Мирча Элиаде и фантастический реализм XX века 11 страница
Фэрымэ повесил голову.
— Следовательно, вернемся к комплексу номер один. Хоть это была и шутка, Дарвари воспринял ее как доказательство расположения Марины. Однако, что было потом, не совсем ясно. Виновата ущербность вашей памяти, или вам было совершенно безразлично, что произошло за десять лет: с двадцатого года и до исчезновения Дарвари летом тридцатого года. Или вы просто-напросто любой ценой стремитесь скрыть какие-то события, которые объяснили бы нам не только причины бегства Дарвари, но и смысл той метаморфозы, которую претерпел Ликсандру. Я лично склоняюсь к последнему предположению и попытаюсь объяснить вам почему. После множества допросов, имея такое количество ваших показаний, что мы знаем о взаимоотношениях Дарвари, Ликсандру и Марины за это десятилетие? Весьма скудные сведения повторяются бесчисленное количество раз. Суммируем их. Вы указываете, и неоднократно, что Марина признавалась Дарвари в том, что она старше его на двадцать, а то и на тридцать лет. Цитирую: «Драгомир не решается взять меня замуж, ведь он знает мой возраст». Как-то раз в двадцать пятом или двадцать шестом году она показала Дарвари свидетельство о рождении (вы уточнили: выданное за границей), из которого следовало, что ей около шестидесяти лет. Дарвари испуганно посмотрел на нее, — тут вы замечаете: Не потому, что узнал ее настоящий возраст, а потому, что вдруг увидел, как она стара. „Если ты меня еще любишь, узнав, что скоро мне исполнится шестьдесят лет, я разрешаю тебе поцеловать меня!» Дарвари побледнел и, совершенно окаменев, устремил взгляд куда-то поверх нее. Тогда Марина воскликнула с надрывом: «Вот какова она, мужская любовь! Она связана только с телом. Воспламенить вас может только юность!» В следующий миг она бросилась прочь из гостиной, куда вернулась через несколько минут такой же юной, какой была в ту ночь, когда Дарвари впервые увидел ее в корчме Тунсу в девятнадцатом году. Дарвари упал на колени, но Марина не позволила ему поцеловать себя. „На этот раз я все-таки тебя прощаю, — наконец снизошла она, — потому что ты, наивный, как и все мужчины, полагаешь, что я загримировалась под старуху, а когда ты испугался, я, пожалев тебя, сняла грим. Но повторяю, я действительно старуха, о чем говорит и свидетельство о рождении…» Дарвари слушал ее и был счастлив, потому что в тот момент перед ним была женщина лет двадцати—двадцати пяти». Из ваших показаний нельзя себе ясно представить, что же произошло. Вы говорите, Марина любила театр, в этом тоже подражая своей прабабке Аргире. Вы рассказываете, что одеваться она привыкла странно, эксцентрично и иногда действительно казалась старой, потому что посыпала прическу пудрой, а румяна накладывала, как старуха, желающая казаться молодой. Значит, вы полагаете, что и тогда, когда она показывала свидетельство о рождении, она загримировалась так, чтобы и вправду выглядеть шестидесятилетней?
— Долгое время я так и думал, — тихо проговорил Фэрымэ. — Но я ошибался.
