Чу! слышишь? ангел-рыжерож поет! 2 страница
Канаты были разрублены; в тот же момент электрический вихрь сорвал с наших глаз путеводную звезду и швырнул на брачное ложе кораллов, погрузив нас во шторм. Страшное одиночество хлынуло из глубин. Наши кители выжгла кристальная соль, всю ночь напролет мы дежурили, не смыкая глаз, тем временем на дымящейся шхуне огонь пировал эшелонами трута, искры и сполохи предрекали грядущую скорость тотального отрицанья. Рассвет не мог облегчить наших мук, лучи его гасли в черном тумане, черной воде. Мы сбрасывали свои души, как сбрасывают за борт тухлятину. Море было подобно турбулентной кормушке, ловящей лица; оно продевало в них головоногов, белея от бешенства; сквозь радугу зла сестры-тучи ввалились в прожорливый космос, обрушили ливень королевских страданий, симфонию квислингов над гремящим пространством. Крысы визжали, как будто копыта кошмара плющили мягкие наковальни их внутренностей. То зверствует Бес, сказал Пьер, его красная грива — из светляков и кровавого света, череп — как церковь скамей воплощенного серебра. Той ночью твердили о падшем козле, о порванном черном ангеле, вбитом в наш зачарованный дуб. Кое-кто говорил, что самое море, в котором мы плыли, было всего лишь слезинкой в его глазу, наш корабль — пятнышком пыли, а наши души — фиктивными бликами его исполинской, небесной ненависти. Билли играл на губной гармошке, а парни горланили песни о шлюхах, ждущих клиентов в Кингстонских доках, но тени тех, кто уснул, неслись по великим вельдам драконьего шпата, изрезанным каровыми озерами, в каждое из которых вошла бы тысяча тысяч костей.
Глава Третья
ПО ОКОНЧАНИИ шторма небо стало молочного цвета, нависнув над морем трупной текстуры, гноящимся зеленью кракенского последа под мантией жидкого льда. Вспыхнули солнечные просветы, низвергнув привычный, но неожиданный цикл из зверств, сезон расчлененных. К северу от Столовой Бухты мы встретили вставший на якорь английский военный корабль — Сирену — теперь окрещенный Злюкой и полный наемных искателей скальпов, морских ренегатов, хвалящихся догмой, наколотой аборигенами на их скулах и ссущих хуях при помощи металлических перьев. Они были пьяные в стельку и грязные, как собаки.
Флаг Злюки, дурная пародия на британскую гордость, болтался на самом носу. Он был порван в лоскутья и заново сшит, став похожим на образ в надтреснутом зеркале. То были бродяги без трезвых понятий о собственном деле и цели пути. Караччоли бросил им сходни, и их капитан, в сопровожденьи двух обнаженных лейтенантов-аборигенов, кулдыкавших, будто вальдшнепы, поднялся на борт Виктории и церемонно представился. Звали его Капитаном Хантером, он был уволен со службы за то, что трахал юных кадетов в Бристоле, вывезен в Ад на работы, откуда сбежал к Антиподам. Странный влагалищный глаз был выколот у него на лбу, и невротический капуцин с повыбитыми зубами висел у него на талии, без передышки сося его куцый и испещренный шанкрами хуй. С ним была его банда пьяниц, жалкая шайка лондонских мясников с увечными пальцами и зубами, стучавшими от бесконечных ночевок в ледниках. Они рассказали повесть о горьких лишеньях, о том, как на них напали в таверне у Смитфилдского рынка, избили дубинками, сунули в глотки кляпы, пока тощий скот охуело мычал в подворотнях, сняли с них фартуки, связали веревкой и гнали, как жаб, до замерзшей Темзы, вдоль по которой баркасы свезли их на отплывавшие корабли. Через пару недель, проведенных на море, они истомились по забою настолько, что их охватила кровавая мания. В Ночь Тесаков терпение наше перелилось через край, мы бросились в камбуз, очистили козлы разделочных инструментов, вздернули поварят на мясные крюки и наделали сочных котлет. Побросали их головы, кости и потроха в пасть акулам, и после захода луны танцевали в их коже, покуда рассвет нас не выдал. За преданность делу нас высекли и изгнали на остров горящих проклятий; там мы и встретили Хантера.
