Загадочный, но логичный конец
25 декабря 1920 года тело Манка Истмена было обнаружено на одной из центральных улиц Нью-Йорка. Пять огнестрельных ран получил он. В счастливом неведении смерти недоуменно бродила вокруг трупа совсем простая, не породистая кошка.
Бескорыстный убийца Билл Харриган[28]
Образ земель Аризоны – первое, что встает в воображении; образ земель Аризоны и Нового Мехико, этих земель с достославным фундаментом из серебра и золота, земель призрачных и поразительных, земель жесткого плоскогорья и нежных красок, земель с белым блеском скелетов, очищенных птицами. В этих землях – второе, что встает в воображении, – образ Билли Убийцы: всадника, вросшего в лошадь, парня со злобными пистолетами, оглушающими пустыню, посылающими незримые пули, которые убивают на расстоянии, словно по волшебству.
Пустыня, насыщенная металлом, выжженная и сверкающая. Почти мальчишка, умерший двадцати одного года и не заплативший по счету людской справедливости за двадцать одну погубленную душу – «не говоря о мексиканцах».
Стадия личинки
В 1859 году где-то в подземных трущобах Нью-Йорка появился на свет человек, которому слава и страх даровали прозвище Билли Убийца. Говорят, что дало ему жизнь усталое чрево ирландки, но вырос он среди негров. В этом хаосе вони и черной кудели ему доставляли гордую радость его веснушки и рыжие космы. Кичился он тем, что родился белым, был мстителен, злобен и подл. Двенадцати лет стал орудовать в шайке «Swamp Angels» («Болотные Ангелы») – небесных созданий, промышлявших между клоаками.
По ночам, пропахшим каленым туманом, они возникали из этого смрадного лабиринта, шли по пятам случайного немецкого матроса, сбивали его с ног ударом по затылку, брали все вплоть до белья и отправлялись к другому злачному месту. Ими командовал седовласый негр, Гэз Хаузер Джонс, умевший наводить порчу на лошадей.
Бывало, с чердака кривой лачуги, стоявшей близ сточной канавы, женщина опрокинет на прохожего ведерко с золой. Человек машет руками и задыхается. Тут же на него набрасываются «Болотные Ангелы», затаскивают в погреб и обирают до нитки.
Таковы были годы учения Билла Харригана, будущего Билли Убийцы. Он не обходил вниманием театральные зрелища, ему нравилось смотреть (наверное, без всякого предчувствия, что видит знамение и символ своей судьбы) ковбойские мелодрамы.
Go West![29]
В переполненных театрах на Бауэрри (где зрители вопили: «Подымай тряпку!», когда занавес чуть запаздывал) мелодрамы изобиловали выстрелами и ковбоями, и объясняется это очень просто: Америку тогда безудержно влекло на Запад. В краю заходящего солнца была секвойя, не знавшая топора, и вавилонски огромная физиономия бизона, шляпа с высокой тульей и обширное ложе Брайхэма Янга[30]; обряды и гнев краснокожих людей, безоблачное небо пустынь, необъятные прерии, благодатные земли, чья близость заставляла сильнее биться сердца, точно близость морей. Дальний Запад манил. Несмолкаемый дробный топот наполняет те годы: топот тысяч американцев, оккупирующих Запад. В эту процессию влился всегда выходящий сухим из воды Билл Харриган, сбежав в 1872 году из тюремной камеры.
Убийство мексиканца
История (которая – под стать иному кинорежиссеру – не соблюдает порядка в сценах) переносит нас теперь в незатейливую таверну, затерявшуюся во всемогущей пустыне, словно в открытом море. Время действия – ненастная ночь 1873-го; место действия – Льяно-Эстакадо (Нью-Мехико). Земля почти неестественно гладкая, а небо в неровных громадах туч, кромсаемых ветром и полумесяцем, – сплошь горы и бездны в движении. В прерии – белый коровий череп, вой и глаза койота во тьме, статные кони, полоска света из двери таверны. Внутри, облокотившись на стойку, усталые могучие парни пьют будоражащие напитки и громко звякают большими серебряными монетами с орлом и змеей. Какой-то пьяный тянет заунывную песню. Кое-кто говорит на языке со многими «эс», должно быть испанском, но те, кто на нем говорит, – презренные люди. Билл Харриган, рыжая крыса трущоб, – среди пьющих у стойки. Он уже пропустил пару рюмок, но ему хочется еще одну, наверное, потому, что у него больше нет ни сентаво. Его подавляют люди этих равнин. Они ему видятся блестящими, яростными, удачливыми, чертовски ловкими, смиряющими диких лошадей и норовистых жеребцов.
Вдруг наступает полная тишина, ее не замечает лишь распевающий песни пьяный. Входит – могучее всех могучих парней – мексиканец с лицом пожилой индианки. Голова украшена огромным сомбреро, по бокам – пистолеты. На скверном английском он желает доброй ночи всем гринго, сукиным детям, пьющим в таверне. Никто не отвечает на вызов. Билл спрашивает, кто таков, и ему шепчут с опаской, что это Дэго – то есть Диего, – или Белисарио Вильягран из Чиуауа. Тут же грохочет выстрел. Прикрытый парапетом из широких спин, Билл всаживает пулю в дерзкого гостя. Рюмка падает из рук Вильяграна, потом рушится тело. Второй пули ему не надо. Не взглянув на покойного щеголя, Билл продолжает диалог. «Да неужели? – говорит. – А я – Билл Харриган из Нью-Йорка». Пьяный поет, не обращая ни на кого внимания.