— Возможно, вы ошибались. Потому что из собственных ваших показаний следует, что в тот день Дарвари сначала даже не заметил, старуха она или нет. Он заметил это только после того, как она показала метрику… Значит, речь должна идти о другом — об особой, известной только Марине технике менять по желанию свое обличье. Теперь мы подошли к последнему и самому важному эпизоду, которого, к сожалению, вы всегда касаетесь весьма кратко. Речь идет о той летней ночи тридцатого года, когда Марина по непонятным соображениям оставила Дарвари ночевать у себя и они впервые легли в постель. Я говорю о непонятных соображениях, потому что вполне законным будет вопрос, почему она не сделала этого раньше, зачем ей нужно было ждать целых десять лет, чтобы переспать с Дарвари, и, наконец, зачем ей понадобилось делать это за несколько недель до свадьбы. Во всяком случае, из ваших показаний следует, что в тот вечер они проводили время в летнем кафе возле Котрочень и Дарвари казался более влюбленным, чем когда-либо, потому что Марина, одетая скромно, но чрезвычайно изящно, выглядела гораздо моложе, чем одиннадцать лет назад, и личико у нее было совершенно детское, без следов пудры и румян. Я излагаю ваш текст от двадцатого августа. В конечном счете так и остается непонятным, что же произошло. Молодые провели вместе целую ночь. Рано утром Дарвари, проснувшись, наклонился над нею, чтобы поцеловать. Но в неверном утреннем свете, как пишете вы, он с ужасом увидел, что Марина — старуха. Она выглядела куда старше, чем несколько лет назад, когда показывала свою метрику. Вы пишете, что он долго не мог прийти в себя, потом поднялся с постели и осторожно, чтобы не разбудить ее, стал одеваться. Он был почти одет, когда заметил, что Марина, улыбаясь, смотрит на него. «Я знаю, что ты намереваешься делать, — будто бы сказала Марина. — Но не веди себя банально, как другие мужчины. Ты должен испытать великий побег. Вздымайся ввысь, ввысь, ввысь без конца!» Вдруг ее голос зазвучал необычно растроганно: «Я дам тебе талисман, и в назначенный срок ты встретишь стрелу Ликсандру!»… Однако нет полной уверенности, что Дарвари расслышал последние слова. Он вышел, плотно закрыв за собою дверь.
Все это, как вы пишете, вам поведал позднее Ликсандру со слов Марины. Если я правильно понял, Марина после ухода Дарвари сразу отправилась на поиски Ликсандру. Удалось ей это только после полудня, и она, рассказав все, что произошло, попросила: «Попробуй остановить его, потому что у меня есть подозрение, что он попытается улететь на самолете. Он в большой опасности, потому что сам не знает, что творит». — «Он в опасности, потому что ты не дала ему талисман?» — не то в шутку, не то всерьез спросил Ликсандру. «Нет, это была всего лишь метафора, которой он не понял, — будто бы ответила ему Марина. — У меня нет никакого талисмана, и если я говорила о „великом побеге“, то лишь для того, чтобы он все подвергал сомнению и испытанию и не поддавался чарам внешней видимости. Потому что ни минувшей ночью мне не было двадцати лет, как представлялось ему, ни сегодня утром больше шестидесяти, как ему показалось. Лет мне ровно столько, сколько есть»… Тут вы оговариваетесь, что Ликсандру, глядя на нее, давал ей, как и всегда, лет двадцать пять — тридцать. К сожалению, на аэродром Ликсандру попал слишком поздно, да и там поговорить с командиром эскадрильи удалось не сразу, а спустя несколько часов. Между тем Дарвари приземлился в Констанце, заправил баки бензином и полетел дальше, взяв курс на восток…
Если бы все было так, — продолжал следователь, сделав многозначительную паузу, — все было бы прекрасно, словно в сказке, и еще печальней, чем в самой грустной любовной истории. Но видите ли, вы утверждаете, что всю эту историю узнали от Ликсандру, именно от него. С Мариной вы не встречались уже с двадцать пятого — двадцать шестого года. В одном из ваших показаний вы пишете, что примерно в это время встречались и с Дарвари, который дал вам понять, — цитирую: «о волшебстве и чарах Марины», заверив, что он по-прежнему любит ее, и напомнил вам о приглашении на свадьбу в сентябре тридцатого года. Но существует целый ряд моментов, которые противоречат версии, изложенной