Расчищая завалы памяти: контуры альтернативной историографии
Введение
Нация <…> – это группа людей, объединенная общим заблуждением относительно своего происхождения и коллективной враждебностью по отношению к своим соседям.
Карл Дойч. Национализм и его альтернативы (1969)
Я не думаю, что смог бы написать эту или сходную книгу о национализме, не будучи способным при помощи некоторого количества алкоголя пустить слезу, слушая народные песни…
Эрнст Геллнер. Ответ критикам (1996)
Книга, которую вы держите в руках, является историческим исследованием, а не художественным вымыслом. Тем не менее ее вводная часть состоит из нескольких историй, основанных на личных воспоминаниях, в немалой степени разбавленных свободной игрой воображения. Как известно, за кулисами исследовательской деятельности нередко скрываются субъективные ощущения. Во многих исследованиях эти ощущения запрятаны в толще сложных теоретических построений. Здесь же некоторые из них сознательно приводятся уже в самом начале повествования. Они служат отправной точкой предпринятого автором похода в «мир истины» – предпринятого, невзирая на четкое осознание того, что войти в этот мир ему не будет дано.
Точность воспроизведения деталей описываемых ниже встреч и знакомств довольно сомнительна. Ввиду того что безоговорочно полагаться на человеческую память невозможно, до тех пор пока события во всех подробностях не запечатлены на бумаге, любые воспоминания о них могут считаться отчасти вымыслом. Вопрос о связи, быть может немного удручающей, между пересказанными историями и основными тезисами данной книги будет уяснен читателями в ходе ее прочтения. Эти истории имеют несколько иронический, а то и просто печальный привкус. Однако и ирония, и печаль продолжат звучать эхом и в заключительной части книги. Быть может, они станут подходящим обрамлением для критического сочинения, ставящего своей целью выявить исторические корни и практические аспекты осуществляемой в Израиле политики формирования идентичности.
I. Метаморфозы самоопределения
История первая: два деда‑эмигранта
Его звали Шолек. Позднее, в Израиле, его назвали Шаулем. Он родился в 1910 году в польском городе Лодзь. Вскоре после окончания Первой мировой войны его отец скончался во время эпидемии испанского гриппа. Матери пришлось пойти работать за нищенскую зарплату на одну из ткацких фабрик, построенных в окрестностях города. Вследствие этого двое из трех ее детей были отданы в приемные семьи при посредничестве еврейской общины. Только Шолек, младший, остался с матерью. Несколько лет он обучался в хедере, однако бедность матери вскоре вынудила его оставить учебу. В юном возрасте он овладел различными специальностями, связанными с обработкой тканей. Ведь он жил в Лодзи, крупнейшем центре польской текстильной промышленности.
От старинной веры своих предков он отказался по вполне прозаическим причинам. Кончина отца значительно ухудшила экономическое положение матери, поэтому в местной синагоге ей было отведено место в одном из последних рядов молящихся. Снижение социального статуса сопровождалось, как водится, и отдалением от Святой Торы. В традиционных обществах действует железный иерархический закон: уменьшение материального богатства почти наверняка приводит к быстрому испарению символического капитала. Молодой человек твердо решил воспользоваться возрастающим отчуждением и покинул пределы молитвенного дома. Среди молодежи еврейских кварталов больших городов отход от веры был тотальным. Таким образом, Шолек лишился в одночасье и веры, и крыши над головой.
Впрочем, ненадолго. Присоединение к коммунистическому движению, модному в то время, помогло юноше сблизиться с культурно‑языковым большинством польского населения. Очень скоро Шолек превратился в революционного активиста. Социалистическая мечта укрепила его дух и захватила воображение. Несмотря на то что ему приходилось исполнять самые простые работы, юноша научился читать и думать о будущем. Таким образом, революционное движение стало для него прибежищем. Оно же довольно скоро привело его в тюрьму по обвинению в подрывной деятельности. Он провел в заключении шесть лет. Хотя Шолек так и не получил аттестата зрелости, его образование существенно пополнилось. Правда, он не осилил «Капитал» Маркса, однако популярные сочинения Фридриха Энгельса и Владимира Ильича Ленина знал превосходно. Шолек, не закончивший обучения в хедере и, вопреки надеждам матери, не попавший в ешиву,[6] стал марксистом.
