Тайна судна, оставшегося без команды 9 страница

К древней могиле меня привела история. Ничего, кроме истории, у меня не осталось, все остальное было лишь дьявольской насмешкой. Теперь я уверился, что притаившийся ужас не был существом во плоти, но неким призраком с волчьими клыками, оседлавшим полуночные молнии. И я уверился, разобравшись вместе с Артуром Манро в местных легендах, что это был призрак Яна Мартенса, умершего в 1762 году. Поэтому я с дурацким упорством раскапывал его могилу.

Особняк Мартенсов был возведен в 1670 году Герритом Мартенсом, состоятельным купцом из Нового Амстердама, которому не нравились новые порядки под властью Англии[68]и он построил себе великолепный дом здесь, на удаленной лесистой вершине. Ему доставляла удовольствие ее никем не нарушаемая уединенность и необычное местоположение. Единственным заметным недостатком этой местности были неистовые летние грозы. Когда минхер Мартенс выбирал место и возводил особняк, он еще мог полагать, что эти частые природные катаклизмы — случайность, однако со временем убедился, что холм как нарочно приспособлен для таких явлений. Наконец он посчитал, что бури вызывают у него головную боль, и оборудовал погреб, в котором мог скрываться от их самых свирепых налетов.

О наследниках Геррита Мартенса известно меньше, чем о нем, поскольку все они были тверды в ненависти к английской культуре и научились держаться в стороне от колонистов, ее принявших. Они жили на редкость замкнуто, и в округе утверждали, что Мартенсы с трудом говорят и с трудом понимают других людей. Их внешность была отмечена особой наследственной чертой: один глаз у них у всех был голубой, а другой — карий. С соседями они общались все реже и реже, пока не начали наконец вступать в браки со своими слугами. Многие члены этой разросшейся семьи выродились, переселились на другую сторону долины, смешались с тамошними полукровками и со временем превратились в жалких скваттеров. Другие угрюмо влачили жизнь в родовом особняке, становясь все более необщительными и обнаруживая нервическую чувствительность к частым в этих местах грозам.

Большая часть этих сведений стала известна за пределами округи благодаря юному Яну Мартенсу; будучи человеком неуемным, он вступил в армию колоний после того, как слух о конгрессе в Олбани[69]достиг Вершины Бурь. Ян был первым из потомков Геррита, повидавшим свет, и, когда в 1760 году он возвратился после шестилетней кампании, отец, дядья и братья встретили его с ненавистью, как чужака, несмотря на его характерные мартенсовские глаза. Теперь он не разделял мартенсовских чудачеств и предрассудков, и даже горные грозы перестали действовать на него, как прежде. Зато его угнетало окружение, и он часто писал своему другу в Олбани, что собирается покинуть родительский кров.

Весной 1763 года этот его друг, Джонатан Гиффорд, обеспокоился молчанием своего корреспондента — тем более что знал об обстановке и ссорах в мартенсовском особняке. Решив лично навестить Яна, он оседлал коня и отправился в горы. В дневнике Джонатана указано, что он достиг Вершины Бурь двадцатого сентября и обнаружил усадьбу в крайне запущенном состоянии. Мартенсы угрюмо смотрели на него своими странными глазами — их мерзкий, почти звериный облик потряс его. На ломаном гортанном языке они объяснили, что Ян умер. Уверяли, что прошлой осенью его убило молнией и он похоронен в низине за давно уже заброшенным садом. Они показали гостю могилу — холмик земли без каких-либо памятных знаков и надписей. Что-то в поведении Мартенсов вызвало у Гиффорда сильнейшее отвращение и дало ему повод для подозрений. Неделю спустя он вернулся с лопатой и киркой, чтобы тайно исследовать захоронение, и обнаружил то, что и ожидал найти: череп, разбитый беспощадными, свирепыми ударами, так что, вернувшись в Олбани, он открыто обвинил Мартенсов в убийстве их родича.

Хотя сказать это со всей определенностью было нельзя, слухи стремительно распространились по всей округе, и с той поры Мартенсы сделались изгоями. Никто не желал иметь с ними дела, и все сторонились их имения как места проклятого. Они же, видимо, приспособились жить независимо, на том, что производили сами, — ибо временами с отдаленных холмов были видны огни, указывавшие на присутствие в имении людей. Огни появлялись — хотя и все реже — вплоть до 1810 года.