Ликсандру. Во-первых, совершенно нереально, чтобы в тридцатом году пилот явился на аэродром, сел в самолет и взлетел безо всякого на то разрешения или приказа. Если Дарвари смог это совершить, следовательно, он замышлял побег и, что самое главное, имел сообщников и в Бухаресте, и в Констанце. Если это было преднамеренное исчезновение, как следует из свидетельских показаний, то разыскать сообщников почти не представляется возможным, хотя для нас именно это имеет особое значение. Можно предложить множество гипотез. Первая и наиболее вероятная: Дарвари в мельчайших подробностях разрабатывает план побега вместе с соучастниками, которых мы не знаем, но подозреваем, где их следует искать. Точно нам неизвестно, что за миссия была возложена на Дарвари, но, памятуя дату его бегства — август тридцатого года, мы предполагаем ее задачу. Хотя прежней дружбы уже не было, Дарвари в последний момент все-таки рассказывает Ликсандру о принятом им решении. Какова была роль Ликсандру в исчезновении Дарвари, этого мы не знаем. И не будем знать, пока не разрешим комплекс проблем номер один, то есть не обнаружим ту новую личность, в которую перевоплотился после тридцать второго года прежний Ликсандру. Потому что, только узнав, кем он стал после тридцать второго года, мы поймем, какую роль он сыграл в бегстве и исчезновении Дарвари. Тогда можно будет определить к другое, а именно: был ли он с нами или против нас. В настоящий момент я ставлю перед вами один вопрос, на который вы, возможно, не пожелаете ответить, но ответа мы все равно добьемся. Вам уже давно известно то новое обличье, которое принял Ликсандру. Но вам известно и другое: это новое обличье так хорошо его скрывает, что Ликсандру стал совершенно неузнаваем. Случилось так, что вы являетесь единственным свидетелем этой метаморфозы. Потому вы для нас представляете исключительную ценность. Ведь если Ликсандру стал неузнаваем абсолютно для всех, он может быть кем угодно в этой стране, даже одним из наших лидеров, которые в настоящее время держат в своих руках судьбы всего народа. Итак, мой вопрос: кто такой Ликсандру, сейчас и здесь, в этом городе, а возможно, и в этом здании? Вы его знаете. Скажите нам, кто он?
В тот год лето пришло неожиданно рано. Отправляясь на прогулку после полудня, Фэрымэ старался держаться ближе к заборам в тени деревьев. Он останавливался перед усыпанными плодами абрикосовыми или вишневыми деревьями, будто высматривая забравшихся на них ребятишек. Потом, как бы опомнившись, торопился к скамье, на которой любил отдыхать. Если на ней кто-нибудь уже сидел, он вежливо приподнимал соломенную шляпу и спрашивал разрешения присесть. Спустя несколько минут интересовался, который час, так же вежливо благодарил, но разговоров не поддерживал. Если сосед продолжал говорить, он слушал, медленно покачивая головой, потом вставал, приподнимал на прощание шляпу и следовал своим путем.
Как-то раз в начале июля в жаркое послеполуденное время Фэрымэ издалека заметил, что скамья его пуста, и обрадовался, потому что очень устал. Он тяжело опустился на скамью, достал носовой платок, обернул шею и принялся обмахиваться шляпой. Улица была совсем безлюдной. Вскоре его стало клонить в сон, тогда он положил шляпу рядом с собой, подпер голову рукой и закрыл глаза.
Спустя несколько минут он вздрогнул и проснулся. Рядом с ним на скамье сидел мужчина. Лица его Фэрымэ не видел, потому что тот повернулся к нему спиной.
— Прошу извинить меня, — произнес Фэрымэ. — Кажется, я задремал. Такая жара! — извинившись, он принялся обмахиваться шляпой.
Незнакомец слегка повернулся, кивнул и тут же вновь погрузился в чтение газеты. Мимо них прошел мальчишка с черными от шелковицы руками и губами. Фэрымэ проводил его ласковым взглядом.
— Будьте любезны, — обратился он к соседу, — не могли бы вы сказать, который теперь час?
— Два, два часа пять минут, — ответил тот, не поворачивая головы.
— Большое спасибо. У меня свидание в два с четвертью — в половине третьего. Я могу еще посидеть здесь несколько минут. Такая жара…
Незнакомец повернулся к нему лицом, улыбнулся и кивнул. Он вновь было погрузился в чтение, но вдруг резко поднял голову и с любопытством посмотрел на старика.