В один из холодных декабрьских дней 1939 года он вместе со своей молодой женой и ее сестрой присоединился к потоку беженцев, рвавшихся на восток, навстречу Красной армии, оккупировавшей половину Польши. Несколькими днями ранее на центральной улице Лодзи у него на глазах были повешены трое евреев – тривиальное хулиганство, совершенное немецкими солдатами, перебравшими пива в одной из окрестных пивных. Мать он с собой не взял. Через много лет он расскажет, что она была стара и слишком слаба. На самом деле ткачихе только что исполнилось пятьдесят. Ее сочли нищей старухой, когда вместе с самыми первыми из обитателей гетто загнали в газовый грузовик, такой медлительный и громоздкий. Это была примитивная технология уничтожения, предшествовавшая куда более эффективным газовым камерам.
Шолек знал, что в советской оккупационной зоне ему необходимо скрывать свое участие в коммунистическом движении. Незадолго до этого Сталин уничтожил польскую коммунистическую элиту. Пересекая новую советско‑германскую границу, Шолек вернул себе давно отброшенную самоидентификацию – открытую принадлежность к еврейству. В то время Советский Союз был единственным государством, готовым принимать еврейских беженцев, правда, там почти всех их высылали в азиатскую часть страны. К счастью, Шолек и его жена были отправлены в далекий Узбекистан. Его образованная невестка, владевшая несколькими языками, удостоилась, в отличие от них, невероятной льготы: ей было разрешено остаться в просвещенной Европе, которая, к сожалению, тогда еще не именовалась «иудео‑христианской». В 1941 году она попала в руки нацистов и была отправлена под их бдительным присмотром в крематорий.
В 1945 году Шолек и его жена вернулись в Польшу, однако эта страна, уже в отсутствие немецких войск, продолжала вытеснять евреев со своей территории. Шолек, польский коммунист, снова остался без родины (разумеется, если не считать коммунистической идеологии, которая, несмотря на перенесенные тяготы, по‑прежнему была для него духовным пристанищем). Вместе с женой и двумя малолетними детьми, абсолютно нищий, он оказался в лагере для перемещенных лиц, расположенном в высоких горах Баварии. Там он встретил одного из своих братьев, который, в отличие от него, был пламенным сионистом и ненавидел коммунизм. Ироничная ухмылка истории: брат Шолека, сионист, получил право на въезд в Монреаль и прожил там до конца своих дней, в то время как сам Шолек и его небольшая семья были переправлены Еврейским агентством (Сохнутом) в Марсель, а оттуда в конце 1948 года отплыли в Хайфу.
Шолек похоронен в Израиле. Он прожил здесь долгую жизнь под именем Шауль, хотя так и не стал настоящим израильтянином. Даже удостоверение личности не признавало его таковым. Несмотря на то что в его официальной государственной метрике и в графе «национальность», и в графе «религия» значилось «еврей»[7] (ибо в б0‑х годах была введена обязательная идентификация религиозной принадлежности гражданина, даже если тот был воинствующим атеистом), он всегда оставался гораздо большим коммунистом, нежели евреем, и гораздо большим идишистом, нежели поляком, в культурном плане. Иврит, хотя Шолек и научился на нем общаться, никогда ему особо не нравился. Со своими родственниками и друзьями он продолжал говорить на идише.
Он тосковал по «Идишлэнду» Восточной Европы и по революционному духу, охватившему континент накануне войны. В Израиле он ощущал, что отнял у других принадлежащие им земли. Разумеется, лишь по необходимости – тем не менее для него они оставались крадеными. Его явная отчужденность была направлена не на уроженцев страны, хотя те и презирали идишистов вроде него, а, как ни странно, прежде всего на местную природу. Левантийские суховеи, разумеется, не были его стихией. Они лишь усиливали тоску по густому снегу, ложившемуся на улицы Лодзи. Польский снегопад постепенно растворялся в памяти Шолека и растаял окончательно, когда глаза его навсегда закрылись. Над его могилой престарелые друзья пели «Интернационал».
* * *
Бернардо родился в Барселоне, столице Каталонии, в 1924 году. Много лет спустя его станут звать Дов. Так же как и мать Шолека, мать Бернардо до конца своих дней оставалась верующей женщиной (только посещала она не синагогу, а церковь). В отличие от нее отец Бернардо давно оставил заботу о спасении души и, как многие другие рабочие‑металлурги в революционной Барселоне, стал анархистом. Когда разразилась гражданская война, анархо‑синдикалистские профсоюзы поддержали молодую левую республику и даже на некоторое время овладели Барселоной. Вскоре в город вошли правые франкисты. Юный Бернардо бок о бок с отцом участвовал в последних боях, предшествовавших уходу республиканцев с городских улиц.
