V. Интеллектуал как «государь» нации

Карлтон Хейз, тщательно проследивший возникновение и развитие националистической идеи в классических текстах современных мыслителей, уже в 20‑е годы предыдущего столетия пришел к следующему выводу: «Суть процесса в том, что национальная теология интеллектуалов постепенно превращается в национальную мифологию масс»[62]. Том Найрн, значительно более поздний, но ничуть не менее оригинальный исследователь, вовсе не случайно шотландец по происхождению, добавил к этому следующее блестящее замечание: «Новой национальной интеллигенции, состоявшей из представителей среднего класса, нужно было пригласить широкие массы войти в ворота истории; пригласительная открытка при этом должна была быть написана на доступном массам языке»[63].

Две эти рабочие гипотезы могут быть приняты, лишь если мы откажемся от многолетней исследовательской традиции, считающей идеи крупнейших национальных мыслителей первопричиной или хотя бы точкой отсчета исторических процессов. Однако национальное сознание – не теоретическое явление, зародившееся в кабинетах ученых мужей, а затем воспринятое массами, изголодавшимися по идеологии, и оттого ставшее образом жизни[64]. Для того чтобы понять механизм распространения национальных идей, нам следует в первую очередь определить, какую роль сыграли в этом процессе интеллектуалы. Прежде всего необходимо остановиться на различии в социополитическом статусе интеллектуалов в традиционном и современном обществах.

История не знает ни одного общественного коллектива, кроме, разве что, ранних этапов племенного строя, который не породил бы интеллектуальной прослойки. Хотя само существительное «интеллектуал» относительно недавнего происхождения (оно появилось в конце XIX века), уже на самых ранних этапах разделения труда появилась и процветала категория людей, главным занятием которых было изобретение символов и культурных кодов и манипулирование ими. Этот род занятий обеспечивал им безбедное существование. Во всех аграрных обществах существовали культурные элиты (колдуны, шаманы, королевские клерки, жрецы, а также клирики, придворные шуты и иконописцы), создававшие, упорядочивавшие и распространявшие слова и образы в трех основополагающих культурных сферах: прежде всего, в сфере накопления знаний, затем – в сфере идеологий, укрепляющих существующий социальный порядок, и, наконец, в том, что касается метафизического объяснения магического космического миропорядка.

Жизнь подавляющего большинства этих культурных элит, как уже отмечалось в начале данной главы, теснейшим образом сплеталась с жизнью высших политических и экономических кругов. Во многих случаях зависимость культурных элит от власть имущих была очень высокой, иногда эти элиты пользовались той или иной степенью автономии, изредка, когда им удавалось обрести прочную экономическую базу, они обретали некоторую самостоятельность. Впрочем, эта зависимость не была односторонней: политические элиты, вписывавшиеся в мозаику форм экономического производства традиционного общества совсем иначе, чем сегодня, нуждались в культурных элитах для упрочения своей власти.

Соединив рассуждения Антонио Грамши (Gramsci, 1891–1937) о месте интеллектуалов в системе экономического производства с теорией модернизации Эрнста Геллнера, мы сможем сделать несколько дополнительных замечаний относительно роли, сыгранной интеллектуалами в становлении национальной идеи и самих наций. По мнению итальянского марксиста, «всякая социальная группа, рождаясь на исходной почве существенной функции в мире экономического производства, органически создает себе вместе с тем один или несколько слоев интеллигенции, которые придают ей однородность и сознание ее собственной роли»[65].

Итак, для того чтобы удерживать власть на протяжении длительного периода времени, недостаточно голой силы, необходимо постоянно порождать этические и юридические нормы. Именно образованные круги формируют массовое сознание, обеспечивающее устойчивость классового порядка, с тем чтобы он не нуждался в постоянном и демонстративном применении насилия. Типичными интеллектуалами в досовременном мире были придворные летописцы, художники, зависевшие от милости князя или монарха, а также всевозможные служители культов. Духовенство более чем кто‑либо другой способствовало укоренению нормативной идеологии в досовременных обществах. Грамши в свое время признал, что процесс зарождения интеллектуальной прослойки в классическом и феодальном мирах требует дальнейшего исследования. И действительно, его замечания по этому вопросу нерешительны и неубедительны. В противоположность Грамши, Геллнер проявил немалую дерзость и предложил гораздо более интересные гипотезы.