— А вы сильно изменились с тех пор, как мы не виделись с вами, господин директор, — шепотом произнес он, не отрывая от газеты глаз. — Я с трудом вас узнал…
Фэрымэ молчал, продолжая обмахиваться шляпой.
— Вы меня не припоминаете… Я учился в вашей школе на улице Мынтулясы много-много лет тому назад. Конечно, где же вам меня запомнить. Я — Борза, Василе Борза.
— Борза? Василе Борза? — повторил Фэрымэ и положил шляпу на колени. — Весьма любопытно, — вздохнул он.
— Возможно, вы помните, как я однажды разбил голову, упав с абрикосового дерева, а вы взяли меня на руки и отнесли в канцелярию, чтобы сделать перевязку? А на следующий день был праздник Десятого мая…
— Да, да, — забормотал Фэрымэ, — кажется, припоминаю. Только я спрашиваю себя, а было ли это на самом деле?..
С трудом поднявшись, он стал откланиваться:
— К сожалению, я должен идти. У меня встреча в два с четвертью — в половине третьего. Стало невыносимо жарко… Приятно было с вами познакомиться.
Незнакомец положил газету на скамью и задумчиво закурил. Когда Фэрымэ исчез за углом, из соседнего двора вышел человек и направился к скамье.
— Есть что-нибудь? — спросил он, усаживаясь рядом.
— Нет. Притворился, что не узнает меня. Да и немудрено. — Мужчина встал, запихивая газету в карман пиджака. — Я повторил несколько отработанных фраз, но, кажется, не убедил его. А может, до него еще раньше дошли слухи, что Борзы уже нет в живых, и он сразу что-то заподозрил.
Они шагали рядом.
— И все же, — спустя некоторое время заговорил второй почти шепотом, — нужно войти к нему в доверие. Он был у Анки в ту самую ночь, когда все произошло. А потом с него снимали показания следователи, Первый и Третий. Он знает очень много, и он единственный, кто все это знает. Нужно попробовать еще раз…
Они остановились на углу.
— Попробуй ты, Ликсандру, — шепнул первый.
Тэш, август 1955 — Чикаго, ноябрь 1967 года
Великан
Кукоанеша я помнил со старших классов лицея, но мы никогда не дружили. В Университете я и думать о нем забыл. Впрочем, слышал, что учится он в Политехническом. Спустя несколько лет мы случайно повстречались с ним в табачной лавочке, и он рассказал, что получил диплом и, нежданно-негаданно, очень хорошую работу, где-то в Трансильвании. С тех пор я больше ничего о нем не знал. И каково же было мое удивление, когда невыразимо грустными сумерками июля 1933 года я столкнулся с ним возле своего рабочего кабинета. Разумеется, я узнал его тут же, но мне показалось, что он сильно переменился, хотя, с другой стороны, пять-шесть лет, которые мы не виделись, подразумевали всяческие перемены.
— Знаешь, я начал расти, — сообщил он, прежде чем я успел открыть рот. — Сначала сам себе не поверил, а потом измерил рост и убедился: за неделю что-то неимоверное — сантиметров шесть или семь… Мы шли с Ленорой по улице, и я обратил внимание на наше отражение в витрине… А теперь разница увеличилась еще больше.
В голосе его звучало легкое беспокойство. И на месте он усидеть не мог: то присаживался на спинку кресла, то расхаживал из конца в конец кабинета, заложив руки за спину. Я заметил, что он стесняется своих рук, и тут же понял почему: манжеты рубашки целиком вылезали из рукавов пиджака.
— На днях отнесу портному, пусть удлинит, — сказал он, поймав мой удивленный взгляд.
Я напомнил ему, как в лицее он все время ныл, боясь остаться коротышкой, и думал, что это воспоминание рассмешит его и утешит, но он прервал меня:
— Да если бы я рос, как все люди, на протяжении года, двух… Но за несколько дней?! Если честно сказать, я в панике. А что, если это какая-то болезнь костей?..