Призыв во франкистскую армию через несколько лет после окончания гражданской войны не улучшил отношения юноши к новому режиму. В 1944 году он дезертировал с оружием в руках и исчез в Пиренейских горах. Там он помогал скрываться другим противникам режима и с нетерпением ожидал прихода американских войск, которые непременно свергнут жестокого союзника Муссолини и Гитлера. К его изумлению, демократы‑освободители так и не появились. У него не было другого выхода, кроме как пересечь границу и лишиться родины. Некоторое время Бернардо работал шахтером во Франции, а затем попытался нелегально («зайцем» на пароходе) эмигрировать в Мексику. Он был пойман в Нью‑Йорке, арестован и возвращен в Европу в кандалах.
В 1948 году Бернардо также оказался в Марселе. Там он нашел работу на верфи. Однажды майским вечером он очутился в компании воодушевленных молодых людей в припортовом кафе. Вскоре между ними возникло полное взаимопонимание: молодой металлург, истосковавшийся по кристальной чистоте отношений, царивших в революционных кооперативах Барселоны, пришел к убеждению, что израильские киббуцы в Израиле – их естественные преемники. Без всякой связи с еврейством или сионизмом он сел на корабль, везший в Израиль репатриантов, прибыл в Хайфу и прямо оттуда был отправлен под Латрун, где шли ожесточенные бои. В отличие от многих других он остался жив. Сразу же после этого он вступил в киббуц, о котором мечтал весенним вечером во французском порту. Там он встретил избранницу своего сердца. Они поженились, пройдя ускоренную процедуру бракосочетания, проведенную раввином для нескольких пар одновременно. В то время раввины были довольно деликатны, особенно когда предоставляли свои услуги женихам и невестам, и не задавали лишних вопросов.
Вскоре в МВД обнаружили, что была совершена грубая ошибка: Бернардо, который теперь носил имя Дов, вовсе не еврей! И хотя его брак и не был отменен, Дова пригласили на официальную встречу для окончательного выяснения идентичности. За столом в правительственной канцелярии, куда он зашел, сидел чиновник с большой черной кипой на голове. Партия «Мизрахи», контролировавшая тогда МВД, несмотря на религиозно‑национальную ориентацию, вела себя в ту пору осторожно и нерешительно. Она еще не осмеливалась выставлять чрезмерные требования как по вопросу о «национальной» территории, так и в том, что касалось «национальной» идентификации.
Разговор шел примерно следующим образом:
– Вы не еврей, милостивый государь, – заявил чиновник.
– Я этого никогда и не утверждал, – ответил Дов.
– Необходимо изменить соответствующую запись, – добавил чиновник, как бы между прочим.
– Пожалуйста, нет проблем, – кивнул Дов.
– Кто вы по национальности?
– Я израильтянин, – ответил Дов после некоторого раздумья.
– Этого быть не может, – заявил чиновник.
– Почему?
– Потому что израильской национальности не существует, – простонал представитель МВД. – Где вы родились?
– В Барселоне.
– В таком случае мы запишем, что по национальности вы испанец.
– Но я не испанец! Как каталонец я не хочу, чтобы меня называли испанцем. Среди прочего, именно за это я вместе с отцом сражался в 30‑е годы.
Чиновник почесал лоб. Историю он не знал, но людей уважал.
– Тогда мы запишем вас каталонцем по национальности.
– Отлично, – бросил Дов.
Таким образом, Израиль стал первым в мире государством, официально признавшим существование «каталонской нации».
– Теперь какова ваша религиозная принадлежность, милостивый государь?
– Я атеист и светский человек.
– Я не могу записать вас атеистом. Государство Израиль не признает такого понятия. Кстати, какой конфессии придерживалась ваша мать?
– Когда я видел ее в последний раз, она еще была католичкой.
– В таком случае я запишу, что вы христианин, – выдохнул с облегчением чиновник.
При всем своем миролюбии Дов начал проявлять признаки раздражения.
– Я не стану носить удостоверение личности, в котором сказано, что я христианин. Это не только противоречит моим убеждениям, но и оскорбляет память моего отца, который, будучи анархистом, сжигал церкви во время гражданской войны.