Как отмечалось выше, придворным летописцам и священнослужителям в догутенберговские времена не было нужды соприкасаться с широкими массами, да они и не располагали необходимыми для этого коммуникационными технологиями. Идеологическая легитимация королевской власти и контроля над земельными владениями имела ограниченную релевантность и интересовала в основном административный аппарат и земельную аристократию. Хотя среди религиозных элит уже начала созревать заинтересованность к контакту со всем населением государства, то есть прежде всего с крестьянской массой, до поры до времени и эти элиты избегали слишком тесных отношений с ней. Геллнер прекрасно описал действие «интеллектуальных механизмов» в аграрных обществах: «Очень сильна тенденция церковных языков к расхождению с разговорными, как будто бы уже сама по себе грамотность не создала достаточного барьера между духовенством и мирянами, и эту пропасть следовало еще углубить, не только переведя язык в мудреные письмена, но и сделав его непонятным для слуха»[66].

При дворах политеистических государств античного Средиземноморья функционировали относительно немногочисленные священнослужители. Быстро распространявшийся монотеизм постепенно породил более широкую интеллектуальную прослойку. Число образованных людей, умевших читать и писать (от древних ессеев до миссионеров, монахов, раввинов и священников) и вступавших в интенсивный и многообразный контакт с земледельческими массами, неуклонно увеличивалось. Это, несомненно, одна из причин, благодаря которым религии сохранялись в течение длительных промежутков исторического времени, а империи, монархии, княжества и «народы» постоянно появлялись и исчезали. Религиозные институты, никогда не сраставшиеся полностью со светской властью, добивались различных степеней автономии по отношению к правящим политическим и социальным классам. Они создавали собственные коммуникативные системы и неизменно воспринимались как обслуживающие общество в целом. Отсюда и удивительная устойчивость распространявшихся ими верований, культов и образов. Другая причина состоит в том, что духовная продукция, поставляемая ими массам, по‑видимому, ценилась выше, чем мирская (и порабощающая) безопасность, обеспечиваемая политической властью: «божественный авторитет» гарантировал тем, кто находился под его защитой, очищение, милосердие и избавление на том свете.

Следует добавить, что автономия религиозных институтов в досовременном мире обеспечивалась не только авторитетом и широкой распространенностью их универсалистской идеологии, но и прямой материальной поддержкой со стороны верующих сельскохозяйственных производителей. Более того, многие священнослужители сочетали работу на земле с духовными занятиями. Позднее представители хорошо организованного высшего духовного сословия стали отдельным социоэкономическим классом и даже особой юридической инстанцией (например, католическая церковь).

Несмотря на возраставшую популярность религиозных элит, живших в сельскохозяйственной вселенной, и их преданность пастве, они удерживали под контролем главный инструмент, позволявший им укреплять свою власть. Умение читать и писать, как и владение священным языком, оставалось достоянием «людей книги», не имевших ни желания, ни возможности распространять свои знания среди широких масс. Бенедикт Андерсон сформулировал это следующим превосходным образом: «Образованные люди были… стратегической стратой в космологической иерархии, на вершине которой располагалось божественное».[67] Они знали священный, а зачастую и административный язык и вместе с тем владели диалектами, на которых изъяснялось крестьянское население. Осуществление двуязычными или трехъязычными интеллектуалами посреднических функций давало им мощь, отказаться от которой было непросто.

Процесс модернизации, в ходе которого церковь утратила свое влияние, религиозные общины поредели, исчезла традиционная зависимость средневековых производителей культуры от меценатов и сформировалась рыночная экономика, превратившая все, что только можно, в объект купли‑продажи, существенно перекроил морфологию культуры, что не могло не привести к постепенным переменам в статусе интеллектуалов.

