Глава 1 От вехи к вехе. Проблема датировки былин

Любой исследователь былин, изучающий их не как чисто литературные произведения, но применительно к истории русской, сталкивается с проблемой датирования. Каким образом определить время возникновения былины?

Обыкновенной для исторической школы опорой были и остаются имена персонажей. «Первичными датирующими признаками служат имена исторических лиц», наставлял Б.А. Рыбаков в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество». Однако опора эта, как неоднократно уже отмечалось, весьма ненадежная, И дело здесь не столько даже в том, что отыскание исторических прототипов былинному имени, как настаивает Б.Н. Путилов, должно‑де производиться в строгом соответствии с правилами лингвистической науки. Это требование сильно отдает профессиональным снобизмом филолога. Да и можно ли безоглядно распространять точные лингвистические правила на изучение живой речи, в особенности фольклора, где слова изменяются зачастую не по выведенным языковедами законам, а по игре смыслов и созвучий? Особенно это относится к именам. В соответствии с какими законами языкознания, например, злополучный польский князь Конрад Мазовецкий, призвавший на берега Балтийского моря крестоносную чуму Тевтонского ордена, «превратился» в русских летописях в... Кондрата? Или насколько вероятна, с точки зрения строгих ученых‑филологов, трансформация имени императора Франции в «Неопален» и далее – в «Опален» в русском фольклоре XIX столетия?

Мы так привыкли повторять «лингвистика – точная наука», что мало кто из произносящих сию магическую фразу вдумывается в ее смысл. А ведь «точная» в применении к науке обозначает отнюдь не положительную оценку («точный выстрел», «точный рассказ»). «Точная наука» означает наука абстрактная, отвлеченная от реалий «данного нам в ощущениях» мира. Точные науки – геометрия, алгебра и прочие – имеют дело с, выражаясь словами Даля, «умозрительными конструктами», и применять их методы к изучению реального мира надо с сугубой осторожностью. Никто ведь не предполагает, что две параллельные улицы никогда не пересекутся. Впрочем, пример математических методов, навязанных гуманитарной науке, у всех перед глазами – прискорбно знаменитая «теория» Носовского и Фоменки, пытающаяся «складывать», «делить» и «приводить к знаменателю» людей и события. Столь же осторожно, думается мне, надо бы использовать и методы точной науки лингвистики в истории и фольклористике, в областях, исследующих мир факта и живого слова; мир, в котором, как отмечал еще Достоевский, и дважды два иной раз может быть равно не четырем, и даже не пяти, а стеариновой свечке.

В противном случае... что может быть в противном случае, мы, читатель, ясно видим на примере хозяйничанья лингвистов в исторических источниках, вроде истории с «росскими» названиями днепровских порогов у Константина Багрянородного или именами русских послов из договоров с Византией X века. В первом случае диалектное скандинавское словечко «форс» мало того что вопреки своему основному значению – «стрежень, быстрина» – принуждено обозначать речной порог. Так оно еще и превращается в пределах одного абзаца в «форос» (Варуфо‑рос), «фар» (Айфар) и даже «борси» (Улборси). В договорах же одно и то же звукосочетание «льф», опять‑таки в одном документе «переходит»‑де то в «лав» («Хрольф» – Ролав), то в «леб» («Ульф» – Улеб). Каждый из этих «переходов» с точки зрения языкознания выглядит убедительно, а обращать внимание на вопрос, как все они могли произойти в пределах небольшого текста не стоит. Еще меньше внимания они уделяют вопросу, когда успели произойти такие изменения – ведь законы, которыми их достоверность поверяют лингвисты, выведены на изучении многовековых процессов – в то время как и имена варягов‑русов, и названия порогов записаны со слов самих носителей языка.

Этими вопросами должны были бы озадачиться историки, но они лишь, раскрыв, словно птенцы, рты, жадно сглатывают принесенные заботливыми лингвистами «толкования», не жуя – как же, «точная наука».