Чиновник снова почесался, немного поразмышлял и нашел неплохое решение. Дов покинул учреждение, имея при себе синее удостоверение личности, в котором черным по белому было напечатано, что он каталонец не только по национальности, но и по религиозной принадлежности.
Всю жизнь Дов беспокоился, как бы эта необычная «национальная и религиозная идентификация» не повредила его дочерям. Ведь учителя в израильских школах постоянно повторяли детям одну и ту же мантру – «мы евреи», нисколько не думая о том, что среди их подопечных могут оказаться и такие, чьи родители не имеют счастья принадлежать к «избранному народу». Собственный атеизм и категорический отказ жены разрешить ему сделать обрезание исключали возможность пройти гиюр.[8] На каком‑то этапе он пытался изобрести себе фантастическую родословную, связывающую его с насильственно крещеными испанскими евреями. Но когда дочери подросли, и он убедился, что его нееврейское происхождение не особенно их заботит, Дов оставил эту идею.
К счастью, в киббуцах не принято хоронить своих «гоев» за оградой кладбища (или на христианских кладбищах), как это делается во всех остальных населенных пунктах Израиля. Он похоронен рядом с другими киббуцниками на общем кладбище. Примечательно, что удостоверение личности Дова бесследно исчезло после его кончины. Одно можно сказать с уверенностью: он не взял его с собой в последний путь.
Со временем у двух эмигрантов, Шолека и Бернардо, родились внучки‑израильтянки, отец которых был добрым приятелем двух «аборигенов», выходящих теперь на передний план повествования.
История вторая: двое приятелей‑«аборигенов»
Первый Махмуд (оба героя этой истории носят имя Махмуд) родился в 1945 году в Яффо. Жители нескольких арабских кварталов Яффо, в разгар боев 1948 года не бежавшие в Газу, после окончания войны получили разрешение остаться в своем родном городе. Махмуд вырос в бедном квартале города Яффо, почти целиком заселенном еврейскими иммигрантами. В отличие от так называемого треугольника (города Умм эль‑Фахм и его окрестностей) или арабской части Галилеи, в 50‑е годы палестинцев в Яффо оставалось совсем мало, и они чувствовали себя осиротевшими – нечего было и говорить о каком‑либо автономном культурном существовании. Новое же население, состоявшее из иммигрантов, отказывалось принимать их в свою среду.
Одним из способов вырваться из узкого и тесного гетто арабского Яффо было вступление в компартию Израиля. Юный Махмуд присоединился к ее молодежному движению. Только там ему удалось свести знакомство с «обычными» израильтянами своего возраста. Участие в движении дало ему возможность путешествовать и познакомиться со «Страной Израиля»[9], которая была тогда еще очень небольшой, а также основательно выучить иврит. Кроме того, членство в этом движении позволило ему существенно пополнить образование сверх скудного багажа, приобретенного в арабской школе. Как и Шолек в Польше, он изучал произведения Энгельса и Ленина, пытался читать труды теоретиков коммунизма из разных стран мира. Израильские коллеги по партии его очень любили. К тому же он всегда был готов прийти на помощь товарищам.
В числе его приятелей был молодой израильтянин, всего на год моложе. Махмуд легко нашел с ним общий язык и помогал справляться с перипетиями бурной и жестокой уличной жизни Яффо. Физическая сила Махмуда придавала уверенности его молодому другу, а тот, в свою очередь, зачастую выручал товарища своим острым языком. Их дружба крепла день ото дня. Они поверяли друг другу свои самые заветные тайны. Так приятель Махмуда узнал, что тот хотел бы взять еврейское имя Моше и стать по‑настоящему своим в их компании. Иногда по вечерам, когда они вместе гуляли по улицам города, Махмуд представлялся как «Моше». Как правило, ему удавалось ввести в заблуждение торговцев и местных деловых людей. Однако вскоре после этого он вновь становился Махмудом, поскольку долго сохранять взятую взаймы идентичность было невозможно. Кроме того, естественная гордость не позволяла ему полностью отмежеваться от «своих».
