Молодому коллеге из Японии

Дорогой коллега! Ваше длинное январское письмо, которое дошло до меня ко времени цветения вишен, было действительно первым приветом из Вашей страны, нашедшим дорогу ко мне после стольких лет молчания. И по некоторым признакам я могу судить, что Ваш привет и призыв поистине идет, как Вы говорите, из основательно потрясенного мира – из мира, как бы повергнутого в хаос. Оно предполагает и ищет во мне и моей стране, «завидном мирном острове», еще не разрушенный мир разума, признанную и действующую иерархию ценностей и сил. И в некотором отношении Вы правы. Ваше страстное, полное одновременно веры и страха письмо написано среди руин разрушенного большого города, где трудно было найти даже бумагу и конверт, и вот оно здесь, его принесла приветливая местная почтальонша в покой неразрушенного дома и деревни, где цвет вишни затопляет зелень долины и целый день можно слушать кукушку. А так как Ваше письмо – это письмо юноши к старику, то и в душе оно застало не хаос, а определенный порядок и здоровье, – правда, это не тот стабильный порядок, который поддерживается общим положением западного мира, более или менее хорошо сохранившимся наследием веры и добрых обычаев в духовной жизни, но одинокое существование на острове, где среди хаоса продолжает жить традиция, оставшаяся неразрушенной. Таких одиночек, таких духовно благовоспитанных старых людей здесь в стране много, в общем-то их, пожалуй, не презирают, не высмеивают и уж тем более не преследуют, – напротив, их ценят, им рады, их держат во время падения ценностей, как заботливо содержат в резервациях вымирающих животных, при случае ими даже гордятся и хвастают как чисто западным наследием, каким не может похвастать ни возвышающаяся Россия, ни возвышающаяся Америка. Но мы, старые писатели, мыслители и благочестивые люди, не являемся больше ни душой, ни разумом западного мира, мы – остатки вымирающей расы, строго говоря, мы становимся таковыми по крайней мере сами, последователей нет.

Но вернемся к Вашему письму. Вы беспокоитесь о том, что кажется мне ненужным. Вы немного горячитесь из-за того, что студенты, с которыми Вы учитесь, видят во мне лишь мелкого сентиментального лирика из Южной Германии, а не героя и мученика правды, как это делаете Вы. Обе стороны правы и не правы, не стоит принимать всерьез эту формулировку. Или, скорее, так: не стоит исправлять суждение Ваших товарищей обо мне, потому что суждение, правильно оно или нет, никому не повредит. Напротив, то, как Вы судите и оцениваете меня, дорогой коллега, явно нуждается в исправлении и контроле, ибо здесь мог бы возникнуть вред. Ведь Вы не только молодой читатель, в руки которого в период особой восприимчивости ко всему попали некоторые книги, полюбившиеся ему, которым он благодарен, которые он ценит и переоценивает. На это имеет право любой читатель, он может по велению сердца сделать книгу объектом поклонения или презрения, не причиняя всем этим никакого вреда. Но Вы ведь не только вдохновенный молодой читатель. Вы являетесь, как Вы пишете, моим молодым коллегой, литератором в самом начале своего пути, юношей, любящим прекрасное и истинное, который чувствует себя призванным нести людям свет и правду. А то, что позволительно наивному читателю, непозволительно, по моему мнению, начинающему литератору, человеку, который сам будет писать и издавать книги; он не смеет без критики поклоняться или же делать для себя образцами именно те книги и тех авторов, которые произвели на него впечатление. Ваша любовь к моим книгам, конечно, не грех, но ей не хватает критики и меры, и, таким образом, Вас как литератора она сможет мало продвинуть. Вы видите во мне того, кем желаете стать сами, цель, к которой нужно стремиться, и считаете меня достойным подражания; Вы видите во мне борца за правду, героя и боговдохновенного носителя света, даже почти сам свет. А это, как Вы скоро поймете, не только преувеличение и мальчишеская идеализация, это – принципиальное заблуждение и ошибка. Пусть наивный читатель, для которого книги не столь важны, представляет себе писателя как хочет, нам это безразлично; это все равно как если бы человек, который никогда в жизни не построит и маленького домика, судит и рядит об архитектуре – пустая болтовня. Но страстно влюбленный в своих авторов молодой писатель, полный идеализма, а бессознательно, вероятно, и честолюбия, у которого неправильные представления о книгах и литературе, небезобиден, он является опасностью, он может причинить вред и повредить прежде всего себе самому. Поэтому я отвечаю на Ваше такое милое и трогательное письмо не дружеской видовой открыткой, а этими строками. Как будущий литератор, Вы должны нести ответственность перед собой и перед своими будущими читателями.