Можно представить себе апофеоз. Биллу жмут руку и расточают похвалы, угощают виски и вопят «ура». Кто-то сказал, что на револьвере Билла нет меток и следует выбить первую в честь гибели Вильяграна. Билл Убийца оставляет себе на память нож этого человека, заметив: «Не слишком ли много чести для мексиканцев». Но и на том дело, кажется, не кончается. Утомившийся Билл расстилает свое одеяло рядом с покойником и спит до восхода солнца – всем напоказ.
Убийства ради убийства
С этим счастливым выстрелом (четырнадцати лет от роду) родился Билли Убийца Герой и умер Беглый Билл Харриган. Подросток, грабивший в захолустье, стал ковбоем, бесчинствующим на границах. Он сел на лошадь и научился прямо сидеть в седле, как ездят в Вайоминге и Техасе, а не откидывался назад, как ездят в Орегоне и Калифорнии. Ему так и не удалось дотянуться до собственного легендарного образа, но он был к нему очень близок. В ковбое всегда оставалось что-то от нью-йоркского вора; к мексиканцам он питал ту же ненависть, что и к неграм, но последними его словами были слова (грязные), произнесенные по-испански. От следопытов он научился бродяжничать. Он постиг и другое искусство, еще более сложное, – властвовать над людьми. И то и другое помогло ему стать удачливым конокрадом. Иногда его притягивали гитары и бордели Мехико.
Бросая дерзкий вызов сну, он лихо гулял в разудалой компании по четверо суток. Когда же оргия ему наскучивала, он оплачивал счета пулями. Пока его палец лежал на курке, он был самым зловещим (и, может, самым ничтожным и одиноким) ковбоем в том приграничном краю. Друг Билла Гаррет, шериф, потом подстреливший его, однажды заметил: «Я настойчиво упражнялся в меткости, убивая буйволов». – «Я упражнялся еще настойчивее, убивая людей», – мягко заметил Билл. Подробности трудно восстановимы, но всем известно, что на его совести двадцать один убитый, «не говоря о мексиканцах». В течение семи опаснейших лет он пользовался такою роскошью, как безрассудство.
Ночью двадцать пятого июля 1880 года Билли Убийца ехал галопом на своем соловом коне по главной – или единственной – улице форта Саммер. Жара давила, и никто не зажег фонарей. Комиссар Гаррет, сидевший в кресле-качалке на галерее, выхватил револьвер и всадил ему пулю в живот. Соловый продолжал бег, всадник корчился на немощеной улице. Гаррет послал еще одну пулю. Люди (узнавшие, что ранен Билли Убийца) крепче заперли окна. Агония была длительной и оскверняющей небо. Когда солнце стояло уже высоко, к нему подошли и взяли оружие. Человек был мертв. И так же напоминал ненужный скарб, как все покойники.
Его побрили, нарядили в готовое платье и выставили для устрашения и потехи в витрине лучшего магазина. Мужчины верхом или в двуколках съезжались из окрестных мест. На третий день его пришлось подкрасить. А на четвертый похоронили с радостью.
Неучтивый церемониймейстер Котсуке-но-Суке[31]
Бесчестный герой этого очерка – неучтивый церемониймейстер Котсуке-но-Суке, злокозненный чиновник, повинный в опале и гибели владетеля Башни Ако[32]и не пожелавший покончить с собой по-благородному, когда его настигла справедливая месть. Однако же он заслуживает благодарности всего человечества, ибо пробудил драгоценное чувство преданности и послужил мрачной, но необходимой причиной бессмертного подвига. Сотня романов, монографий, докторских диссертаций и опер увековечили это деяние – уж не говоря о восторгах, излитых в фарфоре, узорчатом лазурите и лаке. Пригодилась для этого и мелькающая целлулоидная пленка, ибо Поучительная История Сорока Семи Воинов – таково ее название – чаще других тем вдохновляет японский кинематограф. Подробнейшая разработка знаменитого сюжета, пылкий интерес к нему более чем оправданны – его истина применима к каждому из нас.
Я буду следовать изложению А. Б. Митфорда, свободному от отвлекающих черт местного колорита и сосредоточенному на развитии славного эпизода. Похвальное отсутствие «ориентализмов» наводит на мысль, что это непосредственный перевод с японского.
Развязавшийся шнурок
Давно угасшей весною 1702 года знатный владетель Башни Ако готовился принять под своим кровом императорского посланца. Две тысячи лет придворного этикета (частично уходящих в мифологию) до чрезвычайности усложнили церемониал подобного приема. Посланец представлял императора, однако в качестве его тени или символа; этот нюанс было равно неуместно и подчеркивать, и смягчать. Дабы избежать ошибок, которые легко могли стать роковыми, приезду посланца предшествовало появление чиновника двора Эдо с полномочиями церемониймейстера. Вдали от придворного комфорта, обреченный на villegiature[33]в горах, что, вероятно, ощущалось им как ссылка, Кира Котсуке-но-Суке отдавал распоряжения весьма сурово. Наставительный его тон порой граничил с наглостью. Поучаемый им владетель Башни старался делать вид, что не замечает этих грубых выходок. Возразить он не мог, чувство дисциплины удерживало его от резкого ответа. Однако как-то утром на башмаке наставника развязался шнурок и он попросил завязать его. Благородный рыцарь исполнил просьбу смиренно, однако в душе негодуя. Неучтивый церемониймейстер сделал ему замечание, что он поистине неисправим и что только мужлан способен состряпать такой безобразный узел. Владетель Башни выхватил меч и полоснул невежу по голове. Тот пустился наутек, тоненькая струйка крови алела на его лбу... Несколько дней спустя военный трибунал осудил нанесшего рану и приговорил его к самоубийству. В главном дворе Башни Ако воздвигли помост, покрытый красным сукном, осужденный взошел на него, ему вручили золотой, усыпанный каменьями кинжал, после чего он во всеуслышание признал свою вину, разделся до пояса и рассек себе живот двумя ритуальными надрезами, и умер как самурай, и зрители, кто стоял подальше, даже не видели крови, потому что сукно было красное. Седовласый воин аккуратно отсек ему голову мечом, то был его опекун, советник Кураноскэ[34].