И, видя мое замешательство, переменил разговор:
— Я заглянул к тебе просто так, на авось, думаю, может, не уехал отдыхать… Я, знаешь, в Бухарест перебрался, и теперь мы с тобой соседи. Снял на улице Лукач маленькую квартирку…
Он оставил мне адрес, сказал, после которого часа бывает дома, пожал руку и ушел. Растерянность мою вообразить легко. Не было ни одного приятеля-медика, которому я бы не рассказал историю Кукоанеша. Но и сам Кукоанеш на другой же день отправился к специалисту по костному туберкулезу, чтобы тот его обследовал. Специалист сообщил Кукоанешу следующее: туберкулез тут ни при чем, случай его, разумеется, медицине известен, и называется он макронтропия, и необычаен здесь только темп. Темп и в самом деле был необычаен. Навестив Кукоанеша через день часов в пять — он сказал, что в это время непременно бывает дома, — я, войдя в комнату, изумился: приятель стал выше меня сантиметров на пятнадцать. Увеличивался он совершенно пропорционально и стал теперь очень высоким и прекрасно сложенным мужчиной. Костюмы гляделись на нем странновато, и он, стесняясь их куцего вида, обрядился вместо пиджака в купальный халат, удлинив предварительно рукава. Однако с брюками он расстаться не мог, а жаль: они едва доставали до щиколоток и, когда Куко-анеш уселся на стул, задрались еще выше, как будто он ходил в чужих обносках.
— Ну, что нового? — буднично спросил я, только бы нарушить молчание.
— Макронтропия! — ответил со странным спокойствием Кукоанеш.
— Ну и чудно! — радостно откликнулся я. — Сделаешься великаном. Что тут дурного?
— Дурно так шутить, — оборвал меня Кукоанеш.
Встал и принялся прохаживаться по комнате. Увидев, что я достал из кармана папиросы и закуриваю, он подошел и попросил папиросу.
— С каких пор ты куришь? — спросил я, только бы спросить что-нибудь.
— С недавних… Может быть, полегчает… Но от этой папиросы ему явно не полегчало, и после нескольких затяжек он стал искать, обо что бы ее загасить. Прошло несколько минут, и он опять попросил у меня папиросу. Но эту уже с ожесточением, хоть и неумело, докурил до картонного мундштука.
— Перед твоим приходом я измерил рост, — вдруг устало заговорил Кукоанеш. — Погляди на дверной косяк. За сегодняшний день с девяти часов утра я вырос примерно на сантиметр… Ты понимаешь, что это значит? Я расту на глазах!
— Может, ты слишком много ешь? — попробовал я найти утешительное предположение. — Или ешь то, чего тебе нельзя? Может, тебе надо избегать кальция…
— Кальций, железо, витамин В, равно как и все остальные витамины, мне запрещены, — взорвался Кукоанеш. — За весь сегодняшний день я съел одну сухую корку и запил едва подслащенным чаем. Чтобы не ломать голову над диетой, я не ем вообще, почти ничего не ем…
— И что же? — спросил я, поскольку он надолго замолчал.
— Умираю с голоду! У меня кружится от голода голова, но я продолжаю расти, я расту как на дрожжах!..
Почувствовав себя лишним, я протянул ему на прощание руку:
— Завтра забегу.
Я навещал его каждый вечер. Вскоре возле его дома стали толпиться любопытные. Прослышав про его странную болезнь, они желали убедиться собственными глазами. Но поскольку мой приятель не выходил из дому, любопытные довольствовались сообщениями соседей. Единственно достоверные сведения поступали от кухарки, а потом каждый добавлял к ним детали в соответствии с мерой своей фантазии.
— Ну, как дела? — спрашивал я, входя вечером в спальню Кукоанеша.
— Утром два метра два сантиметра, в обед — два и пять, вечером два и восемь…
— Не может быть' — воскликнул я.
