Тайна судна, оставшегося без команды 12 страница
— Боже правый! — прошептал я. — И вы можете вот так перенестись в любую эпоху?
Он кивнул, обнажая в подобии улыбки желто-черные корешки зубов, и мне пришлось вцепиться в штору, чтобы устоять на ногах. Он поддержал меня под локоть своей жуткой ледяной клешней, а другой рукой проделал все тот же едва уловимый жест.
И снова полыхнула зарница, на сей раз открыв картину, более-менее узнаваемую. Это был Гринвич, но не современный, а очень давний, с отдельными зданиями или группами зданий, сохранившимися по сей день, но также с тропинками между зеленых изгородей, участками возделанной земли и общинных пастбищ. Солончак по-прежнему блестел вдали, а за ним на горизонте обозначились самые высокие из строений тогдашнего Нью-Йорка, включая церковь Троицы, часовню Святого Павла и краснокирпичную колокольню пресвитерианской церкви, нечеткие силуэты которых проглядывали сквозь завесу дыма из печных труб. У меня перехватило дыхание, но не столько от самого зрелища, сколько от мысли о новых удивительных возможностях, уже рисовавшихся моему воображению.
— А вы можете… вы рискнете… заглянуть в будущее? — промолвил я с трепетом, и мне показалось, что на мгновение этот трепет передался и старику, но затем его лицо вновь исказила зловещая ухмылка.
— Будущее? То, что мне доводилось видеть, заставит тебя окаменеть от ужаса! Из далекого прошлого в далекое будущее — ты этого хочешь? Ну так смотри, жалкий недоумок!
Пробормотав последние слова уже шепотом, он повторил давешний жест, и небеса озарила вспышка гораздо ярче предыдущих. После этого в течение трех долгих секунд я наблюдал воистину дьявольское зрелище, которое с той поры всегда будет терзать меня в кошмарных снах. Небо заполонили странного вида летающие объекты, а от земли в подлунную высь рвались мрачные черные башни и пирамиды нечестивого города, рассеченного гигантскими каменными террасами и светящегося сатанинскими огнями бесчисленных окон. На открытых галереях я разглядел желтолицых косоглазых обитателей этого города в одеждах кричащих красно-оранжевых тонов, безумно пляшущих под лихорадочные ритмы литавр, дикое бренчание струн и утробные приглушенные стоны духовых инструментов, — и все эти звуки вздымались и опадали подобно волнам адского асфальтового моря.
Я видел эту картину как наяву и отчетливо слышал — или мысленно воспринимал — чудовищную какофонию, ее сопровождавшую. В целом это казалось квинтэссенцией всех кошмаров, какие когда-либо порождал в моем сознании город-труп. Забыв о просьбе хозяина сохранять спокойствие, я издал пронзительный вопль и, уже не в силах совладать с собой, продолжал вопить так громко, что даже стены дома как будто начали вибрировать.