Притворное бесчестье
Башню погибшего Такуми-но-Ками конфисковали, воины его разбежались, семья была разорена и впала в нищету, имя его предали проклятью. По слухам, в тот самый вечер, когда он покончил с собой, сорок семь его воинов собрались вместе на вершине горы и составили план действий, который был в точности осуществлен год спустя. Известно, что они были вынуждены действовать с вполне оправданной неспешностью и что некоторые из их совещаний происходили не на труднодоступной вершине горы, а в лесной часовне, убогом строении из тесаного дерева, безо всяких украшений внутри, кроме ларца, в котором находилось зеркало. Они жаждали мести и, должно быть, с трудом могли дождаться ее часа.
Кира Котсуке-но-Суке, ненавистный церемониймейстер, укрепил свой дворец, огромный отряд лучников и воинов с мечами сопровождал его паланкин. Повсюду он держал неподкупных, дотошных и надежно скрытых шпионов. И ни за кем так тщательно не следили и не наблюдали, как за предполагаемым главарем мстителей, советником Кураноскэ. Он же случайно это обнаружил и, обнаружив, соответственно построил свой план мести.
Он переселился в Киото, город знаменитый во всей империи красками своей осени. Там он начал околачиваться по публичным домам, игорным притонам и кабакам. Седовласый муж якшался со шлюхами и с поэтами и даже кое с кем похуже. Однажды его вытащили из кабака, и он до утра проспал у порога, уткнувшись лицом в блевотину.
Его узнал проходивший мимо юноша из Сатсумы и с горечью и гневом молвил: «Не это ли случайно советник Асано Такуми-но-Ками, который помог ему умереть, а теперь, вместо того чтобы мстить за своего господина, погрязает в наслаждениях и позоре? О ты, недостойный звания самурая!» Он пнул ногою лицо спящего и плюнул в него. Когда шпионы доложили о равнодушии советника к унижению, Котсуке-но-Суке почувствовал огромное облегчение.
Но советнику этого было мало. Он выгнал жену и младшего из сыновей и купил себе девку в публичном доме – вопиющее бесчестье, которое наполнило весельем сердце врага и ослабило его трусливую осторожность. Тот даже уменьшил наполовину свою охрану.
В одну из жестоких морозных ночей 1703 года сорок семь воинов сошлись в заброшенном саду в окрестностях Эдо, поблизости от моста и мастерской по изготовлению игральных карт. Они несли стяги своего господина. Прежде чем пойти на штурм, они предупредили соседей, что это будет не разбойное нападение, а военная операция для восстановления справедливости.
Шрам
Два отряда штурмовали дворец Кира Котсуке-но-Суке. Первым командовал советник, и он прорвался через главный вход; вторым – его старший сын, которому еще не исполнилось шестнадцати лет и который погиб в ту ночь. История сохранила подробности этого кошмара наяву: опасный подъем и спуск по качающимся веревочным лестницам, зовущий в атаку барабан, переполох защитников, засевшие на плоской крыше лучники, разящие насмерть меткие стрелы, оскверненный кровью фарфор, жаркая свеча и ледяной холод смерти, безобразие и бесстыдство раскинувшихся трупов. Девять воинов погибли; защитники не уступали им в храбрости и долго не желали сдаться. Но вскоре после полуночи сопротивление было сломлено.
Кира Котсуке-но-Суке, гнусный виновник сих подвигов преданности, исчез. Обыскали все закоулки дворца, все перевернули вверх дном и уже отчаялись его найти, как вдруг советник заметил, что простыни на ложе хозяина еще теплые. Поиски возобновились, было обнаружено узкое окно, замаскированное бронзовым зеркалом. Внизу, под окном, стоя в темном дворике, на незваных гостей смотрел человек в одном белье. В правой его руке дрожал меч. Когда к нему спустились, он сдался без боя. Лоб его был отмечен шрамом: давний след меча Такуми-но-Ками.
И тут забрызганные кровью воины упали на колени перед ненавистным врагом и сказали, что они слуги владетеля Башни, в чьей опале и гибели он повинен, и умоляли его покончить с собой, как надлежит самураю.
Напрасно предлагали они почетную смерть этой подлой душонке. Чувство чести было незнакомо чиновнику, и на заре им пришлось отрубить ему голову.
Свидетельство преданности
Свершив месть (но без гнева, без волнения, без жалости), воины отправились в монастырь, где покоились останки их господина.
И вот идут они, и несут с собою в котелке жуткую голову Кира Котсуке-но-Суке, и по очереди ее обихаживают. Они идут по полям, идут из одной провинции в другую при невинно-ясном свете дня. Люди благословляют их и плачут. Князь Сендаи зовет их погостить, но они отвечают, что уже почти два года, как их господин ждет их. Наконец они входят в мрачный склеп и возлагают на гробницу голову врага.
Верховный суд выносит приговор. Такой, какого они и ждали: им дарована честь покончить с собой. Все повинуются, некоторые с экстатическим спокойствием, и их хоронят рядом с господином. Стар и млад приходят молиться на могилу верных воинов.