Между тем возник целый свод страшных легенд об особняке и о горе. Этих мест стали избегать с еще большим тщанием, а к прежним легендам прибавлялись все новые. Дом не посещали вплоть до 1816 года, когда скваттеры наконец обратили внимание на длительное отсутствие огней. После этого несколько человек пошли на разведку; дом оказался необитаемым и частично разрушенным.

Там не нашли человеческих скелетов, поэтому причиной исчезновения Мартенсов сочли отъезд, а не смерть. Казалось, семейство отбыло за несколько лет до того, а по более поздним пристройкам можно было судить, насколько многочисленным оно стало ко времени своего переселения. В культурном отношении Мартенсы совершенно опустились: на это указывала разломанная мебель и валявшееся кругом столовое серебро, которым, должно быть, перестали пользоваться задолго до отъезда. Однако, хотя зловещие Мартенсы и ушли, ужас перед их домом сохранился и стал еще пронзительней, когда новые странные истории стали растекаться среди обитателей гор. Так и стоял этот дом — брошенный, внушающий страх и навещаемый мстительным призраком Яна Мартенса. Так он и стоял в ночь, когда я раскапывал могилу.

Я уже назвал свое занятие дурацким, таким оно и было — и по тому, что я искал, и по тому, как я это делал. В выкопанном гробу обнаружилось только немного праха, но я в неистовом стремлении извлечь призрак Мартенса продолжал бессмысленно и неуклюже рыть. Одному Богу ведомо, чего я ожидал, — а ощущал я лишь то, что все глубже копаю могилу человека, призрак которого бродит по ночам.

Трудно сказать, на какой чудовищной глубине лопата, а за ней и мои ноги провалились в землю. Происшествие чрезвычайное и пугающее, поскольку существование подземелья давало моим безумным теориям ужасное подтверждение. Скатываясь вниз, я повредил фонарь и теперь достал карманный электрический фонарик. В обе стороны уходил узкий коридор, достаточно просторный, чтобы по нему можно было ползти; и хотя никто в здравом рассудке не решился бы на это, я, обуреваемый лихорадочным стремлением отыскать притаившийся ужас, забыл об опасности, о разумной осторожности и брезгливости. Решив, что буду двигаться в направлении дома, я отчаянно пополз туда по узкому проходу, стремительно и почти вслепую, лишь изредка включая фонарик.

Кто сумел бы описать подобное зрелище: человек, затерянный под невероятной толщей земли, он скребется, извивается, едва дышит, изо всех сил продвигается на четвереньках сквозь толщу древней тьмы, не думая о времени, безопасности, направлении и цели… Ужасно, но именно этим я и занимался. Занимался так долго, что жизнь поблекла, как старые воспоминания, остались лишь темнота и я, словно превратившийся в крота или гусеницу. Лишь долгое время спустя я снова вспомнил об электрическом фонаре и осветил проход в пласте глины, который шел прямо, а затем плавно поворачивал.

Какое-то время еще я пробирался по нему на четвереньках, свет фонарика стал совсем тусклым, затем проход круто пошел вверх, так что пришлось двигаться медленней. Я поднял глаза и внезапно увидел вдалеке два жутких отражения моего гаснущего фонаря — два отражения, излучавшие погибель и пробуждавшие туманные воспоминания, способные свести с ума. Непроизвольно я остановился — хотя отступить не догадался. Глаза приближались, кроме них у этой твари различима была только когтистая лапа. Но какая это была лапа! Где-то над головой послышался знакомый грохот — неистовый гром разыгравшейся в горах яростной грозы. Должно быть, я довольно далеко прополз вверх и оказался вблизи поверхности. И пока громыхал этот приглушенный гром, глаза смотрели на меня с бессмысленной злобой.

Благодарение Богу, я тогда не стал выяснять, что это такое, иначе мне пришлось бы расстаться с жизнью. Спасла меня та самая гроза, которая вызвала эту тварь из небытия: после минуты страшного ожидания с невидимых небес ударила одна из тех частых в горах молний, следы которых — борозды взрытой или горелой земли — я замечал во многих местах. Неистовой силы молния пробила своды проклятой норы, ослепив и оглушив меня, но не обездвижив полностью.