Караччоли принял командование над Злюкой и переименовал ее в Драгоценность, сделав Хантера главным помощником и доукомплектовав команду парнями с Виктории, и оба судна ринулись в лапы открытого моря.
Мясники гордо пыжились в солнечном свете, в фартуках шкур непонятного происхождения. Брим, уподобив их ремесло ремеслу священников, что забирают у умирающих души, приветствовал их, будто блудных родственников. Каждую ночь он носил им охапки трупов, исправно калечимых крысоловом, и они изощрялись в своем мастерстве, беспощадно орудуя бритвами. Они взяли в привычку преображать Драгоценность в подобие жареной лебединой туши, с самими собой в роли жирных кишок, гнездящихся в ее полости. Их босс, загорелый забойщик с бритвенными шрамами на руках, отмечающими каждое убийство кувалдой, хвастался титулом Короля Селезенки, и его подмастерья приносили клятвы вассальской верности потрохам своим с ними полным сходством. Общаясь на неком мясницком сленге, они напивались и разглагольствовали о трупных граалях, наполненных из разделочной лужи, крюкастых фантомах и детях-подкидышах, загнанных в склепы Холборна, происходящих от скрещиванья человека с животными, вскормленных на овсянке из мака и проданных странствующим балаганам. Порой Том Индюк становился на четвереньки, с хвостом из каната, забитого в жопу, и декламировал бычьи параболы, в коих планеты с петушьими гребешками доились в тройчатые кувшины, копыта крушили марсианские палисадники.
Опасаясь мятежных последствий, Караччоли по-быстрому запретил сии масонские штучки на Драгоценности, введя мануальную сигнализации для понимания меж мясниками, неграми и голландцами. Сетуя на нехватку ножей, мясники активно заработали челюстями, аналогично обкурившимся свиньям, и если бы их применили к сонным артериям неприятелей, те бы окостенели. Король Селезенка поклялся, что горстка адептов сего мясного психифизического жаргона могла истребить целый вражеский полк, устроив короткое замыкание в нервных системах, вулканизировав лимфу, введя в мертвый мозг холодную статику пепла ядерного распада. Несколько долгих недель Драгоценность тряслась от утробной ярости подмастерий.
Когда наш корабль подошел к проливу Джоанны, море выродилось в тепловатую отмель, плюющую рыбные кости; причалы усыпались падальщицами аляповатых расцветок; утесы вытарчивали, как позвонки из спины прокаженного. Змееподобная цепь испаряющихся лагун тянулась отсюда до самого острова, матово-красной пасти из дюн и валов ископаемых черепов; мы бросили якорь в сумерках. Ночь принесла эпидемию щелкающих крылатых жуков, кошенильный хитин которых белел головами смерти. Хантер опять нализался, его центр тяжести колыхался по прихоти тяготенья земли, его болтовня предвещала беду. Он говорил об Острове Дьявола, о братстве скурвившихся магистратов, в прошлом возглавляемых Пендлом, где, как гласила легенда, женщины целовали демонов в жопу в обмен на истории адского пламени, ныне наколотые на языках всех мужчин из их рода, вплоть до седьмого колена. Однажды ночью ребята уделали весь караул, как баранов, мы выбили судей из жалких хибар и отрубили им писчие пальцы и вырвали с корнем их языки, свели их к чистой теории. Ментесово Козлище бродило в кровавой рвоте, своры бродячих псов разжигали пожары, тем временем Бог наверху высирал ледяные вороньи обломки на буйные бивни Генри, а Черный Питер смотрел на луну сквозь стеклянный глаз. Он сдернул камзол, обнажив наплечник из семи засушенных языков, явственно зараженных татуировками тайной мессы. Так и является Сатана. Караччоли плюнул на стекло фонаря, как бабочка галлюцинаций. Мы скрывались от Бога, и тем прикончили Сатану… ибо никто не может существовать без своего двойника. Без истинной веры сии жестоко засоленные слова — просто пыль, увянувшие цветы, засохшие экскременты в кадаврах. Та дюжина, что живет внизу, под стеклом или будучи приколочена к дереву — двенадцать апостолов земного мессии, которого вы узнаете по его уродству. Остерегайтесь зеркал. Последнее относилось ко мне. Хантер спал, жуки оплели его лоб банданой люминисцентной смерти.
