Глава iv визит к старому холостяку 7 страница
Почему-то мы все вдруг перестали бояться. Наверное, убедившись, что тот, кто своим непревзойденным искусством пробудил в нас жажду чудес, а в будничной жизни не сумел справиться с понесшей лошадью, мы вновь как бы обрели самих себя. Мисс Пул приходила по вечерам со своей рабочей корзиночкой так спокойно, словно вокруг ее уединенного дома и на ведущих к нему пустынных дорогах никогда не рыскала «эта шайка убийц»; миссис Форрестер сказала, что, по ее мнению, ни Дженни, ни она сама не должны бояться безголовой дамы, которая плачет и стенает на Темном проселке, ибо подобным существам, конечно, не дано вредить тем, кто выходит из дома, чтобы делать добро, насколько это в их силах, с чем Дженни боязливо согласилась; однако теория хозяйки не оказала никакого воздействия на практику служанки, пока последняя не нашила на изнанку своей рубашки две полоски красной фланели так, что они образовали крест.
Я застала мисс Мэтти за тем, что она обматывала свой мячик — тот самый, который закатывала под кровать, — яркими шерстяными нитками всех цветов радуги.
— Милочка, — сказала она, — мне так жаль эту измученную заботами крошку. Хотя ее отец и фокусник, глядя на нее, можно подумать, что она ни разу в жизни не играла ни в одну веселую игру. Когда я была девочкой, я таким способом делала очень красивые мячики, и вот решила попробовать сейчас — если он получится хорошим, я сегодня же отнесу его Фебе. Наверное, шайка отправилась в другие места — ведь ни о грабежах, ни о разбоях больше ничего не слышно.
Мы все были настолько поглощены опасным состоянием синьора, что забыли и о грабителях и о привидениях. Леди Гленмайр сказала даже, что, насколько ей известно, никаких грабежей и не было — только двое мальчуганов утащили несколько яблок из сада фермера Бенсона да вдова Хейуорд, торгуя на рынке, недосчиталась полудесятка яиц. Но это было уже слишком: не могли же мы признать, что нашу панику породили столь ничтожные причины. Не успела леди Гленмайр договорить, как мисс Пул негодующе выпрямилась и заявила, что хотя она с удовольствием согласилась бы с ней, что иных оснований для тревоги у них не было, однако, вспоминая мужчину, переодетого женщиной, который пытался ворваться к ней в дом, пока его сообщники поджидали снаружи, и зная от самой же леди Гленмайр о следах на клумбах миссис Джеймисон, и принимая во внимание тот факт, что мистер Хоггинс был дерзко ограблен на собственном крыльце… Но тут леди Гленмайр перебила ее, выразив глубокое убеждение, что вся эта история — не более чем фантазии, сплетенные вокруг куска мяса, украденного кошкой. Она очень покраснела, пока говорила это, и меня ничуть не удивила воинственная поза, которую приняла мисс Пул, — не будь леди Гленмайр «ее милостью», мы, конечно, услышали бы куда более решительные возражения, чем «как же, как же!» и другие столь же отрывочные восклицания, единственно допустимые в присутствии миледи. Однако едва леди Гленмайр удалилась, мисс Пул принялась поздравлять мисс Мэтти с тем, что им пока еще удалось избежать брачных уз, которые, как она заметила, делают людей чрезвычайно легковерными. Собственно говоря, если женщина не сумела избежать замужества, это уже неопровержимо свидетельствует о ее большом природном легковерии, и то, что леди Гленмайр сказала об ограблении мистера Хоггинса, показывает, до чего доходят люди, поддавшиеся подобной слабости. Совершенно очевидно, что леди Гленмайр поверит любым небылицам, если уж она проглотила эту жалкую выдумку о куске баранины и кошке, которой он пытался обмануть самое мисс Пул, но она-то всегда была начеку и не полагалась на слова мужчин.
Мы, как и желала того мисс Пул, возблагодарили судьбу за то, что не связали себя узами брака, но, мне кажется, больше мы были рады тому, что грабители покинули Крэнфорд. Во всяком случае, на эту мысль меня навела речь, которую произнесла в тот же вечер мисс Мэтти, когда мы сидели вечером у камина, и из которой следовало, что муж представляется ей надежным защитником от воров, грабителей и привидений, — она сказала, что не позволила бы себе предостерегать юных девиц от брака, как это постоянно делает мисс Пул. Разумеется, брак всегда сопряжен с риском, как она убедилась теперь, приобретя некоторый жизненный опыт, но она помнит дни, когда мечтала выйти замуж ничуть не меньше всех других.