Беспомощно барахтаясь, я выкарабкивался из-под осыпающейся земли, пока наконец потоки дождя не привели меня в чувство. Я понял, что выбрался на поверхность в знакомом месте, на крутом безлесном склоне с юго-западной стороны горы. Непрерывные вспышки молний освещали изрытую почву и остаток странной низкой насыпи, тянущейся вниз с лесистого склона, но в этом хаосе я не нашел даже следа того места, где выбрался из смертоносных катакомб. В моей голове царил такой же хаос, как на земле, и, глядя на мерцавший вдалеке, с южной стороны, красный отблеск, я вряд ли сознавал весь ужас того, через что мне пришлось пройти.

Но два дня спустя, узнав от скваттеров, что означал красный отблеск, я ощутил еще большее потрясение, чем в глиняном лазе, видя страшные глаза и лапу. Еще большее — из-за ошеломляющего предположения. Вслед за ударом молнии, благодаря которой я очутился на поверхности, в деревушке, что была в двадцати милях оттуда, разыгралась очередная трагедия: безвестная тварь прыгнула на хлипкую крышу одной из хижин с нависшего над ней дерева. Она получила свою жертву, но скваттеры в неистовстве успели поджечь хижину прежде, чем тварь ускользнула, и она обрушилась в тот самый миг, когда земля поглотила тварь, глаза и лапу которой я видел.

Ужас в глазах

Вряд ли можно считать человека душевно здоровым, если он, зная все, что знал я об опасностях Вершины Бурь, собрался в одиночку отыскивать притаившийся там ужас. Хотя два воплощения ужаса были уничтожены, это давало весьма слабую гарантию душевной и физической безопасности в здешнем подземном царстве многоликой дьявольщины; я исступленно стремился к цели, между тем как события, а с ними и мои выводы становились все более чудовищными.

Узнав спустя два дня после жуткой встречи в подземном лазе, что в тот самый миг, когда глаза твари сверкнули передо мною, еще одна ей подобная объявилась в двадцати милях от того места, я испугался чуть не до смерти. Однако к страху примешивалось столь сильное изумление и ощущение причудливости происходящего, что ощущение казалось почти приятным. Порой в кульминации ночного кошмара, когда невидимые силы влекут тебя над крышами странных мертвых городов к ухмыляющейся пропасти Никты,[70]с каким облегчением и даже удовольствием можно завопить во весь голос, кидаясь в бездонную всепоглощающую пучину ночных образов. Примерно так же подействовали на меня новые происшествия на Вершине Бурь. Обнаружив, что здесь обитали два чудовища, я ощутил бешеное стремление перерыть всю землю в проклятом месте и голыми руками вытащить наружу свирепую смерть, таившуюся в каждом дюйме отравленной земли.

При первой возможности я пришел на могилу Яна Мартенса и стал копать на прежнем месте, но напрасно. Сильнейший обвал засыпал все следы подземного прохода, да и от ямы почти ничего не осталось и нельзя было понять, насколько глубоко я пробился в прошлый раз. Затем я совершил нелегкое путешествие в отдаленную деревушку, где сожгли смертоносную тварь, но был мало чем вознагражден за труды. Среди пепла роковой хижины нашлось несколько костей, по всей видимости, не принадлежавших чудовищу. По словам скваттеров, жертва была только одна, но я счел, что они ошиблись, поскольку кроме целого человеческого черепа там нашелся обломок другого, разбитого, по-видимому, тогда же. Многие видели стремительный прыжок чудовища, но никто не мог сказать доподлинно, на что оно походило; скваттеры именовали его просто дьяволом. Я обследовал огромное дерево, на котором эта тварь пряталась, и не отыскал никаких определенных мет. Попытался также найти след, ведущий в чернолесье, но в этот раз не смог выдержать вида чудовищно огромных стволов и толстых змееподобных корней, зловеще вьющихся по поверхности, прежде чем нырнуть под землю.

Затем мне предстояло тщательнейшим образом еще раз исследовать заброшенную деревушку, где смерть нанесла самый страшный удар, где Артур Манро видел нечто, о чем не успел рассказать. Я и в прошлый раз вел поиски предельно внимательно, хотя и безрезультатно; теперь же у меня появились новые основания для их проверки: страшный путь ползком под землею убедил меня, что по крайней мере одна разновидность ужаса была подземной тварью. В этот раз, четырнадцатого ноября, моей главной задачей было изучить склоны Конической горы и Кленового холма, обращенные к злосчастной деревушке, причем особое внимание я обращал на рыхлую землю оползней на Кленовом холме.