Дежурство Экстерминатора Брима закончилось с первым светом, бутсы забуксовали в груде кровавых сгустков. Крысиные головы, давленые насекомые, бледные окрыленные угри и радужное оперенье летели из-под его шагрени. Капитан Хантер был обезглавлен и расчленен, кишки сервированы словно на завтрак, алые яйца вбиты в глазницы. Глаза и наплечник плавали в море, а капуцин был распят на кресте. Циркулировал ропот. Кто-то винил во всем негров, якобы жаждавших человеческой крови, кто-то — морскую болезнь мясников, исстрадавшихся по своему ремеслу; другие божились, что голландцы, напившись, свели с ним счеты при свете звезд. Убийство прокралось в наши ряды, словно тучный инкуб, чесотка в прямой кишке кровожадного кукольного короля, которая ни от чего не пройдет. Как будто, убивши Бога, мы сломали печать древней пропасти, где владычествовало колдовство, чьи чары загнали нас гончими на границу Земли. Сама святая свобода была чумным вирусом, гложущим мясо наших костей, пока мы плюем в наших бывших тюремщиков.
В полдень шестеро островитян подгребли на пироге из красной коры к правому борту Виктории, выплыв из мглистых гротов. Они привезли нам в подарок плоды, и, когда мы приветствовали их на борту, стало видно, что вся поверхность их кожи топорщилась ромбами шрамовой ткани цвета индиго, ящерным алфавитом Брайля, который, вне всяких сомнений, в темнейший час суток воспламенял грехи змей. Один из них вышел вперед, и на лисьем французском промямлил, что имя его — Пепен, что некогда он был разведчиком у Жана Изгоя, капера из Кале, покойного гида самого Капитана Кида, чье судно, Сестра Месть, лежало на дне в одной лиге отсюда. Он остерег нас о мохилианах, питавшихся свежим человеческим мясом. Пока Ле Тондю, взяв несколько человек, снаряжал бот до берега, Пепен проводил нас к дренированной лагуне, бассейн которой был каменистой аркадой известняковых шпицев, к подножиям коих были прикованы костяки гарротированных корсаров; в ее эпицентре высился блокшкив севшей на рифы шхуны, воздевший идолов из ламинарий и миножье гнездо из акульих костей высоко в небеса. Один за другим мы скользнули, как призраки падальщиков, в сей заколдованный меловой катафалк, и побелели, как истые духи, попавшие в снежную слепоту, пока добрались до руины. Она причиняла боль вековечной зловредностью, будто б во время оно козлиную голову приколотили на мачту, покуда когти трещали на противнях. Многие разрыдались, твердя, что солнце слишком уж удалилось. Все, что я знал наверняка — это то, что оно могло в итоге потухнуть, подвешено в белой ночи иль коме, линчевано зимними террористами.
Наши тяжкие каблуки сокрушали лучистые крабовые щитки, черепа водных змей и челюсти мако, мертвец улыбался из каждого иллюминатора. Рожденные каракатицами к каракатицам канут. От Сестры Мести несло, как от дохлой невесты. Пепен не решился подняться на борт, указав на похабные граффити, намалеванные на шканцах: молодок-мулаток со щупальцами кальмара-гиганта в отверстиях задниц, вкруг коих тянулась надпись, взывавшая к приапическим демонам. Только лишь Брим отважился влезть под корму, пробил сапогом дыру в киле и скрылся внутри, повязав рот платком; спустя две минуты он вывалился обратно, со швами во шламе. Подмышкой он нес бортовой журнал шхуны, вырванный, по его словам, из костлявой руки, торчавшей в железном ящике хамелеоньей окраски. Ее потроха — лабиринт, сходный с ульем, а в центре его — пентаграмма; алтарь посредине — в дюймовой коросте из крови, вокруг него свечи из сморщенных членов, а рядом — сундук, весь измазанный давленой рыбой, и в нем я нашел дневник.