— Не за кого-то определенного, милочка, — поспешила она добавить, словно опасаясь, что сказала лишнее. — А просто как в известном присловье: девицы всегда говорят: «Когда я выйду замуж», а джентльмены говорят; «Если я женюсь».
Эта шутка была произнесена довольно печальным тоном, и ни я, ни она, мне кажется, не улыбнулись. Впрочем, слабые отблески огня совсем не освещали лица мисс Мэтти. Помолчав, она продолжала:
— Нет, я все-таки не сказала вам правды. Это было так давно, и никто не догадывался, сколько я об этом думала тогда — разве что мама. Но могу сказать, что было время, когда я не предполагала, что на всю жизнь останусь только мисс Мэтти Дженкинс; ведь даже если бы я сейчас встретила человека, который захотел бы на мне жениться (а, как говорит мисс Пул, никогда нельзя считать себя в безопасности), я не могла бы дать ему согласия — надеюсь, это не очень его огорчило бы, но я бы не могла дать согласия ни ему, ни кому-либо другому, кроме того человека, за которого я когда-то думала выйти замуж. А он умер и так и не узнал, почему я сказала «нет», хотя столько раз думала… Ну, не важно, что я думала. На все воля божья, и я очень счастлива, милочка. Ни у кого нет таких добрых друзей, как у меня, — добавила она, взяв мою руку в свои.
Если бы я не знала про мистера Холбрука, я, наверное, что-нибудь сказала бы, когда она умолкла, но теперь я не придумала ничего, что прозвучало бы естественно, а потому мы обе некоторое время хранили молчание.
— Когда-то отец, — начала она затем, — велел нам вести дневники, разграфленные пополам. На одной стороне мы должны были утром записывать, как, по-нашему, пройдет наступающий день, а вечером писали на другой стороне, как он прошел на самом деле. Некоторым людям было бы очень тягостно рассказывать о своей жизни таким способом (при этих словах на мою руку упала слеза)… Я не хочу сказать, что моя жизнь была печальной, но только она оказалась совсем не такой, как я ожидала. Помню, как-то в зимний вечер мы с Деборой сидели у огня в нашей спальне — я помню все так ясно, будто это было вчера, — и строили планы нашей будущей жизни, мы обе, хотя вслух о них говорила только она. Она сказала, что хотела бы выйти замуж за архидьякона и писать его пастырские послания, а, как вы знаете, милочка, она не вышла замуж и, насколько мне известно, ни разу в жизни не встретила холостого архидьякона. Я никогда не была честолюбива да и пастырские послания писать я не сумела бы, но мне казалось, что я могла бы хорошо вести хозяйство (мама всегда называла меня своей правой рукой), и я всегда очень любила детишек — даже самые робкие малыши охотно тянули ко мне ручонки; в юности я половину свободного времени проводила у бедняков нашего прихода, нянча их младенцев. Но не знаю почему, когда я стала печально и серьезной — это случилось года через два, — малютки начали меня дичиться, и боюсь, я утратила этот мой дар хотя люблю детишек по-прежнему, и каждый раз, когда я вижу мать с ребенком на руках, у меня щемит сердце. И знаете, милочка (тут давно забытые угли в камин внезапно рассыпались, взметнулся язык пламени, и увидела, что ее глаза, устремленные на что-то невидимо и несбывшееся, полны слез), — мне иногда снится, что у меня есть ребенок, всегда один и тот же — маленькая девочка лет двух. Она не становится старше, хотя я вижу ее во сне уже много лет. По-моему, мне ни разу не снилось, чтобы она говорила или шумела. Она очень тихая и безмолвная, но она приходит ко мне, когда ей очень грустно или очень весело, и я просыпаюсь, чувствуя у себя на шее ее теплые ручонки. Вот и прошлой ночью — может быть потому, что я легла спать, думая о мячике для Фебы, моя деточка пришла ко мне во сне и подставила мне губки, как настоящие малышки подставляют их настоящим матерям перед тем, как идти спать. Но это все вздор, милочка! Только пусть слова мисс Пул, не отпугнут вас от брака. Мне кажется, это очень счастливое состояние, а немножко легковерия только облегчает жизнь — во всяком случае, это лучше, чем всегда сомневаться и видеть везде трудности и неприятности.