Полдня поисков ничего не прояснили, и в сумерках я стоял на этом холме, глядя вниз на деревушку и — через долину — на Вершину Бурь. Догорел великолепный закат; взошла почти полная луна; она заливала серебристым светом равнину, отдаленный склон горы и странные низкие холмики, вздымающиеся там и сям. Картина идиллическая, но я знал, что под нею скрыто, и потому ненавидел все это. Ненавидел обманщицу-луну, лживо-мирную долину, набухшую, как нарыв, гору и эти зловещие холмики. Казалось, на всем лежит печать какой-то вредоносной силы, чьей-то тайной и страшной власти.

Рассеянно оглядывая залитую лунным светом панораму, я вдруг отметил своеобразие ландшафта, некую повторяющуюся топографическую деталь. Не обладая специальными познаниями в геологии, я с самого начала заинтересовался холмиками и насыпями, характерными для этой местности. Отметил, что они во множестве разбросаны вокруг Вершины Бурь, что их меньше в долинах, чем у вершины, где доисторические ледники, несомненно, встречали меньшее сопротивление своим причудливым подвижкам. И сейчас, при свете низкой луны, меня вдруг осенило: отдельные точки и ряды этой системы холмиков, отбрасывающих таинственные тени, были явно и странно связаны с верхней точкой Вершины Бурь. Она была несомненным центром, от которого расходились их неровные линии, словно дряхлый особняк Мартенсов выпустил зримые щупальца ужаса. Мысль об этих вредоносных щупальцах отозвалась во мне необъяснимой дрожью, и я впервые усомнился в ледниковом происхождении этих холмиков.

Чем больше я раздумывал, тем больше сомневался в этом, и с моих глаз словно спала пелена. Я почувствовал: между тем, что я видел в подземелье, и тем, что происходило на поверхности, существует причудливая пугающая связь. Еще не до конца поняв, в чем дело, я стал лихорадочно бормотать: «О господи!.. Кротовины… проклятое место все изрыто… как их много… той ночью в доме… они сначала утащили Беннета и Тоби… по обеим сторонам…» И принялся раскапывать ближайший холмик, копать отчаянно, неистово, даже ликующе, и наконец громко вскрикнул от некоего невнятного чувства, дорывшись до туннеля или лаза, точно такого, по какому я полз тою дьявольской ночью.

Помню, что затем я бросился бежать с лопатой в руке; это был бешеный бег по залитым луной, покрытым холмиками лугам, сквозь мрак зловещего призрачного леса на крутом склоне холма; вскрикивая, задыхаясь, я мчался прыжками к страшному особняку Мартенсов. Помню, как наудачу раскапывал заросший шиповником погреб — копал, чтобы найти самую сердцевину губительной сети. И помню, как хохотал, провалившись в подземный проход, в отверстие у основания старого камина, поросшего бурьяном; трава отбрасывала тревожные тени в свете свечи, которая случайно оказалась у меня с собой. Сколько еще тварей притаилось в этом адском улье, ожидая грозы, чтобы выйти наружу, я не знал. Две были убиты — возможно, больше их не существовало. Но я горел решимостью добраться до последней тайны ужаса, который снова казался мне конкретным и телесным.

Мои нерешительные раздумья о том, стоит ли исследовать проход немедля и в одиночку, с этим жалким источником света, или попытаться собрать команду скваттеров, были прерваны внезапным порывом ветра, погасившим свечу и оставившим меня в непроглядной тьме. Луна больше не светила сквозь отверстия и проемы в стенах; с чувством обреченности я услышал зловещий многозначительный рокот надвигающейся грозы. Мысль о том, что может произойти, заставила меня отступить в дальний угол погреба. Но я не сводил глаз с пугающего отверстия у основания камина. Отдаленные вспышки молний проникали сквозь заросли, окружавшие погреб, и освещали развалившиеся стены, выхватывая из темноты битые кирпичи и полузасохший бурьян. Меня снедали страх и любопытство. Что вызовет к жизни эта буря — и есть ли там, в глубине, то, что может быть вызвано? При свете молнии я выбрал себе укрытие, густой бурьян, сквозь который мог видеть отверстие, оставаясь сам невидимым.