Дневник этот был настоящим талмудом, переплетенным в ветхую шкуру со штампами арахнидных эмблем и девизом Кида — per ardua ad fossam — начертанным на корешке; все записи были на ублюдской латыни, которую лишь Кароччоли, и то навряд ли, сумел бы расшифровать. На каждой странице последних месяцев судна лиловели мрачные пиктограммы: тетрагональные горящие черепа, пляшущие паяцы из кала с ленточными червями волос, луны, нырнувшие на сотню саженей, с корой в ужасных акульих прокусах, сквозь кои виднелась гнилая свинина. Последняя запись была зарисовкой, помеченной просто Deus Aquae, и изображала гибридную нечисть, вставшую на дыбы посреди постамента человечьих останков, мужчину с омаровой головой и клешнями, шестью составными черными ногами, и членом, тоже суставчатым и вдобавок усатым. Куча навоза дымилась под крупом, и из нее торчали пальцы скелета, унизаны кольцами из испанского золота. Взглянув на рисунок, Пепен стал плеваться как сумасшедший. Он завопил, что архипелаг был складом костей белолицых, чьим лордом был некий Барон Симтерр, давным-давно скрывшийся на островах в мошонках рабов, украденных ночью из Индии. Ныне Симтерр спал в пещерах морского дьявола, его сторожили мертвые слуги с тройными надрезами поперек белых горл, стигматами вечных вассалов. Лисьи угрозы утверждений разведчика жалили, как негашеная известь. Мы бросились прочь со смертельною скоростью, с остекленелыми сердцебиеньями, с венами бьющегося хрусталя. Я увидел того, за которым гонялся, чтоб завершить свой пир дураков, и знал так же точно, как то, что Кидова книга была вещим зеркалом, что я и был монстром, предсказанным Караччоли.
Виктория дрейфовала в глубочайшем молчаньи. У штурвала, сгорбившись, стоял Ле Тондю, посеревший, как мертвая душа в пандемониуме. Когда луна наползла на солнце, сказал он, негры, омытые фосфором, как светляки, подожгли побережье, гавкая, все в ожерельях костей, одни, с головами в шлемах из ребер пантер, факелами сгоняли с кусов саранчу, другие срали, где стояли, трясясь, гиены щелкали зубами нос к носу, каббалистическая пантомима опарышей, скрытая пологом из гиббоньих кишок, вырванных без зазрения совести. Потом они вывели белокожих заложниц, пухленьких телочек с красных атоллов, нашинковали их руки и ноги и побросали как поленья в кострища, вспороли желудки, достали кишки и намотали на черные бычьи шеи будто ошейники, вырезали им пизды с мясом, надели на ниггерские кулаки как перчатки, некоторых закопали по ноздри в песок, с разбегу снесли тесаками макушки, и, встав на колени, жевали мозги. Пока мы смотрели с гнилыми сердцами на их барабаны и неистовый пляс, высокий колдун вошел в пламя, с женскими сиськами и уродливым членом под разлетевшейся леопардовой тогой и громко воззвал к богам-леопардам, чтоб те освятили кровавую бойню. И тут Том Индюк, ошалев от мяснической похоти, ринулся сломя голову к берегу, дикими жестами, как горящий святой, проклиная всех ангелов. Его не спасло то что собственный гвалт сперва помешал им заметить его, все наши чувства засеребрились, и мы стремительно вырвались в море, откуда в последний раз увидали его, в воде, вверх ногами, пронзенного копьями кровоточащего солнца, живого иль мертвого — нам неизвестно.