Если бы брачные узы и стали внушать мне опасение, то причиной тут была бы не мисс Пул, а участь бедного синьора Брунони и его жены. Однако всякие опасения забывались при виде того, как в заботах и горестях они думали не о себе, а друг о друге и какую радость получали они от общества друг друга или маленькой Фебы.
Синьора однажды рассказала мне довольно много об их прежней жизни. Все началось с того, что я спросила, действительно ли у ее мужа есть брат-близнец, как говорила мисс Пул. Такое сходство представлялось мне настолько чудесным, что я, конечно, усомнилась бы в словах мисс Пул, если бы она не была незамужней. Но синьора, или, вернее, миссис Браун (она предпочитала, чтобы ее называли так) сказала, что это истинная правда и что ее деверя часто принимали за ее мужа — весьма удобное обстоятельство для их профессии.
— Хотя, — продолжала она, — как можно принять Томаса за настоящего синьора Брунони, я, хоть убейте, не понимаю. Но он так говорит, а не верить ему я не могу. Человек-то он очень хороший: не знаю, как бы мы расплатились по счету в «Восходящем солнце», если бы не деньги, которые он нам посылает, и все-таки за моего мужа его могут принять только люди, которые ничего не смыслят в искусстве. Возьмите хоть фокус с шариками, мисс: там, где мой муж разгибает все пальцы, а мизинец красиво оттопыривает, Томас сжимает руку в кулак, и сразу кажется, что у него тут невесть сколько шариков. А кроме того, он ведь не бывал в Индии и не умеет носить тюрбан как полагается.
— Вы были в Индии? — спросила я с удивлением.
— А как же! Много лет, сударыня. Сэм был сержантом в Тридцать первом полку, и когда полк отправили в Индию, я вытащила жребий «ехать», и даже сказать вам не могу, до чего я обрадовалась: для меня ведь разлука с мужем была бы прямо как медленная смерть. Хотя, сударыня, знай я все наперед, может, я бы выбрала сразу умереть, чем переносить все, что мне пришлось перенести. Правда, я была с Сэмом и могла о нем заботиться, но ведь, сударыня, я шестерых детей потеряла! — И она посмотрела на меня тем странным взглядом, который я видела только у матерей, чьи дети умерли, безумным взглядом, точно что-то вечно ищущим и не находящим. — Да! Шестеро их у меня умерли в этой жестокой Индии, точно бутончики, которые сорвали безвременно. И каждый раз я думала, что не смогу больше, не захочу больше любить ребенка. А когда рождался следующий, я любила его не только за него самого, но и за всех его мертвых братцев и сестричек. И когда я носила Фебу, я сказала мужу: «Сэм, когда ребенок родится и я окрепну, я от тебя уеду. Мне это сердце разобьет, но ведь, если и этот малютка умрет, я сойду с ума; я и сейчас уже как сумасшедшая. Но если ты отпустишь меня в Калькутту и я пронесу мое дитя всю дорогу шаг за шагом, то, может, это и пройдет. И я буду во всем себя урезывать, и буду копить, и буду просить милостыню, и, если нужно будет, — умру, лишь бы мне сесть на корабль и уехать домой в Англию, где наш ребенок останется жив». Да благословит его господь! Он сказал, что отпустит меня. И он начал откладывать из своего жалованья, а я откладывала каждый пенни, который получала за стирку или другую какую работу, а когда родилась Феба, я, только окрепла, сразу пустилась в путь. Одиноко мне было. Через густые леса, где под этими громадными деревьями всегда темно, по речному берегу (только я выросла в Уорикшире, возле самого Эйвона, и журчание воды было словно весточка из дому), от станции к станции, от одной индийской деревни к другой шла я, неся своего ребенка. У супруги одного офицера нашего полка, сударыня, я видела маленькую такую картинку — какого-то иностранца-католика: пресвятая дева с маленьким Спасителем. Она его держит на руках, а сама так нежно вокруг него изгибается и прижимает щеку к его щеке. Ну, и когда я пошла проститься с этой дамой, — я у нее стирала, — она горько так заплакала. Она ведь тоже потеряла своих детей, и у нее не было малыша, чтобы спасти его, как я надумала спасти свою девочку. И я так осмелела, что попросила ее подарить мне эту картинку. А она заплакала еще сильнее и сказала, что ее дети сейчас с малюткой Иисусом. Она дала мне картинку и сказала, что слышала, будто