А когда вспышка угасла, я заметил, что старика бьет дрожь, а гримаса ярости на его лице, вызванная моими воплями, постепенно сменяется выражением дикого ужаса. Он покачнулся, цепляясь за штору, как это недавно делал я, и завертел головой, напоминая зверя, обложенного охотниками. И тому были причины, ибо как только угасло эхо моих воплей, стали слышны иные звуки, столь недвусмысленные, что лишь наступившее после истерики общее притупление чувств избавило меня от помешательства. Это было равномерное поскрипывание ступеней за запертой дверью, словно по лестнице крадучись поднималось множество босых либо обутых в мягкую обувь людей; затем с той стороны осторожно подергали дверь, пробуя крепость задвижки, на медной поверхности которой отблескивали огни свечей. Старик по-прежнему не отпускал штору, а другой рукой потянулся ко мне и хрипло забормотал, покачиваясь и брызжа слюной:
— Полнолуние… черт тебя дери, визгливый ты пес… это ты их призвал, и теперь они явились за мной! Шаги в мокасинах… мертвецы… чтоб вам провалиться, краснокожие дьяволы, не отравлял я ваш ром… и разве не я сохранил ваши проклятые магические секреты? Вы сами упились до смерти, поганые ублюдки, и не вам обвинять джентльмена! Прочь, твари, прочь! Не троньте задвижку! Для вас меня здесь нет…
В следующий миг три неторопливых, выверенных удара сотрясли дверь, а на губах обезумевшего от страха колдуна выступила белая пена. Чуть погодя его страх сменился безысходным отчаянием и новой вспышкой ярости, направленной против меня, и он шагнул к столу, на край которого я в тот момент опирался. Штора, все еще зажатая в его правой руке (тогда как левой он пытался достать меня), натянулась и оборвалась, что усилило поток лунного света, врывавшийся в комнату, так как небо к тому времени совершенно очистилось от облаков. Яркий зеленоватый свет полной луны затмил пламя свечей и обнажил новые свидетельства упадка и разрушения в затхлой комнате с источенными червем стенными панелями, просевшими досками пола, осыпавшейся облицовкой камина, шаткой мебелью и рваной драпировкой. Лучи света не миновали и старика, который — то ли под их действием, то ли от смеси страха и бешенства — съежился и почернел лицом, продолжая тянуть ко мне свои хищные лапы. При этом глаза его сверкали все ярче по мере того, как темнело и усыхало его лицо.
Между тем удары в дверь стали более настойчивыми и теперь сопровождались металлическим призвуком. Существо передо мной обратилось в темную бесформенную кучу, из которой выделялась лишь голова с горящими глазами, но оно еще делало попытки продвинуться в мою сторону по все более проседавшему полу, временами издавая невнятные, но полные бешеной злобы звуки. А на ветхую дверь обрушилась новая серия резких и частых ударов, и в разраставшейся прорехе блеснуло лезвие томагавка. Будучи не в силах сдвинуться с места, я мог лишь оторопело наблюдать за тем, как дверь развалилась на части и в проем хлынула черная масса, в которой звездочками мерцало множество злобных глаз. Подобная потоку густой вязкой нефти, она снесла прогнившую перегородку, опрокинула кресло и прошла под столом, направляясь к тому месту, откуда на меня глазела потемневшая голова старого колдуна. Масса сомкнулась над этой головой, поглотила ее и — унося свою добычу, но не тронув меня — потекла назад к двери и вниз по лестнице, которая вновь заскрипела как от множества шагов, на сей раз удалявшихся.
Тут наконец не выдержали гнилые балки, пол провалился, и я рухнул в темную комнату первого этажа, весь облепленный вековой паутиной и полумертвый от ужаса. Зеленый свет луны, проникая сквозь разбитые окна, позволил мне разглядеть, что дверь в холл приоткрыта. Выбираясь из-под груды обломков и кусков штукатурки, я заметил, как мимо двери прокатился чудовищный черный поток с мелькающими в его глубине мрачными огоньками глаз. Он искал дверь в подвал и, найдя ее, исчез внизу. Вслед за тем я ощутил, как проседает пол и этой комнаты, а сверху донесся треск, и мимо окна пролетели останки того, что еще недавно было куполом крыши. Рывком высвободившись, я устремился через холл к наружной двери, однако та оказалась запертой на ключ; тогда я схватил стул, высадил им ближайшее окно, совершил отчаянный бросок и приземлился на густую сорную траву запущенной лужайки, по которой скользил лунный свет. Окружавшая усадьбу стена была высока, а ворота заперты, но я нашел поблизости несколько ящиков, взгромоздил их один на другой в углу двора и вскарабкался наверх, уцепившись за большую каменную урну, которая венчала угловой столб.
В полном изнеможении я огляделся вокруг и увидел только стены, окна и двускатные крыши совершенно незнакомых мне зданий. Улицы с крутым подъемом, по которой я сюда пришел, нигде видно не было, да и обзор ухудшался с каждой секундой из-за тумана, быстро наползавшего со стороны реки, при том что полная луна светила по-прежнему ярко. Внезапно урна наверху столба, за которую я держался, зашаталась, словно ей передались мое головокружение и смертельная усталость, и спустя миг я уже летел вниз, навстречу неведомой судьбе.