Услышав такое, Король Селезенка и все его скотобойные шавки поклялись слепо отмстить, наяривая кувалдами в палубу, и на их лбах я увидел клеймо еретической касты, которая рухнула в бездну. Насилие вылакало наши тени, как жаждущий волк. Я понял: война и любовь к войне образуют венеру, летящую вспять, и неотменимую в сердце мужчины — первый статут первобытного пакта человечества с хаосом. Те, что лишались врага, шли войной на себя, их души выветривались канцерогенными ностальгиями наркомании, кость терла кость до финального растворенья во рву. Война жила даже в запахе роз, роз на бедняцких могилах, размытых ссущими пумами.
Глава Четвертая
ПЕПЕН проводил нас до самого острова и объявил спасителями. Оба судна были поставлены в доки, и началась их многомесячная починка; тем временем большинство из нас обзавелось джоаннскими женами. Караччоли взял себе безрукую девушку; члены ее еще во младенчестве были отрублены людоедами-мародерами. Вне всяких сомнений, те косточки ныне служили миниатюрными алтарями в некоем тростниковом святилище, плоть, превращенная в выхлопы кала, давным-давно высохла на надгробьях язычников. Он истово клялся, что в оргазменных спазмах ее культей проступал деградированный змеевидный ритмизм, соединявший его сексуальным увечьем с сердцем тектоники островов, пробуждая кошмары в драконьем мозгу, прожигавшие нервные виадуки его гениталий. Воспламенившись от разрушений, он мучался галлюцинациями, в коих гидра сметала человека в затмение, что подкрепляли пассажи, тайно переведенные из наследия Кида. Ночью матросы пировали грибами, что подносили им их куртизанки — священной ведьминской сомой из черной матки природы, и кучковались под шаманские прокламации моего дружка. Пизду мертвых щупалец вырвало нами в подземные печи солнца, за грани мечтаний всех тех, кто мыслит о дьяволе, движущем каждую черно-трещащую вилоподобную муку волны. Позвоночник чудовища, на котором мы пляшем… семь языков для семи чертей, семеро спящих, семь морей, семь смертей. Мы — паяцы иезавели, косой взгляд козлихи, когтистый чертеж на тринадцатом леднике, ярко-алые зубы, которые счистят всю кожу с мертвенно-белого черепа истории. Что же, узрите сезон подчудовища.
Что до меня, то не было мне покоя, покуда море не одевалось тенями. В сумеречной соломенной люльке я лежал в лихорадке, терзаемый самоедской инерцией, ставшей нашей чумой со дня высадки. Суша была анафемой, синяком во все сердце. Уже кое-кто шептался о Церкви Щупалец, о Кидовой галиматье, как о библии; а махинации мясников тем временем втягивали безрассудных без жалости и сострадания в Братство Забоя. Мне стало страшно, что мы бежали от прошлого только затем, чтоб его повторять; что его паразитная пыль превратит меня в мумию, и что единственное мое спасенье скрывается там, где не светит сам свет, в ледяных палисадах водянистого вакуума.
Они пришли с пеплом летней луны — мохилиане, огромные члены татуированы чернилами каракатиц, мощные сферы мошонок в кровавых румянах и рыбных очистках, шипастые стрелы в тугих колчанах из подбрюшного сала, засохшего в полдень. Их шевелюры болтались окоченевшими киноварными космами, грязными от запеченного солнцем говнища, и примитивные вилки, ножи и лопаты лязгали на поясах в такт их бегу. Из ниоткуда послышались туш, лай и хохот священников-леопардов, бульканье человечьего сала в только что разожженных тиглях. Бесас построил голландцев плечом к плечу на песчаном валу вокруг нашего временного редута, и по его команде те грянули веером молний из легких мушкетов; мясо взорвалось жгутами жгучей кровищи; первые мохилиане подохли, но сородичи