В жизни Махмуда были и преимущества – ему не пришлось идти в армию. Его приятель, разумеется, получил повестку в военкомат, и это должно было надолго их разлучить. В одну из суббот 1964 года они сидели на волшебном яффском морском берегу и вслух размышляли о будущем. В ходе этой непринужденной болтовни они решили, что, когда приятель завершит военную службу, они отправятся в длительное путешествие по миру и, если им повезет, больше не вернутся в Израиль. В каком‑нибудь удаленном уголке земного шара они откроют небольшую фабрику, производящую мечты, которые всегда сбываются. Чтобы скрепить это «судьбоносное» решение, они слегка надрезали ладони, а затем обменялись крепким рукопожатием. Как маленькие и несмышленые дети, они поклялись совершить великое путешествие.
Махмуд нетерпеливо дожидался окончания службы своего приятеля. Она продолжалась более двух с половиной лет. Однако приятель вернулся совсем другим человеком. Он был влюблен, эмоционально несвободен, изрядно растерян и, хотя и помнил о задуманном долгожданном путешествии, начал колебаться. Его влекла бурная, деятельная атмосфера Тель‑Авива. Перед ним открылось столько соблазнов, что он просто не мог в них не окунуться. Махмуд терпеливо ждал еще некоторое время, но в конце концов понял, что приятель вписался в беспокойную израильскую жизнь и уже не сумеет из нее вырваться. Махмуд смирился с этим, накопил достаточно денег и уехал. Он совершил длинное путешествие, пересек всю Европу, по «странному» стечению обстоятельств все больше удаляясь от Израиля. В конце концов он прибыл в Стокгольм. Невзирая на непривычный холод, слишком белый снег и многочисленные трудности, он постарался приспособиться к местным реалиям. Он начал работать в компании, занимавшейся установкой лифтов, и стал специалистом в этой области.
Долгими северными ночами Махмуд почему‑то тосковал по Яффо. Когда он решил, что пришла пора жениться, он вернулся в то место, которое когда‑то было его родиной (впрочем, история отняла ее у него, когда он был трехлетним ребенком), и там нашел себе жену. Он взял ее в Швецию, где и создал семью. Палестинец из Яффо каким‑то образом превратился в скандинава, родной язык его детей – шведский. Как часто бывает в семьях эмигрантов, они научили этому языку свою мать. Махмуд уже давно не мечтает о том, чтобы его звали Моше.
* * *
Другой Махмуд родился в 1941 году в давно уже не существующей маленькой деревушке неподалеку от Акко. В 1948 году он стал беженцем. Его семья в разгар боев бежала в Ливан, а родная деревня была стерта с лица земли. На ее развалинах построено процветающее еврейское поселение – мошав[10]. Через год, в одну безлунную ночь, его семья тайно присоединилась к родственникам, проживавшим в деревне Джедида в Галилее. Таким образом, Махмуд на долгие годы попал в число тех, кого в Израиле называют «присутствующими отсутствующими»[11]. Речь идет о беженцах, оставшихся на родине, но при этом лишившихся своей земли и всего имущества. Второй Махмуд был мечтательным и одаренным ребенком. Его учителя и друзья зачастую поражались богатству его языка и дерзости его воображения. Как и первый Махмуд, он присоединился к коммунистическому движению и вскоре стал одним из его ведущих журналистов и поэтов. Он поселился в Хайфе, бывшей в то время самым большим в Израиле городом со смешанным (то есть еврейско‑арабским) населением. Он тоже повстречался со своими еврейскими сверстниками и сверстницами, «настоящими» израильтянами, с годами его творчество воодушевляло все больше и больше людей.
Его смелое стихотворение «Удостоверение личности», написанное в 1964 году, всколыхнуло целое поколение арабской молодежи и приобрело широкую известность далеко за пределами Израиля. Уже в первых строках поэт гордо бросает вызов чиновнику израильского МВД:
Записывай:
Я араб
Мой номер удостоверения личности: пятьдесят тысяч
Число детей: восемь
Кончится лето – появится девятый
Ты недоволен?!
Израиль навязал своим нееврейским гражданам‑«аборигенам» удостоверение личности, в котором их национальность определена не как «израильтянин», даже не как «палестинец», а просто как «араб». Так, довольно парадоксальным образом, Израиль стал одним из очень немногих мест в мире, где признается не только каталонская, но и арабская национальность. Постоянное увеличение числа проживающих в Израиле «туземцев» будет вызывать в последующие годы все больше беспокойства у израильских политиков и органов власти. Поэт ясно предвидел это уже тогда.