— Природа может все, — ответил Кукоанеш с фальшивым добродушием. — Для матери-природы невозможного нет. Смотри!
Он рывком приподнялся на кровати, протянул ко мне руки и свесил голову, превратившись в чудовищной величины паяца. Я постарался не показать ему своего изумления: он явно перерос те два восемь, о которых мне сообщил.
— Это, видите ли, уникальный случай, и не только в истории медицины, продолжал он все в той же дурашливо-сардонической манере, — я превосхожу уровень современной медицины. Профессор мне сообщил, что я обладаю железой, которая исчезла еще в эпоху плейстоцена, — эта железа была поначалу у всех млекопитающих, но впоследствии им пришлось от нее отказаться, так как она слишком усложняла жизнь. Еще бы не усложняла!..
В голосе у него звучало угрюмое отчаяние. Он распечатал новую коробку папирос и улегся на кровать, подогнув ноги, чтобы как-то на ней поместиться. — Целый день мне звонили, приглашали в клинику, чтобы сделать еще одно радиографическое обследование, и вот сейчас, вечером, звонил профессор с медицинского факультета, хочет еще раз осмотреть меня… Я не пошел. Какой смысл? Помочь они мне не могут. Хотя мой случай им любопытен, но мне-то что за дело до их любопытства. Мне говорят: ради прогресса науки. А мне плевать и на прогресс и на регресс их науки. Я хочу одного выздороветь! И вижу, что это невозможно…
— Откуда ты это взял?! — прервал я его. — Тебя только начали обследовать. Ты сам признаешь, что речь идет об уникальном случае. И может быть, не сегодня завтра тебе подыщут лекарство.
— Что касается меня, то коль скоро его не нашли до сих пор, то могут и не искать. С ростом два метра восемь сантиметров мне уж не быть нормальным человеком… Но это у меня сейчас такой рост. А если они пришлют свое лекарство завтра утром, я уже буду два метра пятнадцать. Нет, лекарство меня не интересует. Не интересует потому, что я никогда уже не смогу гулять с Ленорой по улицам!
Он расплакался. Зажав в зубах папиросу, он плакал по-настоящему: глаза наполнились слезами, потом слезы хлынули потоком, и вот уже все лицо у него мокрое от слез.
— Ты же знаешь, всю неделю я не вставал с кровати, и за эту неделю произошло то, чего я не могу понять, с чем не хочу смириться: я перестал быть человеком, мне на веки вечные зака-зано появляться вместе с любимой девушкой, я не могу выйти с ней на улицу, не превратив ее во всеобщее посмешище… На первый взгляд ничего страшного — ни катастрофы, ни смерти, и все-таки мы расстаемся, расстаемся потому, что другого выхода нет… Ужасно! Мне так жутко!..
Я чувствовал, что ничем его не утешишь, и молчал, стараясь не глядеть на него. Очевидно устыдившись собственной слабости, Кукоа-неш вдруг рассмеялся сквозь слезы и захрустел пальцами. Мне показалось, что смех у него изменился, что звучит он как-то необычно и похож скорее на скрип деревьев, когда их раскачивает сильный ветер. Я продолжал молчать, предчувствия у меня были самые мрачные.
— Но все-таки смешнее всего история с газетчиками, — сказал с улыбкой Кукоанеш. — Поначалу я рассердился на профессора за то, что он им все рассказал. Но теперь не сержусь. Каждому свое ремесло, кому как положил Господь. Ведь и репортер — человек и тоже должен добывать свой хлеб, как и мы, инженеры. Но уж очень смешно они ко мне прорвались. Знаешь, они хотели во что бы то ни стало меня измерить…
На самом деле происшествие не было уж таким смешным, как говорил Кукоанеш. Прознав о его необыкновенной макронтропии, газетчики подстерегали Кукоанеша и на факультете и в клинике, торопясь сфотографировать, а врачи, как могли, загораживали его. Но в один прекрасный день двум репортерам удалось проникнуть в квартиру Кукоанеша. Они назвались ассистентами профессора, сказали, что принесли последние данные радиографического обследования, и успели его сфотографировать. Разумеется, у Кукоанеша достало сил на то, чтобы отобрать фотоаппараты и спустить наглецов с лестницы.