Грамши многократно подчеркивал прочную связь «новых образованцев» с поднимающейся буржуазией. Эти интеллектуалы, названные им «органическими», не располагают значительным капиталом; как правило, они происходят из городских и сельских средних слоев. Некоторые из них стали специалистами по управлению производством, другие преуспели в свободных профессиях, третьи избрали карьеру государственных служащих.

На вершину пирамиды Грамши помещает «творческих работников в области различных наук, философии, искусства и т. д.»[68], однако понятие «интеллектуал» в его интерпретации является чрезвычайно широким и включает в себя также политиков и бюрократов, то есть большинство тех, кто выполняет организационные и регулирующие функции в современном государстве. Фактически (хотя он и не говорит об этом напрямую) новый государственный аппарат как «органическое интеллектуальное сообщество» заменяет в его теории рационального «государя», знаменитого правителя, описанного Н. Макиавелли (Machiavelli, 1469–1527). Однако в отличие от мифологического прообраза, созданного выдающимся флорентийским мыслителем, современный государь не становится единоличным абсолютным властителем, ибо его место занято корпусом интеллектуалов, составляющих управленческий аппарат национального государства. Этот аппарат является не выразителем собственных интересов, а (во всяком случае, в принципе) представителем всей нации, поэтому он порождает «эгалитарный» универсальный дискурс. По мнению Грамши, в буржуазном обществе интеллектуально‑политический «государь» остается партнером, зависящим от собственнических классов, владеющих средствами производства.

И только с приходом к власти партии рабочих – нового интеллектуального «государя» – политическое устройство общества приобретет подлинно универсальный характер[69].

Нет необходимости солидаризироваться с политической утопией Грамши (призванной оправдать активную деятельность высокообразованного человека в рабочей партии), чтобы в полной мере оценить его вклад в выяснение функций интеллектуальной элиты в современном государстве. В отличие от аграрных обществ, модернизация и порожденное ею разделение труда требовали от политического аппарата все более разветвленной и многообразной интеллектуальной деятельности. Разрастание этого аппарата привело к тому, что он поглотил (и выпестовал внутри себя) основную часть образованного населения, в то время как большинство людей по‑прежнему оставались безграмотными.

К каким же социальным слоям принадлежали первые «интеллектуалы», появившиеся на поверхности в ходе бюрократизации государства? Ответ на этот вопрос, вероятно, поможет вскрыть исторические причины, обусловившие возникновение двух различных разновидностей национализма – гражданского и этнического. В Британии еще со времен пуританской революции работники государственного аппарата рекрутировались из среды новой низшей аристократии и торговой буржуазии. В Соединенных Штатах государственные служащие набирались из сословия богатых фермеров и зажиточных горожан. Во Франции «люди мантии» были в основном выходцами из торговой и финансовой буржуазии; к тому же потрясения, вызванные революцией, влили в жилы государственного аппарата французского государства новую социальную кровь.

В Германии, со своей стороны, прусская королевская администрация состояла в основном из консервативных юнкеров, их отпрысков и приближенных, причем превращение Пруссии в Германскую империю в 1871 году не сразу изменило ситуацию.

В России царский режим также рекрутировал «общественных служащих» из среды традиционной аристократии. Известно, что в Польше именно аристократы стали первыми борцами за создание независимого национального государства. Отсутствие революционных преобразований, способных вывести на передний план представителей новых динамичных образованных сословий, перемешать социальные порядки, оставило за бортом политической жизни интеллектуалов неаристократического происхождения на ранних этапах «огосударствления» (étatisation). Поэтому они и не участвовали в формировании протонациональных идеологий.

Французский мыслитель Раймон Арон (Raymond Aron, 19051983) в свое время задался вопросом, не является ли расизм, среди прочего, снобизмом бедняков.[70] Помимо того что это высказывание ясно идентифицирует ментальное состояние современных масс, оно указывает и на исторические корни представлений об «узах крови», очерчивающих границы некоторых национальных сообществ. Как известно, в досовременную эпоху именно аристократы считали «кровь» критерием принадлежности к своей среде. Только в аристократических жилах текла «голубая кровь», причем этой «текучей» чести аристократы удостоились исключительно благодаря драгоценному «семени своих предков». В старом аграрном мире возможность апеллировать к биологическому детерминизму как к критерию классификации человеческих существ была, вероятно, важнейшим символическим капиталом, находившимся в распоряжении правящих классов. На нем базировались юридические правила, закреплявшие продолжительную и стабильную власть над землями и над государством. Поэтому, как некогда заметил Алексис де Токвиль, в долгие Средние века подъем по иерархической лестнице был возможен исключительно в рамках церкви.[71] Духовенство оставалось единственной социальной средой, где люди классифицировались не только в контексте своего происхождения; по мнению де Токвиля, именно отсюда пошла современная концепция социального равенства.