Юноша из Сатсумы
В числе паломников является однажды усталый, запыленный юноша, пришедший, видимо, издалека. Простершись перед могильным камнем, памятником советнику Оиси Кураноскэ, он говорит: «Я видел тебя, когда ты валялся на пороге публичного дома в Киото, и я не догадался, что ты обдумываешь месть за своего господина, но решил, что ты воин без чести, и плюнул тебе в лицо. Я пришел, дабы оправдаться в нанесенной обиде». Сказав это, он совершил харакири.
Настоятель монастыря отдал должное его мужеству и велел похоронить его рядом с могилами воинов.
Таков конец истории о сорока семи преданных воинах – впрочем, конца у нее нет, ибо все мы, люди, лишенные чувства преданности, но никогда не теряющие полностью надежду обрести его, вечно будем их прославлять своим словом.
Хаким из Мерва, красильщик в маске[35]
Посвящается Анхелике Окампо[36]
Если не ошибаюсь, первоисточники сведений об Аль Мокане[37], Пророке Под Покрывалом (или, точнее, В Маске) из Хорасана, сводятся к четырем: а) краткое изложение Истории Халифов", сохраненной в таком виде Балазури[38]; б) «Учебник Гиганта, или Книга Точности и обозрения» официального историографа Аббасидов, Ибн Аби Тахира Тайфура[39]; в) арабская рукопись, озаглавленная «Уничтожение Розы», где опровергаются чудовищные еретические положения «Темной Розы», или «Сокровенной Розы», которая была канонической книгой Пророка; г) несколько монет без всяких изображений, найденных инженером Андрусовым при прокладке Транскаспийской железной дороги. Монеты были переданы в нумизматический кабинет в Тегеране, на них начертаны персидские двустишия, резюмирующие или исправляющие некоторые пассажи из «Уничтожения». Оригинал «Розы» утерян, поскольку рукопись, обнаруженная в 1899 году и довольно легкомысленно опубликованная в «Morgenlandishes Archiv»[40], была объявлена апокрифической сперва Хорном[41], затем сэром Перси Сайксом[42].
Слава Пророка на Западе создана многословной поэмой Мура, полной томлений и вздохов ирландского заговорщика.
Пурпур
Хаким, которому люди того времени и того пространства дадут впоследствии прозвище Пророк Под Покрывалом, появился на свет в Туркестане в 120 году Хиджры и 736 году Креста[43]. Родиной его был древний город Мерв, чьи сады и виноградники и луга уныло глядят на пустыню. Полдни там белесые и слепящие, если только их не омрачают тучи пыли, от которых люди задыхаются, а на черные гроздья винограда ложится беловатый налет.
Хаким рос в этом угасавшем городе. Нам известно, что брат его отца обучил его ремеслу красильщика, искусству нечестивцев, подделывателей и непостоянных, и оно вдохновило первые проклятия его еретического пути. «Лицо мое из золота (заявляет он на одной знаменитой странице „Уничтожения“), но я размачивал пурпур, и на вторую ночь окунал в него нечесаную шерсть, и на третью ночь пропитывал им шерсть расчесанную, и повелители островов до сих пор спорят из-за этих кровавых одежд. Так я грешил в годы юности и извращал подлинные цвета тварей. Ангел говорил мне, что бараны отличаются цветом от тигров, но Сатана говорил мне, что Владыке угодно, чтобы бараны стали подобны тиграм, и он пользовался моей хитростью и моим пурпуром. Ныне я знаю, что и Ангел и Сатана заблуждались и что всякий цвет отвратителен».
В 146 году Хиджры Хаким исчез из родного города. В его доме нашли разбитые котлы и красильные чаны, а также ширазский ятаган и бронзовое зеркало.
Бык
В конце месяца шаабана[44]158 года воздух пустыни был чист и прозрачен, и люди глядели на запад, высматривая луну рамадана, оповещающую о начале умерщвления плоти и поста. То были рабы, нищие, барышники, похитители верблюдов и мясники. Чинно сидя на земле у ворот караван-сарая на дороге в Мерв, они ждали знака небес. Они глядели на запад, и цвет неба в той стороне был подобен цвету песка.
И они увидели, как из умопомрачительных недр пустыни (чье солнце вызывает лихорадку, а луна – судороги) появились три фигуры, показавшиеся им необычно высокого роста. Все три были фигурами человеческими, но у шедшей посредине была голова быка. Когда фигуры приблизились, те, кто остановился в караван-сарае, разглядели, что на лице у среднего маска, а двое других – слепые.
Некто (как в сказках «Тысячи и одной ночи») спросил о причине этого странного явления. «Они слепые, – отвечал человек в маске, – потому что увидели мое лицо».
Леопард
Хронист Аббасидов сообщает, что человек, появившийся в пустыне (голос которого был необычно нежен или показался таким по контрасту с грубой маской скота), сказал – они здесь ждут, мол, знака для начала одного месяца покаяния, но он принес им лучшую весть: вся их жизнь будет покаянием, и умрут они позорной смертью. Он сказал, что он Хаким, сын Османа, и что в 146 году Переселения в его дом вошел человек, который, совершив омовение и помолясь, отсек ему голову ятаганом и унес ее на небо. Покоясь на правой ладони того человека (а им был архангел Гавриил), голова его была явлена Господу, который дал ей наказ пророчествовать и вложил в нее слова столь древние, что они сжигали повторявшие их уста, и наделил ее райским сиянием, непереносимым для смертных глаз. Таково было объяснение Маски. Когда все люди на земле признают новое учение, Лик будет им открыт и они смогут поклоняться ему, не опасаясь ослепнуть, как ему уже поклонялись ангелы. Возвестив о своем посланничестве, Хаким призвал их к священной войне – «джихаду» – и к мученической гибели.