Нашедший меня на улице человек сказал, что я перед тем, должно быть, проделал ползком очень долгий путь, если судить по оставленному мной кровавому следу, начало которого он не решился искать. Прошедший вскоре дождь смыл этот след и тем самым оборвал единственную нить, могущую привести к месту, где я подвергся страшному испытанию. Из показаний свидетелей явствовало лишь то, что я невесть откуда возник у входа в маленький тенистый дворик близ Перри-стрит.
Сам я ни разу не попытался вернуться в те мрачные лабиринты и не советую здравомыслящим людям предпринимать их поиски. Понятия не имею, что такое явилось тогда из подземелья, но, как я уже отмечал, этот город мертв и полон ужасных тайн. Сгинул ли он навсегда, мне неведомо; ну а я вскоре после того возвратился домой, к нежно-зеленым лужайкам Новой Англии, по вечерам овеваемым свежим дыханием океанских бризов.
Служитель зла[90]
(перевод В. Дорогокупли)
Сумрачного вида седобородый мужчина в костюме неярких тонов проводил меня до комнаты в мансарде и, остановившись на верхних ступенях лестницы, обратился ко мне со словами:
— Да, он жил именно здесь, однако я советую вам воздержаться от каких бы то ни было действий. Любознательность может стоить вам слишком дорого. Мы никогда не заходим сюда по ночам, и, кабы не его воля, мы бы давным-давно все отсюда повыбрасывали. Вам должно быть известно, чем он занимался и к чему это привело. После его ужасной кончины все хлопоты взяла на себя эта гнусная Организация, и нам по сей день неведомо даже место, где он похоронен. Не существует никаких законных — да и любых иных — средств повлиять на Организацию. Надеюсь, вы успеете покинуть это место еще до наступления темноты. И умоляю вас, ни в коем случае не трогайте лежащую на столе вещицу — вон ту, наподобие спичечного коробка. Мы не знаем ее назначения, но подозреваем, что она как-то связана с его темными делами. Мы опасаемся даже случайно задерживать на ней взгляд.
После этого мужчина покинул мансарду, и я остался один. Полутемная пыльная комната была меблирована крайне скудно, но царивший здесь безукоризненный порядок отличал ее от обычных трущобных жилищ. Книжные полки у стен были сплошь заставлены трудами средневековых теологов и классических авторов, в шкафу за стеклом хранились трактаты по магии — Парацельс,[91]Альберт Великий,[92]Тритемий,[93]Гермес Трисмегист,[94]Бореллий[95]и другие, чьи названия, написанные знаками неизвестного мне алфавита, я так и не смог разобрать. Мебель была сработана грубо, но прочно, а за единственной имевшейся в комнате дверью я обнаружил глухой чулан. Роль входа выполнял квадратный люк в полу, к которому снизу поднималась очень крутая лестница. Окна мансарды походили на два круглых бычьих глаза, а толстые перекрытия из почерневшего дуба не оставляли сомнений в том, что здание это было построено очень и очень давно. Судя по всему, оно находилось где-то в Старом Свете. Тогда я, кажется, представлял себе, где именно, но сейчас уже не могу припомнить в точности. Ясно только, что это был не Лондон. У меня сохранилось смутное ощущение небольшого приморского городка.
Вещица, лежавшая на столе, все сильнее и сильнее притягивала мое внимание. Казалось, я знал, что с ней следует делать; по крайней мере, я, не задумываясь, извлек из кармана электрический фонарик — или нечто вроде этого — и принялся нервно щелкать переключателем. Луч оказался не обычного желтовато-белого, а скорее фиолетового цвета и больше напоминал радиоактивное излучение, нежели свет как таковой. Впрочем, я в тот момент не воспринимал эту штуковину как фонарь — у меня действительно был при себе электрический фонарик, но он так и остался лежать в другом кармане.