Массивное присутствие вырождающейся аристократии и ее приверженцев в качестве «новых интеллектуалов» в ядре государственных аппаратов стран Центральной и Восточной Европы, по всей видимости, повлияло на характер формирования будущей национальной идентичности. Когда наполеоновские войны вынудили государства, находившиеся к востоку от Франции, надеть народные костюмы и замаскироваться под нации, их лояльные, консервативные монархические интеллектуалы взрастили исходные идеологические посылки превращения вертикальной концепции «голубой» крови в горизонтальную. Аристократическая идентичность стала в рамках этой исторической метаморфозы первой нерешительной пробой протонациональной идентичности. Очень скоро, усилиями более поздних интеллектуалов, эта незрелая идентичность перевоплотилась в основополагающий идеологический и юридический принцип, объявляющий принадлежность к «этнической» нации исключительным «правом крови» (ius sanguinis). Принятое в западных странах автоматическое вхождение в нацию по праву рождения на соответствующей территории (ius soli) категорически отрицалось в восточноевропейских национальных государствах.

Увы, и на этот раз итальянский сапог безжалостно растаптывает любую чересчур амбициозную концепцию. В самом деле, отчего в Италии так рано восторжествовал гражданско‑политический вариант национализма? Ведь и на Апеннинском полуострове первыми интеллектуалами, составившими государственный аппарат, были выходцы из традиционной аристократической среды. Можно лишь предположить, да и то не очень уверенно, что этноцентрические тенденции в процессе становления итальянской идентичности были в значительной степени обузданы влиянием папской курии и насаждаемого ею во всех слоях общества (того самого общества, на базе которого будет формироваться итальянская бюрократия) католического универсализма. Не исключено, что яркая политическая мифология, основанная на воспоминаниях о Древнем Риме, республиканском и имперском, стала уникальной гражданской «прививкой». Возможно также, что бросающиеся в глаза внешние различия между жителями южной и северной Италии не дали утвердиться концепции «этнического» единства.

Разумеется, мы смело можем пойти другим путем – отбросить аналитические рассуждения Грамши и заняться выяснением роли интеллектуалов в процессе национальной модернизации на более прочной научной почве. Для этого имеет смысл ограничить применение термина «интеллектуал» лишь людьми, занимающимися созиданием, упорядочиванием и распространением культуры в современном государстве и его ведомствах, пронизывающих гражданское общество. И в этом случае не составляет труда установить, насколько незаменимой была их роль в ходе формирования национальной идеи и становления нации.

Как упоминалось выше, Бенедикт Андерсон подчеркивал, что одной из главных предпосылок, подготовивших наступление национальной эпохи, стало изобретение печатных технологий, начавших свое шествие по Западной Европе в конце XV века. Эта культурно‑технологическая революция подорвала статус священных языков и способствовала широкому распространению языков административных, которые впоследствии стали национальными. Авторитет священников, для которых владение священными языками было важным символическим капиталом, стал постепенно падать. Священники, высокий статус и (отчасти) материальное положение которых базировались на двуязычии, завершили историческую миссию и должны были искать другую точку приложения своих сил.[72]

Расширение рынка символических ценностей, доступных на национальных языках, открывало множество новых возможностей. Расцветающая книжная индустрия требовала иных специализаций и интеллектуальной деятельности нового рода. С этого момента философы и ученые, а затем также писатели и поэты постепенно перестали писать на латыни и перешли на французский, английский, немецкий и другие новые литературные языки. На следующем этапе появление газет многократно умножило читательскую аудиторию и, естественно, расширило коллектив людей, занимающихся писательским трудом в расчете на широкие массы. Однако главным распространителем национального языка и национальной культуры стало государство, все сильнее менявшее свой характер. Для того чтобы продвинуть свою промышленность и выстоять в конкуренции с другими национальными экономиками, государственному аппарату пришлось отнять у церкви функции органа, ответственного за систему образования, и превратить эту систему в общенациональное предприятие.