Рабы, попрошайки, барышники, похитители верблюдов и мясники отказались ему верить; кто-то крикнул: «Колдун!», другой – «Обманщик!» Один из постояльцев вез с собою леопарда – возможно, из той поджарой, кровожадной породы, которую выращивают персидские охотники. Достоверно известно, что леопард вырвался из клетки. Кроме пророка в маске и двух его спутников, все прочие кинулись бежать. Когда вернулись, оказалось, что зверь ослеп. Видя блестящие, мертвые глаза хищника, люди упали к ногам Хакима и признали его сверхъестественную силу.
Пророк под покрывалом
Официальный историограф Аббасидов без большого энтузиазма повествует об успехах Хакима Под Покрывалом в Хорасане. Эта провинция – находившаяся в сильном волнении из-за неудач и гибели на кресте ее самого прославленного вождя – с пылкостью отчаяния признала учение Сияющего Лика и не пожалела для него своей крови и своего золота. (Уже тогда Хаким сменил бычью маску на четырехслойное покрывало белого шелка, расшитое драгоценными камнями. Эмблематичным цветом владык из дома Вану Аббаса был черный. Хаким избрал себе белый – как раз противоположный – для Защитного Покрывала, знамен и тюрбанов.) Кампания началась успешно. Правда, в «Книге Точности» знамена Халифа всегда и везде побеждают, но, так как наиболее частым следствием этих побед бывали смещения генералов и уход из неприступных крепостей, разумный читатель знает, как это надо понимать. В конце месяца раджаба[45]161 года славный город Нишапур открыл свои железные ворота Пророку В Маске; в начале 162 года так же поступил город Астарабад. Участие Хакима в сражениях (как и другого, более удачливого Пророка) сводилось к пению тенором молитв, возносимых к Божеству с хребта рыжего верблюда в самой гуще схватки. Вокруг него свистели стрелы, но ни одна не поранила. Казалось, он ищет опасности – как-то ночью, когда возле его дворца бродило несколько отвратительных прокаженных, он приказал ввести их, расцеловал и одарил серебром и золотом.
Труды правления он препоручал шести-семи своим приверженцам. Сам же питал склонность к размышлениям и покою; гарем из 114 слепых женщин предназначался для удовлетворения нужд его божественного тела.
Жуткие зеркала
Ислам всегда относился терпимо к появлению доверенных избранников Бога, как бы ни были они нескромны или свирепы, только бы их слова не задевали ортодоксальную веру. Наш пророк, возможно, не отказался бы от выгод, связанных с таким пренебрежительным отношением, однако его приверженцы, его победы и открытый гнев Халифа – им тогда был Мухаммед аль Махди[46]– вынудили его к явной ереси. Инакомыслие его погубило, но он все же успел изложить основы своей особой религии, хотя и с очевидными заимствованиями из гностической предыстории.
В начале космогонии Хакима стоит некий призрачный Бог. Его божественная сущность величественно обходится без родословной, а также без имени и облика. Это Бог неизменный, однако от него произошли девять теней, которые, уже снизойдя до действия, населили и возглавили первое небо. Из этого первого демиургического венца произошел второй, тоже с ангелами, силами и престолами, и те в свою очередь основали другое небо, находящееся ниже, симметрическое подобие изначального. Это второе святое сборище было отражено в третьем, а то – в находящемся еще ниже, и так до 999. Управляет ими владыка изначального неба – тень теней других теней, – и дробь его божественности тяготеет к нулю.
Земля, на которой мы живем, – это просто ошибка[47], неумелая пародия. Зеркала и деторождения отвратительны[48], ибо умножают и укрепляют эту ошибку. Основная добродетель – отвращение. К нему нас могут привести два пути (тут пророк предоставлял свободный выбор): воздержание или разнузданность, ублажение плоти или целомудрие.
Рай и ад у Хакима были не менее безотрадны. «Тем, кто отвергает Слово, тем, кто отвергает Драгоценное Покрывало и Лик (гласит сохранившееся проклятие из „Сокровенной Розы“), тем обещаю я дивный Ад, ибо каждый из них будет царствовать над 999 царствами огня, и в каждом царстве 999 огненных гор, и на каждой горе 999 огненных башен, и в каждой башне 999 огненных покоев, и в каждом покое 999 огненных лож, и на каждом ложе будет возлежать он, и 999 огненных фигур (с его лицом и его голосом) будут его мучить вечно». В другом месте он это подтверждает: «В этой жизни вы терпите муки одного тела; но в духе и в воздаянии – в бесчисленных телах». Рай описан менее конкретно:
«Там всегда темно и повсюду каменные чаши со святой водой, и блаженство этого рая – это особое блаженство расставаний, отречения и тех, кто спит».
Лицо
В 163 году Переселения и пятом году Сияющего Лика Хаким был осажден в Санаме войском Халифа. В провизии и в мучениках недостатка не было, вдобавок ожидалась скорая подмога сонма ангелов света. Внезапно по осажденной крепости пронесся страшный слух. Говорили, что, когда одну из женщин гарема евнухи должны были удушить петлею за прелюбодеяние, она закричала, будто на правой руке Пророка нет безымянного пальца, а на остальных пальцах нет ногтей. Слух быстро распространился среди верных. На высокой террасе, при ярком солнце Хаким просил свое божество о победе или о знамении. Пригнув головы, словно бежали против дождевых струй, к нему угодливо приблизились два его военачальника и сорвали с него расшитое драгоценными камнями Покрывало.
Сперва все содрогнулись. Пресловутый лик Апостола, лик, который побывал на небесах, действительно поражал белизною – особой белизною пятнистой проказы. Он был настолько одутловат и неправдоподобен, что казался маской. Бровей не было, нижнее веко правого глаза отвисало на старчески дряблую щеку, тяжелая бугорчатая гроздь изъела губы, нос был нечеловечески разбухший и приплюснутый, как у льва.