их перепрыгнули через блюющие трупы и пилозубыми тесаками вырвали сердце всем, кто замешкался и не успел перезарядиться и выстрелить. Тысячи каннибалов свалились с деревьев; когда Караччоли вывел собратьев, гремящая голова пожрала последний проблеск луны, погрузив нас в ушной звон тамтамов, улюлюкающих леопардов, мушкетной пальбы и собачьего визга, лязгающих абордажных сабель и воплей на множестве языков. Тут Фурре кинул факелом в саклю, и в секундной масляной вспышке я увидал, как Пьер потерял потроха, а Ля Рош выбил выстрелом в глаз мозги одного из чертей в рот другому. Людоеды орали мандрилами, жаркое мясо наматывалось на хуи, одни кончали в фатальные раны, другие срали во рты умирающих, жутко тряся кровавые ребра туго сжатыми кулаками. Их пулеголовые охотничьи псы катались по лужам коричневой рвоты. Из некой забытой коптильни вывалились Смитфилдские мясники со слоновьими бивнями наперевес, ревя, словно свиньи, под масками жирных жоп поварят, в передниках, вышитых видами Ада. Они были похожи на минотавров, сбежавших из неких клинических лабиринтов, подслеповатых, строгающих воздух, как будто любой финт мачете распарывал швы ночных шрамов. Заполыхало еще где-то с дюжину хижин. Тут Караччоли прогнал уцелевших бойцов на покрытую сажей периферию, и мясники с каннибалами встали лицом к лицу посредине огненного кольца; налетчики взвыли от страха при виде химер, с рыком вставших из красной грязи: Короля Селезенки, махавшего молотами, словно кузнец в канун конца света, его правой руки Сердцеморда, зловещего потрошителя с шерстью гориллы на ляжках, Кровавого Билла и Джонни Деккера, карлика-мясника, чья кувалда крушила коленные чашечки; они растоптали врага, как чудовищная нога, выбили души телячьими тушами, в коих кипело жужжание насекомых; потом началась какофония размозженья, летающей костной муки и кремневых палиц, обрушивших легочный ливень, спаривавшийся со спермой богов, пока ночь не иссякла с радужным воплем.
К рассвету дымящийся лагерь преобразился в гигантскую скотобойню, лишенную стен, дюжины мохилиан четвертованы и разделаны тяжко труждающимися мясниками, что пели и пили рисовую настойку, не прекращая работы, повсюду радостными кострами горели головы, руки и ноги, а потроха сверкали на плетеных щитах. Деликатесные части были развешаны на бамбуковых козлах и лениво коптились над основаниями догорающих хижин, пенисы жарились на трезубых шомполах. Старейшины острова утопили тринадцать охапок собачьих кишок в трясине и были застуканы за некроманским гаданьем; их дочери между тем преклонили колени, чтоб вылизать крайнюю плоть победителей, грифы каркали над головой, каждый страстный субстрат был пропитан топленым телесным жиром, облеплен хищными насекомыми. Вымывшись кровью, Король Селезенка махал головой горгоны, с глазами, подобными залпам в могиле. Он злобно оскалился за мясистым забралом. Бедная вонь изо рта не знала, что ждет ее завтра. Пища для кошки, пища для обезьяны. Он швырнул ее в погребальный костер.
Мясники вскрыли каждый адский желудок, вытащили оттуда начавшие растворяться огрызки наших друзей и собрали мортальные головоломки их трупов. Мы утопили их под мандалами пальм, пока Караччоли творил свою мессу. Он заявил, что, низвергнув мохилиан, мы были обязаны вновь испытать фортуну, взмахнуть головнею свободы над самыми вороными тупиками земли. Мясники снизошли до того, чтобы сшить паруса из людской сыромятной кожи. Та ночь увидала, как пляжи взбугрили барханы пурпурных крабовых панцирей, что почернели по веленью востока, и под этим гибельным катехизисом Драгоценность вздыбила паруса к Занзибару.