Всеобщее базисное образование и формирование общепринятых культурных кодов были необходимым условием для появления сложных специализаций, востребованных современным разделением труда. Поэтому все без исключения государства, успешно прошедшие стадию «национального строительства», как авторитарные, так и либеральные, вводили начальное образование в качестве всеобщего и неотъемлемого права всех граждан. Более того, ни одна «зрелая» нация не обошлась без закона об обязательном образовании, требующего от всех членов нации отправлять детей в школы. Школа стала важнейшим инструментом насаждения идеологии (конкурировать с ней могли только армия и война), превратившим всех без исключения подданных в граждан, иными словами, в людей, сознающих свою национальную принадлежность[73].

И если Жозеф де Местр (Maistre, 1753–1821), консервативный французский мыслитель, в свое время утверждал, что при монархическом режиме главной опорой социального порядка является палач, то, по мнению Геллнера, снова блеснувшего провокативным афоризмом, в национальном государстве важнейшую функцию охраны порядка выполняет университетский профессор[74]. Отсюда следует, что новый гражданин‑националист лоялен прежде всего своей культуре, а не правителям.

Утверждение Геллнера, гласящее, что в результате современное общество превращается в общину, целиком состоящую из священнослужителей и историков[75], не совсем точно. Хотя грамотность и стала всеобщей, внутри нации возникло новое разделение труда – между теми, кто производит и распространяет культурные ценности, зарабатывая таким образом на жизнь, и теми, кто потребляет и реализует эти ценности. Избираемые министры культуры, университетские лекторы и исследователи, школьные преподаватели и даже воспитательницы детских садов составляют иерархическое сообщество интеллектуалов, состоящее на службе у государства и выполняющее функции сценаристов, режиссеров, а зачастую и ведущих актеров грандиозного культурного спектакля, называемого «национальной жизнью». В качестве актеров второго плана к ним присоединяются «агенты» культуры из таких областей, как журналистика, литература, театр, а со временем кинематография и телевидение.

В государствах, существовавших до образования наций, прежде всего в Западной Европе, «агенты» культуры были важным и эффективным вспомогательным корпусом, сражавшимся бок о бок с административным чиновничеством, судебной системой и объединившимся с ними военным аппаратом во имя создания нации. Внутри коллективных меньшинств – культурно‑языковых или религиозных, именуемых, как правило, «этническими» и страдавших от дискриминации в наднациональных государствах и имперских сверхдержавах, – интеллектуалы были едва ли не единственной движущей силой, ответственной за стремительное превращение их в новые нации.

На территориях, управлявшихся Австро‑Венгерской монархией, царской Россией, Оттоманской империей, а позднее и в британских, французских, бельгийских и голландских колониях образовались энергичные сообщества принадлежавших к угнетаемым меньшинствам интеллектуалов, возмущенных культурной дискриминацией, насильственной языковой экспансией и религиозными преследованиями. Важно иметь в виду, что эти сообщества возникли уже после того, как в метрополии задули националистические ветры – еще совсем слабые в разваливающихся многонациональных государствах и мощные в молодых империях. Возмущенные интеллектуалы были прекрасно знакомы с высокой культурой, начавшей формироваться в очагах власти; при этом они ощущали свою неполноценность в ее рамках, ибо столкнулись с ней, придя с ее периферии; ощущали тем сильнее, чем чаще культурный центр напоминал (а он не упускал случая напомнить) им об этом. Поскольку их «орудия труда» относились к культурно‑языковой сфере, они первыми страдали от культурной дискриминации; естественно, именно они первыми начали национальное сопротивление.