Последней попыткой обмана был вопль Хакима: «Ваши мерзкие грехи не дают вам узреть мое сияние...» – начал он.
Его не стали слушать и пронзили копьями.
Мужчина из Розового кафе[49]
Вы, значит, хотите узнать о покойном Франциско Реале. Давно это было. Столкнулся я с ним не в его округе – он ведь обычно шатался на Севере, там, где озеро Гуадалупе и Батерия. В сего три раза мы с ним встретились, да и то одной ночью, но ту ночь мне вовек не забыть, потому что тогда в моё ранчо пришла жить со мной Луханера, а Росендо Хуарес навеки покинул Аррожо. Ясное дело, откуда вам знать это имя, но Рохендо Хуарес, по прозвищу грешник, был верховодом в нашем селении Санта Рита. Он заправски владел ножом и был из парней дона Николаса Паредеса[50], который служил Морелю[51]. Умел щегольнуть в киломбо[52], заявляясь туда на своём вороном в сбруе, украшенной серебряными бляхами. Мужчины и собаки уважали его, и женщины тоже. Все знали, что на его счету двое убитых. Носил он на своей сальной гриве высокую шляпу с узенькими полями. Судьба его, как говорится, баловала. Мы, парни из этого пригорода, души в нем не чаяли, даже плёвывали, как он, сквозь зубы. И вот одна-единственная ночь показала, каков Росендо на деле.
Поверьте мне – все затерялось в ту жуткую ночь с приезда чертова фургона на красных колесах, битком набитого людьми. Он то и дело застревал на наших немощеных улочках между печей с чернеющими дырами для обжига глины. Двое в темном, как сумасшедшие, бренчали на гитарах, а парень, развалившийся на козлах, кнутом стегал собак, брехавших на коня; а посередине сидел безмолвный человек, укутавшись в пончо. Это был Резатель, все его знали, и ехал он драться и убивать. Ночь была свежая, словно благословение божие. Двое приезжих тихо лежали сзади, на скатанном тенте фургона, словно бы одиночество тащилось за балаганом. Таково было первое собятие из всех, нас ожидавших, но про то мы узнали позже. Местные парни уже давно топтались в салоне Хулии – большом цинковом бараке, что на развилке дороги Гауны и реки Мальдонадо. Заведение это всякий мог издали приметить по свету, который отбрасывал бесстыжий фонарь, да по шуму тоже. Хотя дело было поставлено скромно, Хулия – хозяйка усердная и услужливая – устраивала танцы с музыкой, спиртным угощала, и все девушки танцевали ладно и лихо. Но Луханера, принадлежавшая Росендо Хуаресу, на шла ни в какое сравнение с ними. Она уже умерла, сеньор, и, бывает, годами не думаю о ней, но надо было видеть ее в свое время – одни глаза чего стоили. Увидишь ее – не уснешь.
Канья[53], милонга[54], женщины, ободряющее бранное слово Росендо и его хлопок по плечу, в котором я хотел бы видеть выражение дружбы, – в общем, я был счастлив сверх меры. Подружка в танцах досталась мне чуткая – угадывала каждое мое движение. Танго делало с нами все, что хотело, – и подстегивало, и пьянило, и вело за собой, и опять отдавало друг другу. Все забылись в танцах, как в каком-то сне, но мне вдруг показалось, что музыка зазвучала громче, – это к ней примешались звуки гитар с фургона, который подкатывал ближе. Тут ветер донесший бренчание, утих, и я опять подчинился собственному телу, и телу своей подруги, и велениям танца. Однако вскоре раздался сильный стук в дверь, и властный голос велел открыть. Потом – тишина, грохот распахнувшейся двери, и вот человек уже в помещении. Человек походил на свой голос.
Для нас он пока еще не был Франциско Реаль, а высокий и крепкий парень, весь в черном, со светло-коричневым шарфом через плечо. Остроскульным лицом своим, помнится, смахивал на индейца.
Когда дверь распахнулась, она меня стукнула. Я опешил и тут же невольно хватил его левой рукой по лицу, а правой взялся за нож, спрятанный слева в разрезе жилета. Но я недолго воевал. Пришелец сразу дал мне понять, что он малый не промах: вмиг выбросил руки вперед и отшвырнул меня, как щенка, путающегося под ногами. Я так и остался сидеть, засунув руку за жилет, сжав рукоятку ненужного оружия. А он пошел как ни в чем не бывало дальше. Шел, и был выше всех тех, кого раздвигал, и словно бы их всех не видел. Сначала-то первые – сплошь итальянцы-разявы – веером перед ним расступились. Так было сначала. А в следующих рядах стоял уже наготове Англичанин, и раньше, чем чужак его оттолкнул, он плашмя ударил того клинком. Стоило видеть этот удар, тут все и распустили руки. Заведение было десятка с два метров в длину, и чужака прогоняли почти как сквозь строй: били, плевали, свистели, от конца до конца. Поначалу пинали ногами, потом, видя, что сдачи он не дает, стали попросту шлепать ладонью или похлестывать шарфом, словно издеваясь над ним. И еще словно бы охраняя его для Росендо, который, однако, не двигался с места и молча стоял, прислонившись спиной к задней стенке барака. Он спешно затягивался сигаретой, будто уже видел то, что открылось нам позже. Резатель, окровавленный и словно окаменевший, был вынесен к нему волнами шутейной потасовки. Освистанный, исхлестанный, заплеванный, он начал говорить только тогда, когда узрел перед собой Росендо. Уставился на него, отер лицо рукой и сказал:
– Я – Франсиско Реаль, пришел с Севера. Я – Франсиско Реаль, по прозвищу Резатель. Мне не до этих заморышей, задиравших меня, – мне надо найти мужчину. Ходят слухи, что в ваших краях есть отважный боец на ножах, душегуб, и зовут его люди – Грешник. Я хочу повстречаться с ним да попросить показать мне, безрукому, что такое смельчак и мастер.