Покуда Виктория готовилась к странствию, заново оснащалась и нагружалась запасами виски и провиантом священных грибов, я грезил четыре ночи о катакомбах старого Мегиддо — ископаемых воплях, гнездящихся в выбоинах скалистого лика, защелоченного пактом глаз, в каждом из коих мерещится утренняя звезда бараньего семени, о затонувших псалмах, желеобразных от ангельских спазмов, о лихорадке белого мяса, бескрылой от сточного дыханья собачьих мамаш, чьи двувыменные брюшины и крупы были пробиты до самой кости многочисленными влагалищами, блюющими желчью. Пятый рассвет распустился, как щупальца, и, когда мы уже брасопили реи для погони за солнцем, мертвая масса сожрала магнитный север над кислым заливом. Это была Драгоценность, выебанная и взорванная, черная, как угрюмая баржа, которая медленно врылась в берег и ссыпала лишь половину всей прежней команды. На второй день пути, заявил Жан Бесас, португальский трехъярусный табаковоз обогнал нас и сделал поворот оверштаг, блюя рассветными бриллиантами с такелажа на носовой таран, и быстрее, чем водный змей, приговорил наш курс к канонаде. Тяжелая жаркая витиеватость железа отправила двадцатерых в ужасное место, наш шкипер подставил бедро под ядро и рухнул на палубу красными клочьями с ревом гибель или победа а мачты и снасти тем временем пали как мост на корабль неприятеля. Первыми дерево преодолели Король Селезенка с Кровавым Биллом, я видел, как Билл срубил крышку черепа и развалил мозги бритвами, с ухмылкой морской звезды ожидающей в бездне Мамашу Марию, как Король Селезенка филейным крюком вырвал жирный рубец из какого-то жалкого пиздюка, а потом разнес его рожу в щепу. Катапульты мочили нас ливнем горящей смолы, покуда мы штурмовали врага, Фурре, полыхая, бросился в море и там тускло тлел как свеча в мавзолее. И, хоть Драгоценность и загорелась, мы навалились на орду этих даго, Король Селезенка плющил сердца на наковальне мертвого мяса, Билловы бритвы ткали жуткие чары чтоб детонировать сатанинскую голову. На этот корабль обрушился холокост, и весь экипаж его лег мертвецами иль канул во взбитое море.
Тем вечером мы погребли еще пятнадцать героев, а потом устрашающая процессия проводила последнюю жертву в могилу. Первым топал приземистый Джонни Деккер, Смитфилдский карлик-хирург, перекинув через плечо Караччолиеву покойную ногу, вяло бившую его пяткой в грудь, пульпу бойни с легкой нарезкой в стволе казненной кости, за ним — Караччоли со своей благоверной, три прижженных культи увивали похоронные ленты, с которых свисали оборки глумливо оскаленных серебряных черепов. Пока Деккер закапывал конечность в песок, сам Ля Рош зачитывал ритуальные гимны, которым я вторил горькими антистрофами; многие щеки покрылись слезами, слезами, в чьих судорожных зеркалах уже зрели грядущие триумфы и смерти.
Когда Виктория вытекла на бездонный простор, обескровленное светило пошло на закат с абсолютно беззвучным лязгом, фрактальным диссонансом из ядра неизвестной и неопровержимой вселенной. Мы стояли на палубе, как кариатиды из соли, наши тени тянулись, как берцовые кости ископаемых ящеров, побелевшие от эонов лежания на плоскогорьях из тусклого нелюдимого шлака, мы видели зло в каждой складке каждой волны.
Правя к югу на Мадагаскар, нам пришлось пересечь Мясницкий Треугольник, знойное рифовое решето в сыпи звездных нарывов, все перешейки которого были завалены черепами, а все ангелы находились на картах неясного происхождения в кабаллистических талмудах покойников. Именно здесь Капитан Тью и создал когда-то свою зону демонов, меридианы человеческих жертвоприношений и некроманства, мощеные капищами из костей и базальта, чьи стены марали непристойные литографии, а подпирали плахи из сколоченных тамариндов, меридианы, параллели которых пересекались в руинах храма змей мамбо, где Тью восседал на скелетном троне и трахал юных кубинских мятежниц под зверские крики каннибальной команды.