Довольно скоро Махмуд стал «подрывным элементом». В 60‑е годы Израиль боялся поэтов больше чем шахидов. Его часто арестовывали, сажали под домашний арест; в более спокойные периоды ему просто запрещали покидать Хайфу без разрешения полиции. Он выносил преследования и ограничения хладнокровно, со стоической, вовсе не поэтической выдержкой. Несмотря на удушающий гнет властей, он утешался тем, что близкие друзья совершали частые паломничества в его квартиру, расположенную в хайфском районе Вади Ниснас.
Среди его дальних приятелей был и молодой коммунист из Яффо. Хотя он и не знал арабского, несколько переведенных стихов захватили его воображение и побудили взяться за перо.
После возвращения из армии он время от времени навещал поэта. Беседы с ним укрепили его веру в необходимость продолжения борьбы. Эти беседы имели и побочный эффект: благодаря им он наконец‑то перестал писать обескураживающе незрелые стихи.
В конце 1967 года этот молодой человек снова приехал в Хайфу. Ему довелось участвовать в боях за Иерусалим, стрелять во врагов и наводить страх на покоренное население. Израиль был опьянен победой, арабы – унижены. Он чувствовал, что происходит что‑то нехорошее, ощущал зловонный, удушающий запах войны. Он жаждал бросить все и уехать из страны. Но перед этим он хотел в последний раз встретиться с поэтом, которым восхищался.
Как раз тогда, когда молодой солдат сражался в Святом городе, Махмуда в очередной раз провели в наручниках по улицам Хайфы к месту предварительного заключения. Солдат встретил поэта позже, когда его отпустили домой. Вместе они провели бессонную ночь. Алкогольные пары и плотный сигаретный дым затуманивали окна. Поэт пытался убедить своего молодого почитателя остаться и продолжать борьбу, не бежать в чужие города, не бросать их общую родину. Солдат рассказывал о своем отвращении к всеобщему ликованию из‑за одержанной победы, о своем отчаянии, о своем отчуждении от земли, на которой он пролил невинную кровь. К утру его стошнило. В полдень хозяин дома разбудил гостя и перевел для него стихотворение, написанное с первыми лучами рассвета – «Солдат, мечтающий о белых лилиях»:
<…> Он понял, – так он сказал мне, – что родина –
это глоток кофе, приготовленный матерью,
и возвращение домой под вечер.
Я спросил его: «А земля?»
Он сказал: «Я ее не знаю»…
В 1968 году публикация палестинцем стихотворения об израильском солдате, способном раскаяться в совершенном им насилии, в потере самоконтроля во время боя, стыдящемся участия в захвате чужих земель, воспринималась в арабском мире как предательство. Ведь в ту пору таких израильских солдат еще не существовало. Хайфский поэт подвергся жестоким нападкам и даже был обвинен в культурном сотрудничестве с сионистским врагом. Однако поток обвинений быстро иссяк. Его авторитет становился все более прочным. Вскоре он стал символом стойкого сопротивления палестинцев в Израиле.
В конце концов солдат все‑таки уехал из страны, но поэт покинул ее еще раньше. Он не мог больше терпеть полицейскую удавку, ежедневные репрессии и притеснения. Израильские власти с радостью отменили его сомнительное гражданство. Они не забыли, что дерзкий поэт был первым в Израиле арабом, выдавшим себе самому «удостоверение личности», в то время как с их точки зрения у него вообще не должно быть личности.
Поэт скитался из одной столицы в другую, а слава его ширилась и крепла. В конце концов, во время короткой оттепели, вызванной началом мирного процесса («процессом Осло»), ему разрешили вернуться и поселиться в Рамалле. Въезд в Израиль был ему запрещен. Органы безопасности смягчились только в день похорон его отца; ему разрешили провести несколько часов там, где прошло его детство. Поскольку он не носил на себе взрывчатки, ему позволили впоследствии нанести еще несколько коротких визитов в Израиль.
Солдат, в свою очередь, поселился в Париже и прожил там много лет. Он учился, бродил по красивым улицам, но потом неожиданно сломался. Несмотря на владевшее им чувство отчужденности от Израиля, тоска и любовь к городу, где он вырос, взяли верх. Он вернулся в причиняющие жгучую боль места, в которых сформировалось его представление о самом себе. Родина, называющая себя «еврейским государством», приняла его с распростертыми объятиями.
Что же до родившегося здесь поэта‑бунтаря, а также друга юности, когда‑то мечтавшего носить имя Моше, увы, для них она оказалась слишком тесной.