Так он сказал, не спуская глаз с Росендо Хуареса. Теперь в его правой руке сверкал большой нож, который он, наверное, хоронил в рукаве. Те, кто гнал его, отступили и стали вокруг, и все мы глядели в полном молчании на них обоих. Даже морда слепого мулата, пилившего скрипку, застыла в тревоге.
Тут я слышу, сзади задвигались люди, и вижу в проеме двери шесть или семь человек – людей Резателя. Самый старый, с виду крестьянин, с седыми усами и словно дубленой кожей, шагнул ближе и вдруг засмущался, увидав столько женщин и столько света, и чважительно скинул шляпу. Другие настороженно ждали, готовые сунуться в драку, если игра будет нечистой.
Что же случилось с Росендо, почему он не бьет, не топчет наглого задаваку? А он все молчал, не поднимая глаз на него. Сигарету, не знаю, то ли он сплюнул, то ли она сама с губ скатилась. Наконец выдавил несколько слов, но так тихо, что с той стороны салона никто не расслышал, очем была речь. Франсиско Реаль его задирал, а он отговаривался. Тут мальчишка – из чужаков – засвистел. Луханера зло на него поглядела, тряхнула косами и двинулась сквозь толпу девушек и посетителей; она шла к своему мужчине, она сунула руку ему за пазуху и, вынув нож, подала ему со словами:
– Росендо, я верю, ты живо его усмиришь.
Под потолком вместо оконца была широкая длинная щель, глядевшая прямо на реку. В обе руки принял Росендо нож и оглядел его, словно не узнал. Вдруг распрямился, подался назад, и нож вылетел в щель наружу и затерялся в реке Мальдонада. Меня точно холодной водой окатили.
– Мне противно тебя потрошить, – сказал Резатель и замахнулся, чтобы ударить Росендо. Но Луханера его удержала, закинула руки ему на шею, глянула на него своими колдовскими глазами и с гневом сказала:
– Оставь ты его, он не мужчина, он нас всех обманывал.
Франсиско Реаль замер, помешкал, а потом обнял ее – равно как навеки – и велел музыкантам играть милонгу и танго, а всем остальным – танцевать. Милонга, что пламя степного пожара, охватила барак, от одного конца до другого. Реаль танцевал старательно, но безо всякого пыла – ведь ее он уже получил. Когда они оказались у двери, он крикнул:
– Шире круг, веселее, сеньоры, она пляшет только со мной!
Сказал, и они вышли, щека к щеке, словно бы опьянев от танго, словно бы танго их одурманило.
Меня кинуло в жар от стыда. Я сделал пару кругов с какой-то девчонкой и бросил ее. Наплел, что мне душно, невмоготу, и стал пробираться вдоль стенки к выходу. Хороша эта ночка, да для кого? На углу стоял пустой фургон с двумя гитарами-сиротами на козлах. Взгрустнулось мне при виде их, заброшенных, будто мы и сами ни к чему не годимся. И злость меня взяла при мысли, что мы никто и ничто. Схватил я гвоздику, заложенную за ухо, швырнул ее в лужу и смотрел на нее с минуту, чтобы ни о чем не думать. Мне хотелось бы оказаться уже в завтрашнем дне, хотелось выбраться из этой ночи. Тут меня кто-то поддел локтем, а мне от этого даже стало легче. То был Росендо; он один уходил из поселка.
– Всегда под ноги лезешь, мерзавец, – ругнул он меня мимоходом; не знаю, душу себе облегчить захотел или просто так. Он направился в самую темень, к реке Мальдонадо. Больше я его не видел.
Я стоял и смотрел на то, что было всей моей жизнью, – на небо, огромное, дальше некуда; на речку, бьющуюся там, в низу, в одиночку; на спящую лошадь, на немощеную улицу, на печки для обжига глины – и подумалось мне: видно, и я из той сорной травы, что разрослась на свалке меж старых костей вместе с «жабьим цветком». Да и что могло вырасти в этой грязи, кроме нас, пустозвонов, робеющих перед сильным. Горлодеры и забияки, всего-то. И тут же подумал: нет, чем больше мордуют наших, тем мужественнее надо быть. Мы – грязь? Так пусть кружит милонга и дурманит спиртное, а ветер несет запах жимолости. Напрасно была эта ночь хороша. Звезд наверху насеяно, не сосчитать, одни над другими – голова шла кругом. Я старался утешить себя, говоря, что ко мне не имеет касательства все происшедшее, но трусость Росендо и нестерпимая смелость чужого слишком сильно задели за сердце. Даже лучшую женщину на ночь смог с собой увести долговязый. На эту ночь и еще на многие, а может быть и на веки вечные, потому как Луханера – дело серьезное. Бог знает, куда они делись. Далеко уйти не могли. Наверное, милуются в ближайшем овраге.
Когда я, наконец, возвратился, все танцевалии как ни в чем не бывало.
Проскользнув незаметно в барак, я смешался с толпой. Потом увидал, что многие наши исчезли, а пришельцы танцуют танго рядом с теми, кто еще оставался. Никто никого не трогал и не толкал, но все были настороже, хотя и соблюдали приличие. Музыка словно дремала, а женщины лениво и нехотя двигались в танго с чужими.
Я ожидал событий, но не таких, какие случились.