Когда мы подплыли поближе к берегу, слизистый воздух настолько сгустился, что склеил нам легкие, многие вырубались и падали или выпотевали всю жидкость сквозь жженые драные поры. Ночь рухнула, как лавина, пурпурные угли рассыпались веером по обсидиановому противню моря. Тупая татуировка тамтамов трещала в дикарском лесу, берцовые кости лупили по бочкам, обтянутым сыромятной кожей, с силой, способной пробудить мертвецов, вся земля превратилась в глину от крови, текшей по известковым венам, бурлившей в сердцах вокруг слитков бессонного золота. Расшатана ветром, а может, теченьем, Виктория дрейфовала безвольно, с парализованными парусами, как будто была дохлой мухой на патоке, люди слишком ослабли, иль впали в транс, чтоб командовать веслами. Все они, как коматозные дурни, валялись в обоссанных набедренных повязках, и бормотали на каменном языке.
Я принял сомы. Мякоть ее блестела от влаги, липких потеков лунного меда иль капелек крови забитого серафима — этого я не мог сказать. Замелькали фантомы. Потом я увидел, как тело мое разорвали клыки ягуара, как мозг мой был сожран и выблеван в бесконечный литиевый тупик привиденья-планеты. Похороны часов уже здесь.
Давно забеременев выводком мумифицированных чудовищ, наш трюм теперь умолял принять в жертву своих детей. Я погрузил их — сплошь кожу до кости — в просторную шлюпку и спустил ее на воду, оставив Викторию накрененной разбоем червей, владычеством гангренозного зодиака, который довел нас сквозь рифы до этого Ада. Брат нарколепсии, что превратила матросов в вампиров, я заключил пакт о жертве, дал обет напоить море кровью самоубийства. С этой ночи душа моя была черным флагом.
Я довез бедных чучел до пляжа, где они упокоились тварями из балагана с магическим фонарем, разведенными с самим светом, лишенными отражений и пребывавшими только в форме выбоин в воздухе, вытесняемом ими. Это был плачущий, сосущий урон, нанесенный той вере, что дураки зовут временем. Лунатичный президиум непогребенных и невознесшихся — и неподсудных никому из людей.
Голодные вопли пришпорили барабанщиков. Собаки выбежали из тьмы, их морды копировали мое лицо, карикатуру в первобытной грязи. Подвенечный череп полуночи вис, порван в клочья. Море с песком переплелись под ногами, как шрамы варварского обрезанья — от горизонта, ровного, желчного, до непостижных массивов лесов, которые небо залило мукой. Оно было схоже с растопленным храмовым витражом, бальзамом, простреленным конфигурацией отравленных звезд, свищевой глиптограммой аннигиляции; его глубочайшие пасти извергли помои горящей золы, при блеске которых я убил свою мать.
Сперва я отсек ее плавники, эти черные, будто смоль, рули, чьи мышцы во время оно прорвали незрячие глубоководные подступы к льдистому вихрю, в котором я был заточен; затем содрал шкуру с ее первобытной туши, раковой опухоли, вытекшей — наконец-то — из юрского сальника океана. Ее лопнувшая брюшина выдала таинства моего становленья: осколочный взор из надгробного зеркала, призрака солевого бешенства, последнее эхо мертвых имен в подводных свадебных залах собачьего черепа и жадеита.
Я нанизал ее зубы на живую бечевку и повязал вокруг горла, размозжил ее фотоноядные очи об остекленелые мозаики кожи, мостившие дюны; ее костяные яичники заверещали как сумасшедшие игральные кости в моем кулаке. Взрезав ее клоаку, я вытащил и очистил задохшиеся останки моего идиота-брата. Бледный, меланхоличный диск его морды казался святым и сладким, как мед, от религиозной любви к буре бритв в моей сердцевине; во рту у него копошились вши, и в бездонном их хаосе я разглядел картографию пустоты, что манила меня.
Берег скорчился; он взбугрился узорами мультиоргазменных морских звезд, мечтаньями ракообразных, насильно ебущих женское мясо; зубчатые когти крались в катакомбах кровавой резни; прозрение в розовых красках стекало с соборной дыбы спинных мозгов, облепленных жиром шипастых шкур и дымящихся висцеральных венков. На сии потроха луна сбросила литографию, чей безогненный сполох показал все градации космоса, в коем я был обречен проскакать на распятом зародыше мула спиною вперед сквозь кровавые пологи, принять крещение вороного солнца; нестись по сверкающей траектории и искалечить токсином все на своем пути.