Герой и носитель света, за которого Вы почитаете своего любимого автора и кем сами намерены стать, является фигурой, которая мне не нравится. Она кажется мне слишком красивой, слишком пустой, слишком патетичной, а главное, она представляется мне чересчур западной, чтобы вырасти на Вашей собственной восточной почве.

Писатель, которому Вы обязаны познанием и пробуждением, не является ни светом, ни носителем света, он в лучшем случае – окно, через которое может проникнуть свет к читателю, и его заслуга не имеет ничего общего с геройством, благородными пожеланиями и идеальными программами, его заслуга может состоять лишь в том, что он, являясь окном, не препятствует свету, не закрывается для него. Если у него есть пылкое желание стать в высшей степени благородным человеком и благодетелем человечества, то очень даже возможно, что именно это желание совратит его и помешает пропускать свет. То, что им руководит и движет, не должно быть ни высокомерием, ни напряженным стремлением к смирению, но единственно любовью к свету, открытостью для действительности, способностью проникаться истинным.

Пожалуй, нет необходимости напоминать Вам об этом, Вы ведь не дикарь и не испорченный образованием человек, а последователь дзэн-буддизма, следовательно, имеете веру и понятие о духовной дисциплине, которые воспитывают в человеке способность пропускать свет, смиряться перед истиной, как мало что другое. Руководствуясь этим, Вы продвинетесь дальше, чем благодаря всем нашим западным книгам, некоторыми из которых Вы сейчас так очарованы. Я с большим уважением отношусь к дзэн, с гораздо большим, чем к Вашим несколько по-европейски расцвеченным идеалам. Дзэн является одной из самых замечательных школ для ума и для сердца, это Вы знаете лучше меня, здесь, на Западе, у нас есть лишь совсем немного традиций, которые можно было бы сравнить с ним, и они у нас менее сохранились. И вот мы оба, Вы – молодой японец, и я – старый европеец, смотрим издалека друг на друга как на некую диковинку, каждый с симпатией по отношению к другому, каждый немного задетый также экзотическим очарованием, которое испытывает по отношению к другому, и каждый предполагает в другом нечто, что никогда не было вполне достижимо для него самого. Ваш дзэн защитит Вас, я полагаю, от устремления к чужеземному и от фальшивого идеализма, а меня добрая школа антиков и христианства защитит от того, чтобы не кинуться в объятия индийской или другой системы йоги, если я, отчаявшись в нашей духовной ситуации, откажусь от своих прежних опор. Ибо в настоящее время есть такое искушение, этого нельзя отрицать. Но мое европейское воспитание учит меня не доверять именно той не понятой мной или понятой лишь наполовину части азиатского учения, несмотря на все очарование, а придерживаться в нем того, что мне стало действительно понятно. И именно это вполне родственно учениям и опыту моей собственной духовной родины.

Буддизм в знакомой Вам форме дзэн останется Вашим руководителем и Вашей опорой на всю жизнь. Он поможет Вам выжить в том хаосе, который вторгся в Ваш мир. Но когда-нибудь он, возможно, вступит в конфликт с Вашими литературными планами. Для того, кто имеет хорошее религиозное воспитание, литература – опасная профессия. Литератор должен верить в свет, он должен знать о нем по неопровержимому опыту и быть открытым ему как можно чаще и шире, но он не должен считать себя носителем света или самим светом. Иначе оконце закроется, а свет, который ни в коей мере не зависит от нас, пойдет другими путями.