— А теперь я думаю, что поступил дурно. Они люди подневольные, а я вытащил у них изо рта кусок хлеба. Но я возмещу им убытки, пошлю в редакцию деньги. Мне теперь все равно с ними делать нечего…
Ему и в самом деле с деньгами делать было нечего. Он ничего не ел и голода почти не чувствовал. Выпив чашку чаю, был сыт целый день. Что же касается одежды, то заниматься ею было бесполезно, потому что в конце недели она непременно становилась мала. Он решил заказать себе что-то вроде огромного халата, и его сшил сосед-портной, но и в этот халат Кукоанеш влезал уже с трудом. Входить к нему в спальню могли только Ленора, я и профессор… Заметив, что он волнуется, я понял, что вот-вот должна прийти его невеста, простился и ушел.
На следующий вечер любопытных было куда меньше. Дождь лил как из ведра, но все-таки несколько репортеров, омываемых потоками воды, стояли на посту. Кукоанеш был спокойнее, чем накануне, он сидел поперек кровати и курил.
— Ну, — спросил я, — как ты себя чувствуешь?
— Что ты сказал? Говори громче… Мне кажется, я стал хуже слышать…
— Я спрашиваю, как ты себя чувствуешь, — повторил я, приближаясь к нему и возвышая голос.
— Неплохо. Два метра двадцать три сантиметра. Но это было довольно давно. Больше я рост не мерил… — И, помолчав, тихо добавил: — Со мной все кончено, дружище.
Говорил он в общем спокойно, но было видно, что спокойствие обходится ему недешево. В лице его что-то изменилось. Я не мог сказать, что именно, лицо было по-прежнему пропорциональным. В нем самом что-то менялось, он уже был не он. Я вгляделся в него, и мне показалось, будто я смотрю через увеличительное стекло, а он в точности такой, каким я знал его много лет подряд, и все-таки это не он.
— Ты что-то сказал? — спросил он внезапно. — Прошу тебя, говори громче. Мне кажется, я слышу все хуже и хуже…
— Что сказал доктор?
Мой приятель сперва посмотрел на меня с удивлением, а потом горько расхохотался:
— Что я должен лечь к нему в клинику!
— Неплохая идея, — сказал я без особой убежденности, — будешь все время под наблюдением.
— Говори, дружище, погромче! — нервно воскликнул он.
Почти крича, я повторил слово за словом.
— Не знаю, что со мной, — проговорил он задумчиво. — Я все хуже и хуже понимаю, что мне говорят…
— Нужно спросить профессора, — сказал я, нажимая на каждое слово. Когда ты стал замечать, что плохо слышишь?
— Сегодня ночью. Любопытно, знаешь, я слышу что-то другое и некоторые звуки слышу прекрасно. Хотя, честно говоря, не знаю, звуки ли это… В общем, слышу что-то совсем другое.
— Что же именно?
— Не знаю, как и объяснить… Словами сказать трудно. Иногда мне кажется, что я потерял рассудок, настолько непривычно я слышу… Например, мне все время чудится тиканье часов, вернее, не часов, а чего-то другого, оно бьется, как пульс, и бьется совершенно во всем. Вот, к примеру, стул. Пульс в нем бьется совсем не так, как в письменном столе… Нет, не пульс, а что-то другое, чего я не могу назвать…
— Очень любопытно, — вмешался я. — Некоторые оккультные практики…
— Пожалуйста, избавь меня хотя бы от оккультных практик! — возмутился он. — Они мне совершенно неинтересны. Все оккультные науки — фарс и ерунда. Я хочу одного: сделаться таким, каков я был. Я не хочу быть уникумом! Не хочу ничего невероятного! Пусть невероятное происходит с теми, кто его хочет и ищет! Я не хочу слышать странных звуков, даже если они необычайно важны! Не хочу, просто-напросто не желаю!..