Начинало темнеть, старинные крыши с высокими трубами оформились в причудливый рельеф за круглыми рамами окон. Я наконец собрался с духом, приподнял один край таинственной коробочки, подперев ее валявшейся на столе книгой, и направил на нее луч, состоявший — на сей раз это было явственно видно — из стремительного потока микроскопических фиолетовых частиц. Ударяясь о блестящую поверхность коробочки, они издавали негромкое сухое потрескивание, как это бывает при прохождении искровых разрядов в вакуумной трубке. Темная до той поры поверхность постепенно приобретала розоватый оттенок, а в центре ее начал вырисовываться смутный белый силуэт. Тут я заметил, что нахожусь в комнате не один, и быстро спрятал в карман лучевой аппарат.
Вошедший, однако, не проронил ни слова. Более того, для меня внезапно исчезли все звуки мира, и дальнейшие события происходили в абсолютной тишине. Это была пантомима теней, наблюдаемая как бы сквозь легкую дымку, при том что все фигуры, появлявшиеся в комнате, находились одновременно и совсем рядом со мной, и где-то вдали, словно они подчинялись законам какой-то иной, фантастической геометрии.
Стоявший передо мной человек в облачении англиканского священника был сравнительно невысок ростом, худ и темноволос. На вид ему было около тридцати лет. Черты его болезненно-желтоватого лица можно было бы назвать правильными, но пропорции нарушались из-за неестественно огромного лба. Волосы незнакомца были аккуратно подстрижены и причесаны; свежевыбритый подбородок отсвечивал синевой. Он носил очки без оправы, стекла которых крепились к тонким стальным дужкам. Облик его вполне соответствовал бы моим представлениям о священниках, не будь этого несоразмерно высокого лба, слишком острого и цепкого взгляда и никак не приличествующего служителю церкви выражения угрюмой злобы. В целом это лицо отмечала едва заметная, но несомненная печать порока. Пока я его разглядывал, священник успел зажечь тусклую масляную лампу и теперь нервными движениями одну за другой бросал магические книги в жерло ранее не замеченного мною камина, находившегося в простенке между окнами мансарды — в том месте, где стена делала резкий изгиб. Пламя жадно заглатывало древние фолианты, взвиваясь вверх разноцветными языками и распространяя вокруг невыразимо удушливое зловоние всякий раз, когда очередная порция покрытых непонятными мне иероглифами листов, скрепленных обветшалым переплетом, темнея и корчась, обращалась в золу. Внезапно я увидел в комнате еще нескольких фигур — сердито настроенных священнослужителей, один из которых, судя по одеянию, был в сане епископа. Не имея возможности что-либо слышать, я смог лишь понять, что они объявляют первому незнакомцу какое-то исключительно важное решение. У меня сложилось впечатление, что вновь вошедшие ненавидят и в то же время как будто боятся его и что он, в свою очередь, испытывает по отношению к ним совершенно аналогичные чувства. Лицо его исказилось зловещей гримасой, а правая рука заметно дрожала, пытаясь нащупать спинку стоящего позади стула. Епископ указал сначала на опустевший шкаф, а затем на камин, в котором посреди бесформенной обуглившейся массы слабо шевелилось пламя. Тогда первый человек криво усмехнулся и потянулся левой рукой к лежащему на столе предмету. Это движение повергло всех прочих в совершеннейший ужас. Святые отцы, агрессивно жестикулируя, отступили к отверстию люка и один за другим исчезли внизу. Последним удалился епископ.
Тотчас после этого хозяин комнаты направился к чулану, расположенному в ее дальнем конце, и достал оттуда моток веревки. Взобравшись на стул, он привязал веревку к здоровенному крюку, вбитому в дубовую потолочную балку, и начал делать петлю. Угадав финал столь недвусмысленных приготовлений, я ринулся вперед, намереваясь остановить или спасти его в последний миг. Тут он впервые заметил меня и тотчас оставил свое занятие, причем во взоре его промелькнуло торжествующее выражение, что меня озадачило и напугало. Он неторопливо спустился со стула и двинулся в мою сторону. На потемневшем тонкогубом лице появилась ухмылка, напоминающая звериный оскал.