художник написал ее на дне бочонка — оттого-то она и круглая. И вот, когда становилось мне совсем невмоготу идти, а сердце словно свинцом наливалось (ведь я то начинала бояться, что так и не доберусь до дома, а то вспоминала мужа, а один раз мне померещилось, будто моя маленькая вот-вот умрет), я доставала эту картинку и смотрела на нее, пока мне не начинало казаться, что пресвятая матерь говорит со мной и меня утешает. И туземцы все были очень добры. Мы друг друга не понимали, но они видели, что я несу на руках ребенка, и подходили ко мне, давали мне рис и молоко, а иногда — цветы. Я немножко этих цветов засушила и всегда вожу их с собой. А один раз, когда утром я была совсем слаба, они хотели, чтобы я осталась у них подольше (это я поняла), и начали пугать меня, чтобы я не шла через лес, — а он и вправду казался очень дремучим и темным. Но мне чудилось, что смерть гонится за мной, чтобы отнять у меня мою девочку, и что я должна идти вперед, нигде не задерживаясь. И я вспомнила, что господь всегда заботился о матерях с самого сотворения мира, и подумала, что он позаботится и обо мне, а потому попрощалась с ними и ушла. А однажды моя крошка заболела, и мы с ней обе нуждались в отдыхе — и тогда господь привел меня к доброму англичанину, который жил совсем один среди туземцев.
— И в конце концов вы благополучно добрались до Калькутты?
— Да, благополучно. Когда я узнала, что идти остается всего два дня, то я ничего не могла с собой поделать, сударыня, — может, это было идолопоклонство, не мне судить, только я зашла с моей девочкой в туземный храм у дороги, чтобы возблагодарить бога за его великое милосердие. Я ведь подумала, что место, где другие люди в радости и печали молятся своему богу, наверное, должно быть свято. И я устроилась служанкой к больной даме, которая на корабле очень привязалась к моей малютке, а через два года Сэм отслужил свой срок и вернулся на родину, ко мне и к нашей девочке. Тут надо было решать, как он станет зарабатывать хлеб насущный, только никакого ремесла он не знал. Но в Индии он научился разным фокусам у бродячего фокусника, ну и решил попробовать, а не получится ли у него что-нибудь тут. И дело пошло так хорошо, что он взял себе в помощь Томаса — но только помощником, а не вторым фокусником, хоть Томас сейчас и один устраивает представления. А то, что они близнецы и похожи друг на друга как две капли воды, очень нам было полезно, и они напридумывали много собственных штук. И Томас — очень хороший брат, только у него нет такой благородной осанки, как у моего мужа, а потому я не могу понять, как это публика принимает его за самого синьора Брунони, хоть он об этом и пишет.
— Бедняжка Феба! — сказала я, подумав о девочке, которую она несла на руках все эти сотни миль.
— Это вы правду сказали! Я уж думала, что мне ее не выходить, когда она заболела в Чандерабаддаде, но добрый ага Дженкинс взял нас к себе, и это ее, наверное, спасло.
— Дженкинс! — повторила я.
— Да, Дженкинс. Наверное, все, кто носит эту фамилию, добрые люди. Вот и эта пожилая дама, которая каждый день водит Фебу гулять…
Но я думала о другом: не пропавший ли Питер этот ага Дженкинс? Правда, многие утверждали, что он умер. Но, с другой стороны, многие слышали, что он в Тибете стал Великим ламой. Мисс Мэтти верила, что он жив. И я решила навести справки.
ГЛАВА XII ПОМОЛВКА
Действительно ли чандерабаддадский ага Дженкинс — это крэнфордский «бедный Питер» или нет? Как выразился кто-то: вот в чем был вопрос.[65]
У меня дома мои родные, когда им больше нечего делать, принимаются бранить меня за несдержанность. Недостаток сдержанности — это мой особый порок. У каждого человека есть свой особый порок, неизменная черта характера — так сказать, piece de resistance,[66] чтобы его друзьям было что кромсать, чем они с большим удовольствием и занимаются. Мне надоело постоянно слышать, что я опрометчива и несдержанна, а потому я решила хотя бы раз явить собой образец осмотрительности; и мудрости. Нет, я ни словом, ни намеком не выдам своих подозрений относительно аги. Я наведу справки и обо всем, что узнаю, расскажу только дома отцу, как старинному другу обеих мисс Дженкинс и всей их семьи.