Но в одном критики исторической школы все же, безусловно, правы – ненадежная опора для историка былинные имена. Слишком изменчивы, многовариантны. И вовсе не обязательно самая ранняя запись сохраняет исходный вариант имени героя. Так, в самом первом изданном сборнике былин, «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», появляются Саул Леванидович и сын его Константенушко Саулович. Те же герои позднее, у Кириевского, появляются под именами Саура Ванидовича и сына его Саура Сауровича. Очевидно, однако, что это именно источник Кирши Данилова или кто‑то из его предшественников и учителей по созвучию уподобил непонятные древние имена знакомым, православным. В некоторых записях былины о смерти Чурилы Пленковича боярин Бермята превращается в Ермила. Богатырь с вполне христианскими именем‑отчеством Самсон Самойлович, что возглавлял киевскую богатырскую дружину до возвышения Ильи Муравленина, в других вариантах зовется Самсоном Колыбаевичем, а в некоторых записях сохранилось уж вовсе ничего христианского не содержащее Саксон Колыбаевич. Наконец, заглавный герой былины «Хотен Блудович» превращается то в Фадея, то в Фотея, то в Горденко, то даже в Котенко Блудовича. Какой простор для толкований и привязок по методу Рыбакова!

У исследователей западного эпоса таких проблем не возникает. Во‑первых, католичество вовсе не требовало обязательно менять имя на греческое, латинское или древнееврейское, как требовало того православие. На Западе даже в святые попадали не только с библейскими именами (Фома Аквинский), но и с народными (святая Хильдегарда), и даже с прозвищами – святого Франциска Ассизского звали по‑другому, а «Франческо», «французиком», острые на язык итальянцы прозвали паренька за его худосочное изящество и мечтательность. Во‑вторых, не знал Запад и реформ вроде Петровских, когда некалендарные, народные имена превращались в «прозвища», изгоняясь из официального оборота. В результате если для, соответственно, британцев, немцев и французов Нового Времени имена Артура, Зигфрида или Роланда звучали как вполне свои, хорошо знакомые и родные, то для русских сказителей XVIII–XIX веков имена Хотена, Саура или Бермяты русскими уже не казались. Отсюда и потребность «переделать» во что‑то привычное, узнаваемое. Обычно меняли по созвучию.

Но та же былина о Хотене опровергает взгляд на былины, как явление литературное, плод чьего‑то «творчества». Ведь в таком случае это «говорящее», достойное озорного пера Баркова, имя‑отчество главного героя непременно было бы обыграно автором. Но нет – богатырь изображен достойным человеком, отстаивающим честь оскорбленной матери и никак не «соответствующим» своему имени. И свидетельствовать это может лишь об одном – даже в таком частном вроде бы эпизоде, в описании вражды двух киевских придворных семей, сказители следовали не за собственной фантазией, а за традицией, в основе которой, скорее всего, лежал когда‑то факт.

Путилов же вновь впадает в крайность, утверждая, будто в эпосе историчны лишь имена, «встроенные», мол, сказителями в какие‑то более древние сюжеты. Простое знакомство с западным эпосом не оставляет от такого подхода камня на камне – ведь, скажем, в «Песне о Роланде» историчны не только имена императора Карла и его паладинов – Роланда, Оливье, но и основное событие, гибель Роланда с дружиной в Пиренейских горах в бою с сарацинами. В «Песни о Нибелунгах» и «Саге о Вольсун‑гах» отражены не только имена реальных лиц – вождя гуннов Аттилы‑Этцеля‑Атли, его супруги Ильдико‑Кримхильды‑Гудрун, ее брата, короля бургундов Гунди‑кария‑Гунтера‑Гуннара. Историчны и их связи, и факт истребления Аттилой бургундского королевского дома. Король Артур действительно существовал и сражался с саксами в битве при Бадоне. Так что, сколь ни ненадежны эпические имена, оставлять их вовсе без внимания историку все же не годится.

Соблазнительно рассматривать как средство определения возраста былины количество так называемой эпической фантастики. Одна загвоздка: а что считать этой самой фантастикой? В былинах про Садко или про Добрыню с Маринкой Кайдаловной для нас, конечно, фантастичны Морской Царь, ведьма Маринка со своим любовником‑Змеем, превращающая богатыря в «Тура‑Золотые Рога». Однако не только в Древней Руси, но даже и на Русском Севере времени собирания былин все это было никакой не фантазией, а самой что ни на есть заурядной обыденностью. Про то, как взывали к Морскому Царю знахари, как топили ему в жертву коней, я, читатель, уже рассказывал. Ладно, если только коней – вот на Кольском полуострове был случай, когда двое поморов, рыбопромышленников, повадились «кормить» владычицу реки Кицка, «Кицку женку», регулярными... человеческими жертвами! Да не ради спасения в бурю, как в былине про Садко, а ради постоянно обильных уловов, поставляемых братьям, по общему убеждению, именно этой властной особой.