Почуяв смертельную опасность, я почти бессознательно выхватил из кармана лучевой аппарат, пытаясь воспользоваться им как единственным средством защиты. Не знаю, с какой стати я вообразил, будто он может мне помочь. Включив прибор, я направил луч прямо в лицо священнику и увидел, как оно осветилось сперва фиолетовыми, а затем розоватыми бликами. Выражение свирепого торжества начало уступать место безумному страху, которому, однако, не удалось полностью взять верх, и в конце концов оба этих чувства отобразились в искривившей его лицо неописуемо жуткой гримасе. Он замер на месте, а потом начал пятиться, дико размахивая руками. Когда он таким образом приблизился к самому краю открытого лестничного колодца, я крикнул, пытаясь предостеречь его, но он меня не услышал. В следующее мгновение он шагнул назад, в последний раз взмахнул руками и пропал из виду.
Я не сразу сумел добраться до люка, ибо каждое движение давалось мне с огромным трудом. Наконец заглянув туда, я вопреки ожиданиям не увидел распростертого внизу неподвижного тела. Вместо этого до меня донеслись голоса и топот людей, поднимавшихся вверх по лестнице с зажженными фонарями. Заклятие призрачной тишины было снято, и я вновь мог слышать и видеть вещи в привычной трехмерной перспективе. Хотя была ли тишина на самом деле? Что-то же привлекло сюда всю эту толпу. Может быть, я просто временно оглох, тогда как остальные явственно слышали шум наверху?
Между тем двое простолюдинов, шедшие впереди остальных, разглядев меня, замерли, словно сраженные внезапным параличом. Один из них только и смог пронзительно вскрикнуть:
— А-а-ах!.. Это вы, ваша милость?… Неужто опять все сначала?!
После чего все они развернулись и в панике бросились наутек. Впрочем, один человек остался. Когда топот убегавших стих внизу, я заметил на ступеньках седобородого мужчину, приведшего меня сюда. Он стоял с фонарем в руке и смотрел на меня в сильнейшем изумлении, но без признаков испуга. Затем, поборов минутное замешательство, он начал медленно подниматься по лестнице.
Оказавшись лицом к лицу со мной, он понимающе покачал головой:
— Итак, вы все-таки не смогли удержаться. Жаль. Молчите — я знаю, что произошло. Это уже случалось однажды, но тот человек не выдержал и застрелился. Вам не следовало вызывать его, вы ведь знаете, чего он добивается. Но уж теперь-то вы не должны терять голову, как это случилось с вашим предшественником. К счастью, дело не зашло настолько далеко, чтобы ему удалось завладеть вашим рассудком и самой личностью. Сохраняйте хладнокровие, смиритесь с необходимостью круто изменить свою жизнь, и вы по-прежнему сможете пользоваться плодами учености и всеми прочими радостями, что доставляет нам окружающий мир. Разумеется, вам нельзя будет оставаться здесь — сомневаюсь также, чтобы вы захотели вернуться в Лондон. Я бы посоветовал вам Америку. Да, и не пытайтесь больше экспериментировать с этой вещицей. Пути назад у вас уже нет. Вы, конечно, можете вызвать определенные изменения, но они всегда будут только в худшую сторону. Сказать по правде, вы отделались сравнительно легко — так бегите же поскорее и как можно дальше от этих мест! И благодарите Бога, что все ограничилось только внешностью… Ну вот, я, как мог, постарался вас подготовить. Что до случившихся перемен, то вам следует знать: встречи с ним неизменно заканчиваются подобным образом. Уехав отсюда и поселившись в далекой стране, где вас никто не знает, вы со временем пообвыкнете. А сейчас прошу вас подойти к зеркалу на той стене комнаты. Вероятно, это будет для вас потрясением, хотя ничего особо ужасного вы не увидите.