Приписка несколько дней спустя

Посылочка с печатными материалами, которая была отправлена Вам, а также оригинал этого письма были только что возвращены почтой как недозволенные. Мир сегодня выглядит странно. Вы, житель побежденной и занятой победителями страны, могли послать мне письмо в полтора десятка страниц; я же, житель всего лишь нейтральной маленькой страны, не смею ответить Вам. Но, может быть, этот привет Вы получите когда-нибудь через газету.

1947 г.

Вычеркнутое слово

Странная просьба задала нам с женой вчера работы почти на час. Пришло письмо из Америки, написанное старым господином, благочестивым немецким евреем из тех старинных еврейских домов области Рейна и Майна, которые вплоть до недружелюбного сегодняшнего дня принадлежали к древнейшим и наиболее сохранившимся культурным очагам Германии, к одной из тех рейнских еврейских семей, памятником которой является прекрасный роман Вильгельма Шпейера «Счастье Андернахов»,1встретивший у публики достойный прием. Этот старый господин из Нью-Йорка, эмигрант, образованный и благочестивый еврей, безымянный в той армии весьма ценных людей, которых Германия оттолкнула от себя в угоду крикунам и злодеям, написал мне с тем, чтобы разрешить вопрос совести, мучивший его; а просьба, высказать которую он считает своим долгом, состоит в следующем: не соглашусь ли я при последующих изданиях одной из моих книг опустить одно-единственное слово. Недавно, читая «Курортника»2, он нашел место, где я цитирую изречение «Люби своего ближнего, как самого себя». Курортник называет это изречение «самым мудрым, которое когда-либо высказывалось», и прибавляет: «Поразительно, что изречение записано уже в Ветхом Завете». Так вот, для читателя, написавшего письмо из Америки, для благочестивого еврея и читателя Библии, слово «поразительно» – неприемлемо, он считает, что это слово оскорбляет и ставит под сомнение иудаизм и Тору, и в самых серьезных выражениях просит меня вычеркнуть это слово.

Сначала из-за слабости моего зрения жене пришлось просмотреть «Курортника» до того места, чтобы определить контекст и дословный текст предложения. Затем я тщательно перечитал спорную страницу своей книги, написанной 25 лет тому назад. Разумеется, написавший письмо был прав, разумеется, это было ошибкой, а для еврейского читателя почти кощунством, ведь автор, которого он до сих пор принимал всерьез, считал «поразительным», что такое благородное и возвышенное изречение было записано «уже» в Ветхом Завете, то есть задолго до Иисуса и христианского учения. Он был прав, в этом не приходилось сомневаться: мое выражение «поразительно», как и слово «уже» (которое мой корреспондент, однако, не оспаривал), объективно было неправильным, оно было опрометчивым и глупым, отражало какую-то одновременно стеснительную и высокомерную манеру, в какой во времена моего детства нам, маленьким протестантским детям, говорилось о Библии и иудаизме в популярной протестантской теологии, и сводилось это к тому, что хотя иудаизм и Ветхий Завет высоко чтятся и уважаются, но все-таки в них нет последнего слова, венца, Ветхий Завет преимущественно книга строгого закона, в то время как только Новый Завет дал истинное и полное понятие любви и милости, и т. д. Когда я 25 лет тому назад написал ту строчку в «Курортнике», я еще не был, по крайней мере именно в тот момент, знающим и размышляющим, и когда я цитировал то замечательное изречение о любви к ближнему, мне действительно казалось «поразительным», что такое изречение, которое спокойно можно назвать квинтэссенцией христианской морали, «уже» написано в Ветхом Завете. Прав был он, милый озабоченный человек из Америки.