Собирая факты, я постоянно вспоминала рассказ; моего отца о дамском благотворительном комитете, председателем которого ему довелось быть. Он говорил, что все время невольно вспоминал то место у Диккенса, в котором описывается, как веселое общество пело хором, причем каждый с наслаждением тянул свою любимую песню. Так и в этом комитете каждая дама произносила речь о том, что ее занимало больше всего, к величайшему своему удовлетворению, но без всякой пользы для предмета, обсудить который они собрались. Однако и этот комитет не шел ни в какое сравнение с крэнфордскими дамами, как я убедилась, попытавшись собрать у них сведения о росте бедного Питера, о его внешности, о том, когда и где его видели в последний раз и какие слухи о нем до них доходили. Например, я спросила мисс Пул (и мне казалось, что я выбрала для вопроса очень удачную минуту, так как задала его во время визита к миссис Форрестер — ведь они обе знавали Питера, и я думала, что вдвоем им будет легче припомнить многие подробности), я спросила мисс Пул, какие известия о нем были самыми последними, и вот тогда-то она и сообщила мне ту нелепость, о которой я уже упоминала — что его выбрали тибетским Великим ламой, после чего каждая из них заговорила о своем. Миссис Форрестер начала с закутанного в покрывало пророка в «Лалла-Рук»[67] — не думаю ли я, что он должен был изображать Великого ламу, хотя Питер вовсе не был безобразен, а, напротив, даже почти красив, если бы не веснушки. Я было обрадовалась — ведь, сделав эту петлю, она все-таки вернулась к Питеру, но мгновение спустя милая старушка уже рассуждала о «Калидоре» Роленда и о достоинствах косметики и различных помад для волос вообще, причем с таким жаром, что я принялась слушать мисс Пул, которая через лам, как вьючных животных, добралась до перуанских ценных бумаг и биржевых курсов, после чего сообщила свое самое низкое мнение об акционерных банках вообще и о том, в котором мисс Мэтти хранит свои деньги — в частности. Тщетно я перебила ее вопросом:
— А когда… в каком году вы слышали, что мистер Питер стал Великим ламой?
Это только вызвало у них спор, плотоядные ламы животные или нет, причем велся он не совсем на равных, так как миссис Форрестер призналась (после того как они успели погорячиться и вновь остыть), что она всегда путает плотоядных и травоядных — так же как «горизонтальный» и «перпендикулярный». Впрочем, она очень изящно извинилась, объяснив, что в ее время подобные слова применялись только для того, чтобы учить, как их грамотно писать.
Единственный факт, который я почерпнула из этого разговора, сводился к тому, что Питер, когда о нем слышали в последний раз, безусловно, жил в Индии «или где-то там поблизости» и что эти скудные сведения о его местопребывании достигли Крэнфорда в тот год, когда мисс Пул сшила себе платье из индийского муслина, уже давным-давно изношенное (мы стирали его, и штопали, и во всех подробностях проследили историю его упадка и гибели уже в виде оконной занавески, прежде чем смогли продвинуться дальше); это был тот год, когда в Крэнфорд приезжал зверинец Уомвелла — мисс Мэтти еще специально хотела посмотреть слона, чтобы лучше представлять себе, как Питер ездит на таком животном, а заодно увидела и боа-констриктора, которого ей вовсе не хотелось представлять себе, рисуя в воображении страну, где обитает Питер; да-да, тот самый год, когда мисс Дженкинс выучила наизусть какие-то стихи и на всех званых вечерах имела обыкновение упоминать, что Питер «озирает род людской от Китая и до Перу»,[68] и все находили это весьма возвышенным и отвечающим случаю — ведь Индия и правда лежит между Китаем и Перу, если только поворачивать глобус слева направо, а не справа налево.
Вероятно, мои расспросы и любопытство, которое они не замедлили пробудить у моих друзей, сделали нас слепыми и глухими к тому, что происходило вокруг. Мне казалось, что солнце всходило и сияло над Крэнфордом и дождь лил на него точно так же, как всегда, и я не заметила никаких знамений, которые могли бы предвещать необычайное событие. И насколько мне известно, не только мисс Мэтти и миссис Форрестер, но даже сама мисс Пул, которую мы считали почти пророчицей из-за свойственного ей дара провидеть то, что случалось, до того, как оно случалось (хотя она не любила тревожить своих друзей и никогда заранее им ничего не сообщала), — даже сама мисс Пул была вне себя от изумления, когда пришла поведать нам поразительную новость. Но мне необходимо взять себя в руки: еще и теперь, вспоминая эту новость, я от удивления забыла законы хорошего стиля, и если не сумею справиться со своими чувствами, то, пожалуй, забуду и правила грамматики.