Меня била дрожь, и ему пришлось, взяв со стола тусклую лампу (свой еще более тусклый фонарь он оставил на полу рядом с люком), другой рукой поддерживать меня на протяжении тех нескольких шагов, что потребовалось пройти до зеркала. Вот что увидел я в нем.
Передо мной стоял худой темноволосый человек среднего роста в облачении англиканского священника, лет тридцати или около того, в очках, стальные дужки которых поблескивали из-под уродливо огромного лба. Это был все тот же безмолвный незнакомец, несколько минут назад жегший в камине древние фолианты.
И отныне я был обречен провести остаток своих дней в облике этого человека и тем самым еще на какое-то время продолжить в себе его жизнь.
Артур Джермин[96]
(перевод Е. Мусихина)
Жизнь ужасна сама по себе, и тем не менее на фоне наших скромных познаний о ней проступают порою такие дьявольские оттенки истины, что она кажется после этого ужасней во сто крат. Наука, увечащая наше сознание своими невероятными открытиями, возможно, станет скоро последним экспериментатором над особями рода человеческого — если мы сохранимся в качестве таковых, ибо мозг простого смертного вряд ли будет способен вынести изрыгаемые из тайников жизни бесконечные запасы неведомых дотоле ужасов. Знай мы, кто и откуда мы есть, возможно, и мы поступили бы так же, как сэр Артур Джермин, который в последнюю ночь своей жизни облил себя керосином и поднес огонь к пропитанной горючим одежде. Никто не отважился поместить в урну его обгоревшие останки или установить надгробие в память о нем, ибо в его доме были найдены некие документы и некий предмет, хранившийся в ящике. Люди, нашедшие их, постарались как можно скорее забыть об этом, а некоторые из тех, кто был лично знаком с их обладателем, до сих пор отказываются признать, что Артур Джермин вообще существовал на земле.
В тот роковой день Артур Джермин вскрыл ящик, присланный ему из Африки, и увидел упакованный в него предмет, а когда наступила ночь, вышел на болото и предал себя огню. Поводом для самосожжения послужил именно этот предмет, а вовсе не внешность погибшего, которая была, мягко говоря, более чем необычной. Для многих из нас жизнь была бы пыткой, обладай мы такой наружностью. Но сэр Артур, будучи по складу ума поэтом и ученым, не обращал на свое уродство ни малейшего внимания. Страсть к учению была у него в крови — его прадед, сэр Роберт Джермин, баронет, был знаменитым антропологом, а прапрапрадед, сэр Уэйд Джермин, снискал известность как один из первых исследователей бассейна Конго. Он оставил после себя пространные труды, в которых тщательно описал природу этого края, его флору и фауну, населявшие его племена и гипотетическую древнюю цивилизацию, якобы существовавшую там много веков назад. Страсть к познанию мира была у сэра Уэйда почти маниакальной, а его никем не признанная гипотеза о наличии в Конго некой белой расы, сохранившейся с доисторических времен, вызвала шквал насмешек, последовавший сразу же после выхода в свет его книги «Обзор некоторых регионов Африки». В 1765 году сей бесстрашный исследователь был помещен в сумасшедший дом в Хантингдоне.