Я сидел, задумчиво уставившись в пол, и ждал, когда он перестанет сердиться, что я мог еще сделать? Утешить тем, что происходящее с ним напоминает результаты некоторых индийских медитативных техник, но на это ему было, разумеется, наплевать. Он не любопытствовал проникнуть в иной мир, который мало-помалу раскрывался его странным образом увеличива-ющимся органам чувств. Он не хотел рассматривать мир с высоты своей макронтропии, и в глубине души я признавал его правоту.
— Прости меня, пожалуйста, — прибавил он, успокоившись. — Я был не прав… Ведь ты хочешь мне помочь… Я знаю, что помочь мне невозможно, и ты тоже знаешь, но все-таки пытаешься меня утешить… Я хочу попросить тебя об одной услуге, очень важной услуге…
Он замолчал, словно не отваживаясь поделиться своими мыслями. Потом наклонился ко мне и спросил:
— Ты меня хорошо слышишь? Я говорю нормально? Мне кажется, что и говорю я с трудом… Или только мне так кажется?
Он и вправду говорил затрудненно, не как обычно, однако вполне внятно.
— Я хочу попросить тебя об очень важной услуге, — сказал он, глядя мне в глаза. — Очень прошу мне не отказывать и сделать все так, как я попрошу. У меня нет времени объяснять тебе подробности. Ты и сам понимаешь, что… Впрочем, зачем тут околичности? Я прошу тебя позаботиться о Леноре… Я хочу сказать…
Он замолчал и поглядел на меня так пристально, что мне сделалось не по себе. Казалось, это завещание, после чего уста его навек сомкнутся и запечатают его тайну.
— …В общем, позаботься о ней. — Он быстро провел рукой по лицу и потер лоб. — Любопытно, но иной раз мне кажется, что и чувства у меня изменились… Господи спаси!.. Похоже, у меня начинается бред!
Он нахмурился, силясь вникнуть в шум, слышный только ему одному. Но тут же встряхнулся и опять провел рукой по лбу и по глазам.
— Вот о чем я хотел тебя попросить, — начал он совершенно другим тоном. — Помоги мне исчезнуть… Нет-нет, не прерывай меня! Выслушай до конца! Я не прошу тебя способствовать самоубийству; реши я покончить с собой, сделать это было бы несложно. Но то ли из-за недостатка мужества, то ли из-за абсурдного упрямства я не собираюсь уходить из жизни. В конце концов, это и мое право тоже — посмотреть собственными глазами, на что способна матушка-природа и до чего она может меня довести. Расти, расти, но до каких пределов? Я хочу сам увидеть предел макронтропии. Потому и не покончу жизнь самоубийством. Но и жить в этом городе, среди этих людей я тоже не хочу и не могу. Мне нужно исчезнуть, спрятаться. Сбежать от репортеров, врачей, профессоров, соседей, знакомых. А для этого мне необходима твоя помощь… Я могу спрятаться где-нибудь в горах, например в Буче-ге. Построю себе хижину или найду заброшенную и буду жить, как живут отшельники…
— Один в горах ты умрешь с голоду!
— Нет, пища теперь для меня не проблема. Возьму с собой на всякий случай несколько килограммов сухарей, какие-нибудь консервы, немного чаю… Ты же знаешь — я почти не ем, а голода не чувствую. Единственная сложность отыскать убежище и одежду… Этот халат достаточно широк и удобен, никакая другая одежда мне не нужна. Но в горах понадобит-ся что-то теплое. Я подумал: может, мне купить как можно больше одеял, взять с собой пару ножниц и все необходимое для шитья? Хотя, может быть, ничего этого и не понадобится, обойдусь дюжиной английских булавок… Но одеяла и ножницы мне необходимы. Если бы ты мог взять на себя эти покупки… Постарайся купить все завтра с утра, самое позднее — к обеду, потому что в два часа я собираюсь исчезнуть…