Скорее уж сказочными, фантастическими были для сказителей, поморов да сибиряков, неправославное имя героя, сам неведомый Новгород, гусли.

То же и с былиной про Маринку Кайдаловну и Добрыню Никитича. Непривычное имя богатыря, гуляющего по неведомому Киеву с луком и стрелами, будто остяк или самоед, князь, правящий Русью вместо государя‑императора, – одним словом, все то, что для нас сегодня является историчным и придавало в глазах сказителей и слушателей сказочный ореол. В то же время любой из них наверняка знал не одну историю про такую вот «еретницу, злу волшебницу» из соседнего, а то и своего собственного села, полюбовницу огненного змея, способную в сердцах оборотить прогневавшего ее доброго молодца загадочным и непонятным «туром» – если не кем похуже. Собиратель фольклора Н.Е. Ончуков писал когда‑то: «Чудесное в былинах для печорца совсем не представляется чем‑то особенным. Этим чудесным полна его действительная жизнь, мир, его окружающий, полон чудес и необъясни‑мостей: в реках и особенно в озерах обитают водяные, в лесу – лешие, в собственном дому, за печкой, хозяйничает домовой, вокруг оборотни, ведьмы, шишки, колдуны, которые – рассерди их – и ныне обратят в гнедого тура».

С улыбкой вспоминаешь после этого попытки Проппа втиснуть мировоззрение сказителей былин в прокрустовы рамки «исторического материализма», объявляя оборотничество в них «поэтическим приемом», а веру в Морского Царя – утраченной.

И, наконец, с методом Майкова, с исследованием быта и отношений в эпосе, тоже не все слава богу. Именно реалии быта, частной и общественной жизни часто переосмыслялись певцами и «обогащались» всяческими анахронизмами. В западном эпосе, в той же «Песне о Нибелунгах», герои времен Великого переселения народов говорят о вассалах и сеньорах, носят не существовавшие до Крестовых походов звания вроде кухмейстера, сражаются на турнирах за честь прекрасных дам и, словно добрые католики, посещают церковь. В былинах это еще заметнее – наряду с чертами быта Киевской Руси и даже более древними там заметно сказывается и влияние более поздних эпох. Особенно явны следы времен Московского государства (казак, думный дьяк, голи кабацкие, стрельцы), но и Петербургская империя оставила свой отпечаток, как в сфере общественной (сенаторы, предводители, лакеи), так и особенно в бытовой (калоши, трубочки подзорные, проспекты, чемоданы и прочее).

Как же разобраться в этой пестрой смеси напластований разных времен, выясняя «возраст» былины? Тут‑то и поможет выработанный В.В. Чердынцевым и Р.С. Липец метод. «Трудно предположить, что в былинах могли быть искусственно введены архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество... должно быть отдано более раннему». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия». Говоря на примерах, эпос вооружает героев микенской эпохи, бронзового века, биться под стенами Трои железным оружием – но не заставляет их размахивать каменными топорами. Заковывает кельтских воителей короля Артура в латы рыцарей расцвета Средневековья – но не усаживает на античные колесницы. И это естественно – ведь то, что сказители вносили в саги, сказания, былины, они брали из окружавшей их жизни.

Таким образом, былина не младше самых древних отраженных в ней черт быта и общественного устройства. Если в былинах верховным правителем Руси является князь, а не царь – значит, былины не могут быть младше 1547 года, когда Иван Васильевич, великий князь Московский и всея Руси, нарекся царем. Еще одним признаком, вехой, уводящей нас в глубины времен, является свободное ношение оружия в бытовой обстановке героями былин. В той же былине о Добрыне и Маринке заглавный герой

Подмосял себе сабельку вострую,

Пошел Добрыия ко заутрене.

В привычке ходить на молебны при оружии Добрыня среди былинных персонажей не одинок. В былине о гибели Чурилы Бермята, внезапно вернувшись домой и застав Чурилу со своей супругой, убивает его саблей (или даже мечом – вспомним наши рассуждения о сабле – былинной замене меча). Больше того, даже женщины выходят из дому вооруженными, и никого это не удивляет.