Безумие было фамильным недугом Джерминов, и окружающим оставалось только радоваться немногочисленности их рода. В каждом поколении неизменно оказывался только один наследник мужского пола, а с гибелью Артура Джермина род угас окончательно. Трудно сказать, как поступил бы Артур после ознакомления с вышеупомянутым предметом, если бы у него был наследник. Все Джермины были уродливы, но Артур выделялся своей уродливостью даже среди своих странных родственников. Впрочем, на старых фамильных портретах в доме Джерминов можно было увидеть тонкие, умные лица, не тронутые печатью безумия. Определенно, фамильный недуг овладел родом начиная с сэра Уэйда, чьи невероятные рассказы об Африке вызывали у его немногочисленных друзей чувство восторга пополам с ужасом. Его коллекция африканских трофеев явно свидетельствовала о ненормальности ее владельца, ибо никакой здравомыслящий человек не стал бы собирать и хранить у себя дома такие отвратительные и зловещие экспонаты. И уж особого разговора заслуживало то воистину восточное заточение, в котором он содержал свою жену. По его словам, она была дочерью португальского торговца, с которым он встретился в Африке. Жена сэра Уэйда не любила Англии и ее обычаев. Она и ее маленький сын, родившийся в Африке, появились в доме Джерминов после возвращения сэра Уэйда из второго и самого длительного его путешествия. Очень скоро Уэйд Джермин отправился в третье, взяв жену с собой, и она не вернулась из этого путешествия. Никто не видел ее вблизи, даже слуги; впрочем, ни у кого из них и не возникало желания столкнуться с нею лицом к лицу, ибо, по слухам, она отличалась буйным и необузданным нравом. Во время пребывания в доме Джерминов она занимала отдаленное крыло здания, и сэр Уэйд был единственным человеком, чьими услугами она пользовалась. Он вообще был ярым приверженцем изоляции членов своей семьи, а потому, когда он бывал в отъезде, за его малолетним сыном дозволялось присматривать одной лишь няньке — невероятно уродливой чернокожей уроженке Гвинеи. Вернувшись в Англию без леди Джермин, исчезнувшей в Африке навсегда, он сам взялся за воспитание сына.
Поводом для того, чтобы счесть сэра Уэйда сумасшедшим, стали разговоры, которые он вел на людях, особенно будучи навеселе. В ту насквозь пропитанную духом рационализма эпоху, какой заслуженно считается XVIII век, со стороны ученого человека было в высшей степени неразумно с серьезным видом рассказывать о жутких образах и невероятных пейзажах, якобы виденных им под конголезской луной, о гигантских стенах и колоннах заброшенного города, полуразрушенного и заросшего лианами, о безмолвных каменных ступенях, ведущих вниз, в непроглядную тьму бездонных подвалов и запутанных катакомб с погребенными там сокровищами. Но самым большим его промахом были рассуждения о предполагаемых обитателях тех мест — существах, происходивших наполовину из джунглей, наполовину из древнего языческого города и бывших созданиями столь сказочными, что, верно, и сам Плиний описал бы их с известной долей скептицизма.[97]Эти существа якобы начали появляться на свет после набега гигантских человекообразных обезьян на умирающий город. Возвратясь домой из последнего своего африканского путешествия, сэр Уэйд рассказывал обо всем этом с таким жутковатым пылом (аудиторией для его выступлений служил зал таверны «Голова рыцаря»), что слушавшие его невольно содрогались. После третьего стакана сэр Уэйд начинал похваляться своими находками, сделанными в джунглях, и с пьяной спесью повествовал о том, как он жил в полном одиночестве среди страшных развалин, местонахождение которых было известно ему одному. В конце концов его упрятали в приют для умалишенных, и местные жители облегченно вздохнули, ибо они были сыты по горло сэром Уэйдом и его кошмарными историями. Сам сэр Уэйд, когда его поместили в зарешеченную комнату в Хантингдоне, не очень-то огорчился. Последнее обстоятельство объяснялось его весьма своеобразным восприятием мира. Он невзлюбил дом, в котором жил, еще в пору отрочества своего сына, а позже вообще стал избегать его. «Голова рыцаря» некоторое время была для него самой настоящей штаб-квартирой, а когда его изолировали от общества, он испытал даже нечто вроде благодарности к своим стражам, полагая, что заточение охранит его от некой нависшей над ним опасности. Три года спустя он умер.