Мы сидели — мисс Мэтти и я, — как обычно: она спиной к свету с вязаньем в покойном кресле, покрытом голубым ситцевым чехлом, а я с «Сентджеймской хроникой», которую читала ей вслух. Через несколько минут мы отправились бы вносить те небольшие изменения в наш туалет, которые принято делать в Крэнфорде перед приемными часами (они там начинаются с двенадцати). Я отлично помню и эту сцену, и этот день. Мы разговаривали о том, как быстро пошло выздоровление синьора после наступления теплой погоды, хвалили искусство мистера Хоггинса и скорбели об отсутствии у него утонченности и хороших манер (в том, что мы обсуждали именно это, можно усмотреть странное совпадение, но тем не менее так оно и было), когда вдруг услышали стук — стук визитера, три четких удара, — и опрометью бросились (впрочем, это более фигура речи: у мисс Мэтти разыгрался ревматизм и быстро ходить она не могла) к себе в спальни, чтобы переменить чепцы и воротнички, но тут нас остановил голос мисс Пул, которая поднималась по лестнице, крича:
— Не уходите! Я не могу ждать! Я знаю, что еще нет двенадцати… но останьтесь, в чем вы есть… Мне надо с вами поговорить!
Мы постарались сделать вид, будто это вовсе не мы вскочили так поспешно, что она услышала это снизу; ведь, само собой разумеется, нам вовсе не хотелось, чтобы люди думали, что мы храним старую одежду, дабы донашивать ее в «священном домашнем приюте», как мисс Дженкинс однажды изящно назвала заднюю комнату, где завязывала банки с вареньем. А потому мы удвоили утонченность наших манер и были весьма утонченны в течение тех двух минут, пока мисс Пул переводила дух и разжигала наше любопытство, воздевая руки горе в изумлении и опуская их долу в молчании, точно слова оказывались слишком слабы и выразить подобную новость можно было только пантомимой.
— Нет, вы только подумайте, мисс Мэтти! Вы только подумайте! Леди Гленмайр женится… то есть выходит замуж, хотела я сказать… Леди Гленмайр… Мистер Хоггинс… Мистер Хоггинс и леди Гленмайр женятся!
— Женятся! — сказали мы. — Женятся! Какое безумие!
— Женятся, — сказала мисс Пул со свойственной ей решительностью. — Я, как и вы, сказала: женятся! И еще я сказала: в какое дурацкое положение ставит себя ее милость! Я бы могла сказать и «какое безумие!», но удержалась, ибо услышала об этом в лавке, где было полно народа. Ума не приложу, что сталось с женской деликатностью чувств! Нам с вами, мисс Мэтти, было бы стыдно, если бы о нашем браке разговаривали в бакалейной лавке и приказчики все слышали бы!
— Но, — заметила мисс Мэтти со вздохом, точно оправляясь от тяжкого удара, — может быть, это неправда. Может быть, мы несправедливы к ней.
— Нет! — объявила мисс Пул. — Я взяла на себя труд удостовериться. Я пошла прямо к миссис Фиц-Адам попросить у нее поваренную книгу (я знала, что у нее она есть), и принесла ей свои поздравления a propos[69] тех затруднений, которые, несомненно, испытывают холостые джентльмены с домашним хозяйством, а миссис Фиц-Адам выпрямилась и сказала, что это, насколько ей известно, действительно так, хотя каким образом и где я могла об этом узнать, она не понимает. Она сказала, что у ее брата и леди Гленмайр дело совсем слажено. «Дело слажено»! Какое вульгарное выражение! Но ее милости придется снизойти еще и не к такому недостатку утонченности. У меня есть основания полагать, что мистер Хоггинс ежевечерне ужинает хлебом, сыром и пивом!
— Женятся, — еще раз повторила мисс Мэтти. — Мне и в голову не приходило… Двое наших знакомых женятся. Это уж совсем близко.
— Настолько близко, что у меня сердце замерло, когда я об этом услышала, и вы успели бы сосчитать до двенадцати, прежде чем оно снова забилось, — сказала мисс Пул.
— И чей только черед теперь настанет! Здесь в Крэнфорде бедная леди Гленмайр могла, казалось бы, считать себя в безопасности, — заметила мисс Мэтти с кроткой жалостью в голосе.
