, что первоначально смерды были свободными, а уже затем они становятся зависимы. И все эти мнения основаны на анализе и истолковании одних и тех же текстов!
б) Язык науки эволюционирует. Историк оперирует, естественно, категориями своего времени, а значит, и словами своего времени. Так, может быть, следует не стесняться и называть детей прошлого сегодняшними именами? Может быть, нам следует не стесняться использовать современную терминологию в отношении явлений или процессов прошлого, язык которого не знает еще подобных понятий. Может быть нам использовать (а многие так и делают) понятия, которые не содержатся в источниках эпохи, «слова другого времени». Так, например, прибегают к данным экономической теории для анализа нарождающегося капитализма, совершенно неизвестных в то время…
Здесь то же не все так просто. За историей признается некая специфика в обращении с понятиями. Но в чем она состоит? «История постоянно заимствует понятия из других дисциплин: она занята тем, что высиживает яйца, которые не несла»[270]. Список таких понятий бесконечен. Только какой-нибудь современный авторитетный экономист или политолог изобретет новое понятие, как историки пытаются примерить это понятие то к ХVIII в., то к периоду античности. При этом любое заимствование подобного рода всегда влечет за собой искажение первоначального смысла понятия[271]. Приклеивая терминологический «ярлык» из современного лексикона, мы тем самым еще даже до начала исследования определенным образом классифицируем, определяем изучаемое нами событие или процесс. Например, древнегреческий язык не знает слова «совесть». Насколько оправдано говорить об «античной буржуазии»?[272] «Пытаясь мыслить прошлое с помощью современных понятий, мы рискуем допустить анахронизм. Особенно велика эта опасность в области идей и ментальностей»[273]. Значения многих понятий, встречающихся, например, в средневековых источниках, даже таки общеупотребительных, как «вина», «вера», «грех», «страсть», «человек» и т.п. не совсем идентичны современным значениям этих понятий. Изучая тексты, историк вынужден постоянно спрашивать себя: какой смысл автор того или иного исторического текста вкладывал в то или иное слово: «Смысл понятий сильно изменился, и те из них, которые кажутся нам совершенно ясными, на самом деле наиболее опасны. Так, социальная реальность, обозначаемая понятием «буржуазный», далеко не одно и то же для средневекового текста, для романтического манифеста и для трудов Маркса. Потому еще до всякой иной истории надо было бы поставить историю понятий»[274].
Итак, две различные ориентации делят между собой язык истории, и каждая из них содержит определенные трудности. Какой из этих уровней, указанных Козеллеком, нам лучше использовать? Ответ не всегда очевиден. Хорошо известна дискуссия вокруг общества эпохи Старого порядка во Франции: каким было это общество – «сословным» или «классовым». Сами французы ХVIII века полагали, что «сословным». Но французское общество ХVIII века мало походит на «сословное» общество предшествующей эпохи и больше походит на то, что позднее назовут «классовым».
Что же делать?
1. Сначала, попробуем разобраться, чем простое слово отличается от «понятия»? «Для того, чтобы слово стало понятием, нужно, чтобы в одно это слово вошло множество значений и конкретных форм опыта»[275]. Например, «ростовщик» едва ли можно считать понятием, ибо это слово имеет вполне конкретное и бесспорное содержание. «Буржуа» – также имеет конкретное содержание, но это уже совсем иной уровень обобщения. Понятие является результатом двух интеллектуальных операций: генерализации и резюмирования. «Понятия истории <…> конструируются путем ряда последовательных обобщений и определяются через перечисление некоторого числа существенных черт, обусловленных их эмпирической общностью, а не логической необходимостью»[276]. Понятие – это абстракция. Когда мы используем какое-то понятие, мы, тем самым, сравниваем изучаемый нами случай с уже известными нам схожими случаями.
2. Затем, используемые нами «понятия» по большому счету сначала необходимо «историзировать», т.е. поместить в их же историческую перспективу[277]. Чтобы постичь мир людей прошлого, следует расшифровать их знаковые системы – их терминологию, их историческую лексику. То или иное понятие приобретает свой смысл в рамках концептуальной сети (или, как говорят лингвисты, семантического поля[278]). Например, понятие «фашизм» обретает смысл рядом с такими понятиями как «демократия», «гражданские свободы», «тоталитаризм», «диктатура», «класс», «нация», «расизм» и т.д. Частично смысл понятиям сообщают те определения, которые они получаю. Например: «промышленная революция», «политическая революция», «октябрьская революция», крестьянская революция» и т.д. Слова принадлежат своей культуре. Во многих обществах практиковался билингвизм (двуязычие): язык ученых и обиходный язык, язык простонародья и «политес». Ясно, что на «политесе» довольно трудно будет адекватно передать какое-либо «народное» выражение. Наверное, у каждой социальной группы или даже у небольшого профессионального коллектива есть свои «специфические», идеоматические выражения. Работая над письменными памятниками, историк сталкивается с языком, на котором писали и говорили люди прошлого. Историк в принципе должен следовать историческому смыслу слова. Например, понятие «общежительность» (sociabilité) – что это такое? Во времена А.С. Пушкина слово «общежителен» употребляли в смысле «легок в общении, обходителен, уживчив, уступчив». «Утро», «вечер» – понятия не только астрономические, но и светские. «Утренний прием» мог начинаться после полудня, у «ужин» после десяти вечера.
3. Особое внимание терминологии, языку следует уделять при анализе общественной мысли. Мыслители, философы, политики и т.д. иногда сами весьма скрупулезно относятся к собственному языку, к используемым ими терминам[279]. Тот же Руссо четко отличает «народодержавье» (демократия) и «народовластье» (охлократия), Пестель, беря пример с Руссо, отличает «самодержавье» и «самовластье». Подвергая исторический нарратив (повествовательный текст) глубокому критическому анализу, мы обнаруживаем, массу пустот в освещении прошлого, в языке изложения находим стереотипы, клише или терминологические неясности. Эти терминологические неясности допускают в различных культурных контекстах самые различные интерпретации. Задача историка адекватно передать чужую идею, «разобрать» и затем «собрать» ее, не исказив первоначальный ее смысл. В данном случае речь идет о том, что историк должен быть внимателен к собственным словам, выражениям и терминам, если он хочет, конечно, быть правильно понятым. Надо остерегаться выражений, которые заключают в себе противоречия.
Конечно, речь здесь не идет о каком-то формально обособленном, искусственном языке истории. Как и в каждой отрасли знания, в истории мы можем говорить о смысловом приспособлении терминов к решению исследовательских задач, язык истории может отличаться от обыденного своим концептуальным словарем, но не своей особой структурой. Проблема же заключается в том, чтобы выработать для исторических исследований единый концептуально-терминологический словарь. Историки пишут в большинстве случаев на языке повседневного общения. Достоинства этого языка - яркость, образность, выразительность. Недостатки - терминологическая многозначность, концептуальная неоднородность, т.е. неоднородность основных структур теоретического знания в системе исторической науки.
[1] «Историки относительно единодушны в том, что касается объекта их дисциплины», – пишет А.Про. См.: Про А. Ук. соч. С. 150. Но даже это «единодушие» (мнимое?), не исключает «сложности» вопроса.
[2] В том, например, смысле, что предмет истории создается только волею историка и никогда не существует сам по себе.