Эти динамичные группы приступили к долгому и кропотливому формированию национальных движений, тех самых, которые позднее потребуют создать независимые государства для представляемых, вернее сказать, построенных ими народов. Некоторые из этих интеллектуалов профессионально переквалифицировались и стали политическими руководителями новых массовых движений. Другие сохранили верность чисто интеллектуальным занятиям и с энтузиазмом продолжили работу над контурами и содержанием молодой национальной культуры. Без этой ранней просвещенной прослойки не возникло бы такого множества наций, и политическая карта нынешнего мира была бы менее пестрой[76].

Этим интеллектуалам пришлось начать с народных или даже племенных диалектов, а иногда и с полузабытых священных наречий и в кратчайшие сроки переплавить их в современные языки. Они были составителями первых словарей, а также авторами романов и стихов, изображавших вымышленную нацию и очерчивавших границы родины. Они рисовали сияющие природные ландшафты, символизирующие национальную территорию[77], придумывали трогательные народные истории, великих героев прошлого и древний, объединяющий нацию фольклор[78]. Исторические события, относившиеся к различным политическим образованиям, никак не связанным между собой, они превращали в непрерывное когерентное повествование, обустроенное во времени и в пространстве. Так создавались почти бесконечные национальные истории, простирающиеся до начала времен. Разумеется, специфика различных реальных элементов истории повлияла (пассивно) на характер высекаемой (как скульптура из бесформенной каменной глыбы) современной культуры. Тем не менее интеллектуалы‑скульпторы придали нации существующую форму в полном соответствии со своими замыслами, характер которых определяли в основном требования современности.

Почти все они полагали себя не родоначальниками новых наций, а сыновьями дремлющего народа, пробудившегося благодаря их усилиям. Никто из них не хотел считать себя ребенком, брошенным у дверей церкви без записки, сообщающей, кто его родители. Даже сравнение «тела нации» с Франкенштейном, чудовищем, члены которого были взяты из разных источников, не слишком напугало бы этих националистов. Нация обязана знать своих «праотцев»; зачастую она лихорадочно бросалась на поиски оставленного ими биологического семени.

Длинное генеалогическое древо придавало найденным идентичностям дополнительную ценность. Поскольку обретенное прошлое нации оказывалось чрезвычайно древним, ее будущее также начинало представляться бесконечным. Неудивительно поэтому, что из всех интеллектуальных дисциплин наиболее националистической стала именно история.

* * *

Модернизация породила пропасть, отделившую людей от их непосредственного прошлого. Социальная мобильность, порожденная промышленной революцией и процессами урбанизации, разрушила не только казавшийся незыблемым иерархический хребет общества, но и традиционную циклическую связь между прошлым, настоящим и будущим. До сих пор у земледельцев не было особой необходимости вникать в историю государств, империй и княжеств. Им не приходилось задумываться об истории обширных коллективов, ибо их не занимало абстрактное время, не увязанное с реалиями настоящей жизни. Незнакомые с концепцией прогресса, они довольствовались религиозными конструкциями, содержавшими мозаику мифологической памяти, лишенной реального временного измерения, летящей из прошлого в будущее временной стрелы, естественно несущей в себе идею развития. Конец был одновременно и началом, а вечность – мостом между жизнью и смертью.

В современном мире, секуляризированном и неустойчивом, время стало главной артерией, через которую символическая и эмоциональная мифология впрыскивается в общественное сознание. Историческое время стало имманентной частью личностной самоидентификации, а коллективный нарратив придал существованию нации, формирование которой требовало огромных жертв, подлинный смысл. Страдания, пережитые в прошлом, оправдывали высокую цену, которую гражданам приходилось платить в настоящем. Героизм ушедших поколений предрекал блестящее будущее, пусть не отдельным людям, но уж наверняка нации в целом. Стараниями историков национализм превратился в оптимистичную по своей природе идеологию. Отсюда, в частности, его впечатляющие достижения.

«Мифоистория»: вначале Бог сотворил нацию

Из всего этого следует ясно, как полуденный солнечный свет, что не Моисей написал Пятикнижие, а кто‑то другой, живший через много поколений после Моисея.