— Гм! — воскликнула мисс Пул, вздернув голову. — Вы ведь, наверное, помните песенку бедного милого капитана Брауна «Тибби Фаулер» и строчки: «Хоть на гору заберется, жениха примчит ей ветер»?
— Но, мне кажется, все дело тут в том, что Тибби Фаулер была богата.
— А в леди Гленмайр есть привлекательность, которую я, например, постыдилась бы иметь.
Тут я заговорила о том, что меня поразило больше всего:
— Но каким образом мог ей понравиться мистер Хоггинс? Что она ему понравилась, это меня не удивляет!
— Ну, не знаю. Мистер Хоггинс богат и недурен собой, — сказала мисс Мэтти. — К тому же характер у него хороший, а сердце доброе.
— Она выходят замуж ради прочного положения, вот в чем дело. А сумку с врачебными инструментами, я полагаю, берет в придачу, — объявила мисс Пул, сухо усмехнувшись собственной шутке. Однако, подобно большинству людей, которые думают, что произнесли суровую и саркастическую речь, исполненную к тому же тонкого остроумия, она начала несколько отходить: после этого упоминания о сумке с врачебными инструментами ее мрачность заметно пошла на убыль, и мы принялись строить предположения о том, как примет эту новость миссис Джеймисон. Особа, которой она поручила свой дом, дабы было кому отпугивать дружков от служанок, обзавелась собственным дружком! И дружок этот был тот самый человек, которого миссис Джеймисон объявила вульгарным и неприемлемым для крэнфордского света — причем не только из-за его фамилии, но и из-за его голоса, его красного лица, его сапог, пахнущих конюшней, и собственной его персоны, пахнущей лекарствами. Навещал ли он леди Гленмайр в доме миссис Джеймисон? Если да, то никакая хлорная известь не очистит этот дом в глазах его владелицы. Или же все их свидания ограничивались случайными встречами в комнате бедного больного фокусника, к которому оба они были чрезвычайно добры, чего мы не могли не признать, как ни возмущал нас этот мезальянс? И тут выяснилось, что одна из горничных миссис Джеймисон последнее время хворала и мистер Хоггинс несколько недель лечил ее. Итак, волк забрался в овчарню и теперь готовился утащить пастушку. Что скажет миссис Джеймисон? Мы вглядывались во мрак будущего, точно ребенок, который провожает взглядом фейерверочную ракету в облачном небе, предвкушая оглушительный треск и ослепительный ливень сверкающих искр. Затем мы спустились с небес на землю и к настоящему времени, принявшись расспрашивать друг друга (хотя ровно ничего не знали и не располагали ни единым фактом, чтобы строить на нем заключения) о том, когда ЭТО свершится. И где? Каков годовой доход мистера Хоггинса? Перестанет ли она употреблять свой титул? И удастся ли заставить Марту и других респектабельных служанок Крэнфорда докладывать о супружеской паре «леди Гленмайр и мистер Хоггинс»? Но будут ли им делать визиты? Даст ли нам миссис Джеймисон свое на то позволение? Или нам придется выбирать между высокородной миссис Джеймисон и павшей леди Гленмайр? Леди Гленмайр нравилась всем нам гораздо больше. Она была весела, добра, общительна и любезна, а миссис Джеймисон была тупа, бездеятельна, спесива и скучна. Но мы признавали верховную власть миссис Джеймисон уже столько лет, что теперь даже мысленное нарушение запрета, наложение которого мы только предвидели, представлялось нам изменой.
Миссис Форрестер застигла нас в заштопанных чепцах и заплатанных воротничках, но мы даже не вспомнили о них, до того нам не терпелось посмотреть, как она примет новость, сообщение которой мы благородно предоставили мисс Пул, хотя могли бы опередить ее, пожелай мы воспользоваться нечестным преимуществом; у нее, едва миссис Форрестер вошла в комнату, случился крайне несвоевременный припадок кашля, длившийся не менее пяти минут. Я никогда не забуду молящего выражения ее глаз, когда она смотрела на нас, прижимая к лицу носовой платок. Взгляд ее яснее всяких слов говорил: «Не допустите, чтобы природа лишила меня сокровища, которое по праву принадлежит мне, хотя я не могу воспользоваться им сию минуту». И мы не допустили.