И все-таки! Разве «Курортник» и все мои книги писались для того, чтобы распространять в народе знания и объективные истины? Конечно, я хотел в них прежде всего служить истине, но совершенно искренне, всячески воздерживаясь от авторитарного привкуса в изложении мыслей; закону искренности, который вынуждает в значительной мере отказываться от своей личности, а нередко заниматься саморазоблачением, а этой жертвы читатель еще никогда не понимал вполне. Разве я хотел поделиться со своими читателями чем-либо иным, кроме результатов собственных переживаний и размышлений, а порой показать этап на пути к личности, приведший к этим результатам? Разве я разыгрывал когда-нибудь из себя диктатора, абсолютного всезнайку, проповедника и учителя, с ведомственной авторитетностью провозглашающего свои истины, но тщательно замалчивающего свои недостатки и сомнения? Разве не считал своей ролью и задачей делиться с читателями не только своими мыслями и убеждениями, но и сомнениями, не выступать перед ними авторитетом и посвященным, а показать только самого себя, ищущего и заблуждающегося собрата?

Я не мог объяснить все это человеку из Америки. Коль он не заметил этого, читая мои книги, которые знают почти все, в письме, каким бы длинным оно ни было, мне не удалось бы научить его читать и понимать по-другому. Он потребовал от меня вычеркнуть единственное слово в книге и тем самым солгать во имя истины, потому что я должен был сделать так, как будто тогда, 25 лет тому назад, когда я писал «Курортника», я был не способен на заблуждение или легкомыслие, на незнание Библии и теологии, как будто тогда, как и сегодня, надо мной не тяготели во всем издержки моего происхождения и воспитания. Может быть, от меня потребовали все-таки слишком многого?

Казалось бы, дело пустячное. От меня потребовали сделать что-то противоречащее моему существу и вкусу, моим литературным привычкам, чтобы не сказать «основным принципам», и на это, собственно, был один ответ – отказ. Но обстоятельства выглядят всегда проще, чем они есть, а моральные – в большей степени, чем все прочие. Если бы я был на двадцать лет моложе! Я не стал бы тогда утруждать жену поисками нужного места в книге, не мучился бы сомнениями, нашел бы время все объяснить своему читателю в письме на нескольких страницах, расчувствовался бы в этом письме, польщенный уверенностью, что теперь-то действительно убедил и успокоил партнера. Слово «поразительно» осталось бы в моей книге, продолжая с благородной искренностью свидетельствовать о моей наивности и глупости в 1923 году.

Но теперь я стал несколько старше и несколько опасливее, а возможно, и несколько неувереннее, и человек, пожелавший, чтобы я вычеркнул слово, тоже не молодой читатель, которого можно успокоить добрым письмом, поколебав его убеждения, а старый господин, письмо которого и скромно, и достойно. Кроме того, он благочестивый поклонник Библии, человек, лучше меня разбирающийся в Ветхом Завете, которому одно мое несколько необдуманное слово причинило боль и неприятность. И еще кое-что: он был еврей. Он принадлежал к народу, который дал миру Библию и Спасителя, а за это получил ненависть и жестокую враждебность почти всех других народов, был представителем древнего избранного народа, который в наше безбожное время вытерпел немыслимое и показал себя при этом лучше, нежели какой-либо другой, более молодой народ при подобных гонениях: евреи не только показали (и это относится еще и к сегодняшнему дню, ведь преследования продолжаются) бесподобный пример солидарности, братской помощи и жертвенности, еще совершенно не осознанный миром, больше того, в бесчисленных случаях они проявляли геройство в терпении, смелость перед лицом смерти, достоинство в нужде и гибели, перед лицом которых мы, неевреи, можем только стыдиться.

И вот этому доброжелательному и достойному старому еврею я должен был ответить отказом на его благородно выраженную просьбу, должен был противопоставить его вере и сверхличной благочестивой мудрости свое право писателя, представителя психологической специальности, свой пафос исповедника; и, отказав и разочаровав его, еще и поучать?

Это было выше моих сил. Для этого нужен был бы такой запас уверенности, веры в себя и в смысл и ценность своего труда, какого на сегодня у меня нет. Я написал читателю в Нью-Йорк короткое письмо, что исполнил его пожелание, а своего издателя уведомил, что при новом издании «Курортника» слово «поразительно» на странице 154 следует опустить.

1948 г.

Инь и Ян

Наши рекомендации