Если небеса проявят милосердие, я когда-нибудь смогу забыть увиденное и мирно доживу положенные мне годы. Сейчас же я не сплю ночами, а при грозах вынужден принимать опий. Это началось внезапно, без предупреждения: из неведомой норы, подобно крысе, метнулась одна тварь, раздалось дьявольское пыхтение и приглушенное хрюканье, и потом из отверстия под камином хлынули потоком омерзительные, словно изъеденные проказой, уродливые твари, страшнее самой смерти и самого безумия. Вскипая, булькая, пузырясь подобно змеиному яду, этот поток изливался из зияющего отверстия, растекался, как гной, и устремлялся из погреба, чтобы распространиться по проклятому полуночному лесу, неся с собой ужас, безумие и смерть.

Бог знает, сколько их было — должно быть, сотни. Вид этого потока при мерцающем свете молний потрясал душу. Когда он поредел и стали мелькать отдельные твари, я увидел, что они похожи на гномов — уродливые волосатые не то черти, не то обезьяны, чудовищная дьявольская карикатура на обезьянье племя. Они были отвратительно безмолвны, лишь однажды послышался визг, когда один из отставших принялся умело и привычно свежевать ослабевшего соседа. Другие тоже набросились на останки и, истекая слюной, пожирали их. После этого, как ни странно, болезненное мое любопытство взяло верх над оцепенением, страхом и отвращением: когда последний уродец выбрался из подземелий неведомых кошмаров, я достал автоматический пистолет и в момент громового удара застрелил его.

Вереница вопящих ускользающих теней багрового безумия — они охотились друг на друга под кроваво-красными полосами грозового неба… бесформенные фантомы и мгновенная смена отвратительных сцен… чудовищно разбухшие дубы, змееподобные корни которых, извиваясь, сосали неведомые яды из земли, отравленной мириадами дьяволов-каннибалов… холмики-щупальца чудовищного подземного осьминога… жуткие сполохи молний над мрачными стенами, поросшими плющом… ужасные аллеи с бесцветной грибовидной порослью… Благодарение небу, инстинкт привел меня к людскому поселению, к мирной деревне, спавшей под спокойными звездами на прояснившемся небе.

Неделю я приходил в себя, затем послал в Олбани за командой взрывников, чтобы динамитом стереть с лица земли особняк Мартенсов на Вершине Бурь, уничтожить все холмики, подземные ходы и насосавшиеся ядов деревья, само существование которых казалось мне символом несчастья. Когда все это было проделано, я понемногу начал спать, но истинный отдых невозможен, пока жива память о тайне притаившегося ужаса. Она будет преследовать меня, ибо кто может поручиться, что уничтожение было полным, что подобных явлений более не существует в природе? Кто, обладая моими знаниями, может думать о неведомых подземных пустотах, не мучаясь страшными видениями грядущих бед? До сих пор мне трудно смотреть на колодец или вход в подземку… почему врачи не могут дать мне достаточно сильных лекарств, чтобы я спал по ночам, чтобы успокоить меня, когда налетает гроза?

То, что я увидел при вспышке молнии после того, как застрелил тварь, отставшую от потока, оказалось таким простым, что прошла минута, прежде чем я понял все это — и впал в исступление. Существо было тошнотворно: грязно-белое подобие гориллы с острыми желтыми клыками и взъерошенной шерстью — результат вырождения, устрашающий продукт кровосмешения и пожирания себе подобных на земле и под землею; воплощение рычащего хаоса и ухмыляющегося ужаса, что таится по ту сторону жизни. Умирая, оно глядело на меня странными глазами, такими же, как те, что уставились на меня в подземелье, пробуждая туманные воспоминания. Один глаз был голубой, другой — карий: глаза Мартенсов, описанные в старых легендах. И, застыв от ужаса, я понял, что случилось с исчезнувшей семьей и страшным, притягивающим молнии домом Мартенсов.