Удивление миссис Форрестер не уступало нашему, а оскорблена она была куда сильнее, ибо это затрагивало ее сословие, и она гораздо яснее нас видела, какое пятно кладет подобное поведение на всю аристократию.
Когда они с мисс Пул ушли, мы попытались успокоить наши смятенные души, но эта новость слишком глубоко взволновала мисс Мэтти. Она прикинула, и оказалось, что в последний раз кто-то из ее знакомых — если не считать мисс Джесси Браун — сочетался браком болеет пятнадцати лет назад, и, как она сказала, это совсем ее ошеломило, и теперь она просто не представляет себе, что еще может случиться.
Не знаю, только ли это мое воображение, или и правда после объявления о помолвке в любом кругу общества его незамужняя часть начинает щеголять необычной веселостью и новизной туалетов, точно безмолвно и бессознательно объявляя: «Мы тоже девицы!» И в течение двух недель после этого, достопамятного визита мисс Пул они с мисс Мэтти говорили и думали о шляпках, платьях, чепцах и шалях гораздо больше, чем за последние несколько лет, вместе взятых. Впрочем, причиной могла быть весенняя погода — март выдался на редкость: теплый, и в сверкающих лучах ясного солнца меха и всяческие шерстяные ткани казались не слишком уместными. Сердце мистера Хоггинса было покорено отнюдь не нарядами леди Гленмайр: она по-прежнему навещала бедняков и больных все в тех же скромных, поношенных платьях. Я видела ее только мельком — в церкви или на улице, потому что она как будто избегала встреч со знакомыми, но я заметила, что лицо ее, казалось, помолодело, губы стали как будто более алыми и больше не сжимались в узкую полоску, а глаза смотрели на все так светло и нежно, словно она проникалась любовью к Крэнфорду и ко всему в нем. Мистер Хоггинс сиял; расправив плечи, он шагал по среднему проходу церкви в скрипящих новых сапогах, которые заявляли о грядущей перемене в его положении не только взгляду, но и слуху. Ведь легенда гласила, что до этой поры он расхаживал в тех же самых сапогах, в каких впервые начал объезжать своих больных двадцать пять лет назад, только они чинились сверху и снизу: у них менялись и головки, и подошвы, и каблуки, да и самая кожа становилась то черной, то коричневой, никто уже не помнил, сколько раз.
Ни одна из крэнфордских дам не пожелала санкционировать этот брак, поздравив невесту или жениха. Мы предпочитали игнорировать эту историю до возвращения нашей повелительницы миссис Джеймисон. Пока же она не вернулась и не показала, как нам следует держаться, эта помолвка оставалась для нас чем-то вроде ног испанской королевы[70] — фактом несомненным, но упоминанию не подлежащим. Узда, наложенная на наши языки (видите ли, если мы не говорили об этом с заинтересованными сторонами, то как же мы могли получить ответы на мучившие нас вопросы?), начинала становиться невыносимой, и любопытство уже сильно подточило наши понятия о достоинстве молчания, но тут наши мысли внезапно были отвлечены — крупнейший лавочник Крэнфорда, который торговал и бакалейными товарами, и сыром, и модными материями, и шляпками, объявил, что им получены образчики весенних мод, каковые и будут выставлены в следующий вторник в его заведении на Хай-стрит. А мисс Мэтти только этого и дожидалась, чтобы сшить себе новое шелковое платье. Правда, я предлагала выписать выкройку из Драмбла, но она отказалась, мягко дав мне понять, что еще не забыла, как была разбита ее мечта о тюрбане цвета морской волны. Я была рада, что нахожусь на месте, дабы противодействовать властным чарам оранжевых и пунцовых — шелков.
Тут мне следует сказать несколько слов о себе самой. Я уже упоминала о давней дружбе моего отца с семейством Дженкинс — возможно даже, что мы находились с ними в каком-то дальнем родстве. А потому он охотно разрешил мне провести в Крэнфорде всю зиму после того, как мисс Мэтти в дни паники послала ему письмо, в котором, я подозреваю, сильно преувеличила мои способности и мужество как защитницы дома. Но теперь, когда дни стали длиннее и веселее, он начал настаивать на моем возвращении, и я медлила только из-за довольно зыбкой надежды получить более определенные сведения, которые позволили бы мне согласовать описание аги Дженкинса, полученное от синьоры, с тем, что я сумела почерпнуть из разговора с мисс Пул и миссис Форрестер о внешности: «бедного Питера» до его исчезновения.