Бенедикт Спиноза. Богословско‑политический трактат (1670)

В стране Израиля возник еврейский народ. Здесь сложился его духовный, религиозный и политический облик. Здесь он жил в своем суверенном государстве, здесь создавал ценности национальной и общечеловеческой культуры и завещал миру нетленную Книгу Книг.

Декларация независимости, провозглашение государства Израиль (1948)

«Иудейские древности» – захватывающее сочинение Иосифа Флавия (Flavius, 38‑100), написанное в конце I века н. э. Оно может считаться первой доступной нам книгой широко известного автора, предпринимающей попытку восстановить всеобщую историю иудеев или, вернее сказать, иудаитов[79] от «начала времен» до современной Флавию эпохи[80]. Флавий, религиозный эллинизированный еврей, по собственному «гордому» свидетельству происходивший от избранного «семени священников», естественно, начал свое сочинение такими словами: «Вначале Бог сотворил небо и землю. И так как последняя была не видима, но скрыта в глубоком мраке, а дух [Божий] витал над нею, то Господь повелел создаться свету… Так возник первый день; Моисей же говорит: один день»[81].

Древний историк, разумеется, знал, что все Пятикнижие от начала до конца было продиктовано Моисею Господом Богом. Кроме того, ему представлялось очевидным, что история евреев и иудеев должна открываться рассказом о сотворении мира, поскольку именно так начинается Священное Писание. Оно было единственным источником, из которого Флавий черпал информацию для первых глав своего труда. Впрочем, чтобы придать рассказу более достоверный вид, Флавий время от времени пытался подкрепить созданную им историческую картину дополнительными источниками, но эти попытки оказались довольно убогими. Все древние эпизоды – от сотворения мира, странствий первого еврея Авраама и исхода из Египта до приключений скромницы Эстер – он переписал из Библии почти без сомнений и комментариев, если забыть о совершенно иной стилистике, незначительных добавлениях и сокращениях тактического характера. И только в последней части книги, пересказывающей иудейскую историю постбиблейского периода, Флавий привлекает дополнительные, более секулярные (и даже нееврейские) источники, найденные им с величайшим трудом, ради создания стройного и непрерывного исторического нарратива.

В конце I века н. э. исполненному религиозной веры иудейскому сочинителю казалось совершенно логичным включить в трактат, воссоздающий генеалогическое древо современных ему иудаитов, историю Адама и Евы, рассказы о Всемирном потопе и подвигах Ноя. И в дальнейшем божественные деяния свободно перемежаются у него с человеческими, причем автор не считает необходимым провести между ними разделительную черту. Флавий не скрывал, что стремится прославить жителей Иудеи, доведя их происхождение до начала времен (ибо в Риме древность происхождения считалась достоинством), и, что еще важнее, продемонстрировать превосходство их религиозных законов и управляющего ими всесильного божества. Хотя Флавий и жил в Риме, его вдохновляла идея монотеизма, стремительно врывавшаяся в культурные центры языческого мира и придававшая его изысканиям миссионерский характер. Древнейшая история, заимствованная из Библии, была для него прежде всего «философией в примерах», если воспользоваться выражением чуть более раннего греческого историка Дионисия Галикарнасского (Dionysus, примерно 57 года до н. э. – 7 года н. э.), «Римские древности» которого служили литературным ориентиром для иудейского автора.

Древние мифы в I веке н. э. еще представлялись реальными и могли быть выданы за историю, хотя человеческие деяния в них щедро приправлялись нарративами «не от мира сего». На заре национальной эры секулярного мира начался обратный, чрезвычайно увлекательный процесс фильтрации: божественное с позором сбрасывалось с пьедестала, а священными и истинными объявлялись библейские сюжеты, рассказывавшие исключительно о людских делах. Как же могло случиться, что чудеса, совершенные божеством, стали считаться вымыслом, а тесно сплетенные с ними человеческие приключения получили статус исторических реалий?

Необходимо помнить, что кристальные библейские «истины» были не универсальным нарративом, рассказывающим о прошлом всех людей, а хроникой святого народа, ставшего в современном светском прочтении «первой нацией» в истории человечества.

Наши рекомендации