Сын Уэйда Джермина Филипп тоже был весьма своеобразной личностью. Несмотря на сильное физическое сходство с отцом, он отличался настолько грубой внешностью и неотесанными манерами, что окружающие старательно его избегали. Ему не передалось безумие отца, чего так боялись многие, но он был безнадежно туп и, кроме того, подвержен вспышкам неудержимой ярости. Небольшого роста и неширокий в плечах, он отличался огромной физической силой и невероятной подвижностью. Через двенадцать лет после получения наследства и титула он женился на дочери своего лесника, который, по слухам, происходил из цыган, однако, даже не дождавшись рождения сына, внезапно пошел служить на флот простым матросом, чем вызвал яростное форте в хоре всеобщего осуждения, понемногу нараставшего после его вступления в брак с женщиной столь низкого происхождения. По завершении американской войны[98]он плавал на торговом судне, совершавшем рейсы в Африку, и заслужил популярность среди моряков своими силовыми трюками и бесстрашным лазанием по вантам и мачтам. В одну из ночей, когда корабль пристал к берегу Конго, он бесследно исчез.
В отпрыске Филиппа Джермина фамильная особенность, которую тогда никто уже не оспаривал, приняла весьма странное и фатальное выражение. Высокий и, несмотря на незначительные диспропорции телосложения, довольно миловидный, с налетом загадочной восточной грации, Роберт Джермин начал свой жизненный путь в качестве ученого и исследователя. Он первым глубоко изучил обширную коллекцию реликвий, привезенных из Африки его сумасшедшим дедом, и первым же прославил фамилию Джерминов среди этнографов в такой же степени, в какой она уже была известна среди географов-исследователей. В 1815 году сэр Роберт женился на дочери виконта Брайтхолма, которая родила ему одного за другим троих детей. Старшего и младшего из них никто и никогда не видел: родители держали их взаперти, не желая выставлять на всеобщее обозрение их физическую и умственную неполноценность. Глубоко опечаленный таким поворотом семейной жизни, сэр Роберт нашел утешение в работе и организовал две длительные экспедиции в глубь Африки. Его средний сын, Невил, был необычайно отталкивающей личностью и явно сочетал в себе угрюмость Филиппа Джермина с надменностью Брайтхолмов. В 1849 году он сбежал из дома с простой танцовщицей, но уже через год вернулся обратно и получил прощение. К тому времени он уже был вдовцом и папашей маленького Альфреда, которому суждено было стать отцом Артура Джермина.
Друзья сэра Роберта говорили, что его помешательство наступило из-за несчастий, выпавших на его долю, но, скорее всего, истинной причиной был африканский фольклор. Ученый-исследователь собирал легенды о племенах онга, живших неподалеку от того района, где проводил свои изыскания сэр Уэйд. В этих легендах Роберт Джермин надеялся найти обоснование невероятным историям своего предка о затерянном в джунглях городе, населенном странными существами-гибридами. Кое-какие документы, найденные у сэра Уэйда, свидетельствовали о том, что воображаемые видения безумца наверняка подпитывались африканскими мифами. 19 октября 1852 года в дом Джерминов заглянул Сэмюэл Ситон, который некоторое время жил среди племен онга и составил о них обширные заметки. Ситон полагал, что кое-какие легенды о каменном городе гигантских белых обезьян, над которыми владычествовал белый бог, могли бы оказаться ценными для этнографа. В своей беседе с Робертом Джермином Ситон наверняка представил тому множество разного рода дополнительных свидетельств, однако об их содержании мы можем только весьма приблизительно догадываться, ибо мирный разговор двух антропологов совершенно неожиданно обернулся чередой трагических и кровавых событий. Выйдя из библиотеки, где проходила встреча, сэр Роберт Джермин оставил в ней труп задушенного Сэмюэла Ситона, а затем, не успев прийти в себя после содеянного, хладнокровно лишил жизни своих троих детей — как обоих неполноценных, которых никто и никогда не видел, так и Невила, убегавшего из дома в 1849 году. Приняв смерть от руки отца, Невил все же сумел защитить своего двухлетнего сына, который был явно включен старым безумцем в схему этого ужасного преступления. Сам же сэр Роберт, после нескольких попыток самоубийства и упорного нежелания произнести хотя бы одно-единственное слово, умер от апоплексического удара на втором году своей изоляции.