Наряжалась она в платье светное,

Взяла с собой булатной нож.

Между тем в Московской Руси такой традиции не существовало. Посол английской королевы‑девственницы Елизаветы сэр Джон Боус при попытке пройти на аудиенцию к русскому царю со шпагой на поясе был остановлен. Шпагу потребовали отдать, что возмутило вспыльчивого английского лорда. Известно хрестоматийное причитание «ревнителей древлего благочестия» в конце XVII века, что «на Москве стали бороду брити, польские кунтуши и сабли носити». Лидер староверов, знаменитый «огнепальный» протопоп Аввакум, негодуя на иконы «фряжского письма», замечает, что на них Христос «яко немчин учинен, лише сабли той при бедре не хватает». То есть для московита ношение оружия в бытовой, не военной обстановке – яркий признак чуждости, чужеродности, вроде непривычной одежды или прически.

Во время московского восстания 1662 года огромная толпа москвичей, подошедшая ко дворцу царя Алексея Михайловича в Коломенском, была буквально искромсана стрельцами‑карателями, потому что, как рассказывает об этой истории Григорий Котошихин, «в руках у них ничего не было ни у кого». Котошихин пишет для шведов, которым нужны особые комментарии – в самой Московской Руси всем все было ясно и так. Ладно благополучная столица, уже успевшая подзабыть Смутное время, но даже на немирных окраинах было то же самое – в июле 1648 года восставшие в Великом Устюге не были вооружены ничем серьезнее дубин‑«ослопов».

На гравюре Альбрехта Дюрера стоят три немецких крестьянина, собравшиеся, судя по корзинам в руках, на рынок. При этом у одного на поясе висит внушительный тесак, а стоящий напротив него непринужденно опирается на самый настоящий меч. На картине Питера Брейгеля «Крестьянская свадьба» у несущихся в веселой пляске и восседающим за пиршественным столом поселян с поясов свисают тесаки, корды, стилеты. Это все – мирные сценки деревенского быта, когда же на гравюрах появляются бунтари, то над их головами кроме вил и тех же ослопов грозно топорщатся алебарды и моргенштерны, а на самих взбунтовавшихся мужиках мелькают шлемы, кольчуги, кирасы.

То‑то удивлялись, должно быть, шведы, читая Григория Котошихина, про удивительных московитов, которые, даже бунтуя, идут на своего государя с голыми руками.

Я не собираюсь обсуждать, чьи обычаи лучше – московские или немецкие. Можно говорить о деспотизме московских царей, лишающих подданных средств самообороны, а можно – о цивилизованности Московии, где меч или хотя бы кинжал не были, судя по всему, насущной необходимостью для каждого мужчины (вырисовывается нелестная для земляков Дюрера и Брейгеля аналогия с режуще‑колющими «деталями национального костюма» иных диковатых народцев). Просто замечу, что идеалы современного «цивилизованного» общества в этом отношении все же ближе Москве, нежели тогдашней вооруженной до зубов Европе.

Для нас важнее другое – былинные‑то герои в этом отношении совсем не походят на подданных государей Московских. Они походят на европейцев – и на русов X века, рассказывая про которых, арабские путешественники вынуждены через слово упоминать их мечи: «все они постоянно носят мечи» (Ибн Русте), «при каждом из них имеется топор, нож и меч» (Ибн Фадлан). Тот же Ибн Фадлан сообщает, что женщины русов носят на груди нож – вспоминается героиня былины, взявшая с собою нож, выходя из дома.

Так же как и титул князя, ношение оружия былинными героями вне, так сказать, боевых условий, помогают нам в нашем определении «возраста» былин. Былины старше Московского княжества, возможно, старше и монгольских времен.

А вот старше ли они христианства? Былины наполняют «церквы соборные», «книги Евангелия», «крест на вороте» – могут ли они служить определению «возраста» былинных сюжетов и всего эпоса? Составляют ли христианские черты нечто изначально присущее былинам, свидетельство о времени их зарождения – или позднейшее наслоение, свидетельствующее лишь о том, что былинный эпос на протяжении столетий бытовал в христианской стране.

Наши рекомендации