Вдруг слышим, снаружи рыдает женщина, а потом голос, который мы уже знали, но очень спокойный, даже слишком спокойный, будто потусторонний, ей говорит:
– Входи, входи, дочка, – а в ответ снова рыдание. Тогда в голосе стала проглядывать злость: – Отвори, говорю тебе, подлая девка, отворяй, сука! – Тут скрипучая дверь приоткрылась, и вошла Луханера, одна. Вошла, спотыкаясь, будто ее кто-то подгонял.
– Ее подгоняет чья-то душа, – сказад Англичанин.
– Нет, дружище, – покойник, – ответил Резатель. Лицо у него было словно у пьяного. Он вошел, и мы расступились, как раньше; сделал, качаясь, три шага – высокий до жути – и бревном повалился на землю. Один из приехавших с ним положил его на спину, а под голову сунул скаток из шарфа и при этом измазалсяф кровью. И мы увидали, что у лежавшего – рана в груди; кровь запеклась, и пунцовый разрез почернел, чего я вначале не заметил, так как его прикрывал темный шарф. Для врачевания одна из женщин принесла крепкую канью и жженые тряпки. Человек не в силах был говорить. Луханера опустила руки и смотрела на умиравшего сама не своя. Все вопрошали друг друга глазами и ответа не находили, и тогда она, наконец, сказала: мол, как они вышли с Резателем, так сразу отправились в поле, а тут словно с неба свалился какой-то парень, и полез, как безумный, в драку, и ножом нанес ему эту рану, и что она может поклясться, что не знает, кто это был, но это был не Росендо. Да кто ей поверил?
Мужчина у наших ног умирал. Я подумал: нет, не ошиблась рука того, кто проткнул ему грудь. Но мужчина был стойким. Как только он грохнулся оземь, Хуалия заварила мате[55], и мате пошел по кругу, и когда, наконец, мне достался глоток, человек еще жил. «Лицо мне закройте», – сказал он тихо, потому как силы его истощились. Осталась одна гордость, и не мог он стерпеть такого, чтобы люди глазели на его судороги. Кто-то поставил ему на лицо черную шляпу с высокой тульей. Он умер под шляпой, без единого стона. Когда грудь его перестала вздыматься, люди осмелились приоткрыть лицо. Выражение – усталое, как у всех мертвецов. Он был один из самых храбрых мужчин, какие были тогда, от Батерии на Севере до самого Юга. Как только я убедился, что он мертвый и бессловестный, я перестал его ненавидеть.
– Живем для того, чтобы потом умереть, – сказала женщина из толпы, а другая задумчиво прибавила:
– Был настоящий мужчина, а нужен теперь только мухам.
Тут чужаки пошептались между собой, и двое крикнули в один голос:
– Его убила женщина!
Кто-то рявкнул ей прямо в лицо, что это она, и все её окружили. Я позабыл, что мне надо остерегаться, и молнией ринулся к ней. Сам опешил и людей удивил. Почувствовал, что на меня смотрят многие, если не сказать все. И тогда я насмешливо крикнул:
– Да поглядите на её руки. Хватит ли у нее сил и духа, чтобы всаживать а него нож!
И добавил с этаким ухарством:
– Кому в голову-то придет, что покойник, который, говорят, был убивцем в своем поселке, найдет себе смерть, да ещё такую лютую, в наших дохлых местах, где ничего не случается, если не прикончил его неизвестно кто и неизвестно откуда взявшийся, чтобы нас не позабавить, а потом уйти восвояси?
Эта байка пришлась всем повкусу.
А меж тем в тишине мы услыхали цокот конских копыт. Приближалась полиция. У всех были свои основания – у кого большие, у кого меньшие – не вступать с ней в лишние разговоры, и потому порешили, что самое лучшее – выбросить мертвое тело в речку. Помните вы ту длинную прорезь вверху, в которую вылетел нож? Через нее ушел и мужчина в черном. Его подняло множество рук, и от мелких монет, и от крупных бумажек его тоже избавили эти руки, а кто-то отрубил ему палец, чтобы высвободить перстень. Досталось им, сеньор, вознаграждение от сирого бедняги упокойника, после того как его кончил другой – мужчина ещё почище. Один мощный бросок, и его взяли бурные, все повидавшие воды. Не знаю, хватило ли времени вытащить из него кишки, чтобы он не всплыл, – я старался не глядеть на него. Старик с седыми усами не сводил с меня глаз. Луханера воспользовалась суетой и сбежала.
Когда сунули к нам нос представители власти, все опять танцевали. Незрячий скрипач вспомянул хабанеры, каких теперь не услышишь. На небесах занималась заря. Столбики из ньяндубая вокруг загонов одиноко маячили на косогоре, потому как тонкая проволока между ними не различалась в рассветную пору.
Я спокойно пошёл в своё ранчо, стоявшее неподалёку. Вдруг вижу – в окне огонёк, который тут же погас. Ей богу, как понял я, кто меня ждёт, ног под собой не почуял. И вот, Борхес, тогда-то я снова вытащил острый короткий нож, который прятал вот здесь, под левой рукой, в жилете, и опять его осмотрел, и был он как новенький, чистый, без единого пятнышка.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru
Написать рецензию к книге
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]
[9]
[10]
[11]
[12]
[13]
[14]
[15]
[16]
[17]
[18]
[19]
[20]
[21]
[22]
[23]
[24]
[25]
[26]
[27]
[28]
[29]
[30]
[31]
[32]
[33]
[34]
[35]
[36]
[37]
[38]
[39]
[40]
[41]
[42]
[43]
[44]
[45]
[46]
[47]
[48]
[49]
[50]
[51]
[52]
[53]
[54]
[55]