Праздник[71]

(перевод О. Мичковского)

Efficiut Daemones, ut quae non sunt, sic tamen quasi sint, conspicienda hominibus exhibeant.[72]

Лактанций[73]

Мой дом остался далеко позади, и я весь был во власти чар восточного моря. Уже стемнело, когда я услышал шум прибоя и понял, что море находится вон за тем холмом с прихотливыми силуэтами ив на фоне прояснившегося неба и первых ночных звезд. Я должен был исполнить завет отцов и потому бодро шагал по дороге, покрытой тонким слоем свежевыпавшего снега, вверх по склону холма — в ту сторону, где Альдебаран мерцал среди ветвей. Я спешил в старинный город на берегу моря, где ни разу прежде не бывал, хотя часто грезил о нем.

Это было в дни праздника, который люди называют Рождеством, в глубине души зная, что он древнее Вифлеема и Вавилона, древнее Мемфиса и самого человечества. Именно в эти дни я добрался до старинного города на берегу моря, где некогда жил мой народ — жил и отмечал этот праздник еще в те незапамятные времена, когда он был запрещен. Несмотря на запрет, из поколения в поколение передавался наказ: отмечать праздник каждые сто лет, дабы не угасала память о первозданных тайнах. Народ мой был очень древним, он был древним уже триста лет назад, когда в этих краях появились первые переселенцы. Предки мои были чужими в здешних местах, ибо пришли сюда из южных стран, где в садах пьяняще благоухают орхидеи. Это были темноволосые нелюдимые люди, говорившие на непонятном языке и лишь постепенно освоившие наречие местных голубоглазых рыбаков. Потом мой народ разбросало по свету, и объединяли его одни лишь ритуалы, тайный смысл которых навеки утерян для ныне живущих. Я был единственным, кто согласно завету в эту ночь вернулся в старинный рыбацкий поселок, ибо только бедные и одинокие умеют помнить.

Я достиг вершины холма и в наступивших сумерках разглядел у его подножия Кингспорт: заснеженный город с затейливыми флюгерами и шпилями, старомодными крышами и дымниками на печных трубах, причалами и мостками, деревьями и погостами; с бесчисленными лабиринтами улочек, узких, извилистых и крутых, сбегающих с крутого холма в центре города, увенчанного церковью, которую пощадило время; с невообразимой мешаниной домов колониального периода, разбросанных тут и там и громоздящихся под разными углами и на разных уровнях, словно кубики, раскиданные рукой младенца. Древность парила на седых крылах над посеребренными морозом кровлями. Один за другим в окнах вспыхивали огни, вместе с Орионом и бессмертными звездами освещая холодные сумерки. Волны прибоя мерно ударяли в полусгнившие пристани — там затаилось море, вечное загадочное море, откуда некогда вышел мой народ.

Рядом, чуть в стороне от дороги, возвышался еще один холм, лишенный растительности и открытый всем ветрам. На нем располагалось кладбище — я понял это, когда, приглядевшись, увидел черные надгробия. Они зловеще вырисовывались в темноте, словно полусгнившие ногти гигантского мертвеца. Дорога выглядела заброшенной, снег на ней был нетронут. Временами мне чудилось, будто издалека доносится какой-то звук, жуткий и размеренный, напоминающий скрип виселицы на ветру. В 1692 году в этих местах были повешены по обвинению в колдовстве четверо моих родичей, но точное место казни мне было неизвестно.

Спускаясь по дороге, прихотливо петлявшей по склону, я изо всех сил прислушивался, пытаясь уловить оживленный гомон, столь обычный для таких небольших городков в вечерние часы, но не расслышал ни звука. Тогда, подумав о том, что на дворе Рождество, я решил, что освященные веками традиции здешних пуритан вполне могут отличаться от общепринятых и, вероятно, предполагают тихую набожную молитву в кругу домочадцев. После этого я больше не прислушивался и не искал взглядом попутчиков, но спокойно продолжал свой путь мимо тускло освещенных фермерских домов и погруженных во мрак каменных оград — туда, где вывески на старинных лавках и тавернах для моряков поскрипывали на соленом морском ветру, где вычурные кольца на дверях зданий поблескивали при свете крошечных занавешенных окон, выходящих на безлюдные немощеные улочки.

Я заранее ознакомился с планом города и знал, как пройти к дому, где меня должны были признать за своего и оказать мне радушный прием — деревенские обычаи живут долго. Уверенным шагом я проследовал по Бэк-стрит к зданию окружного суда, пересек по свежему снегу единственную в городе плиточную мостовую и очутился за Маркет-хаусом, где начиналась улица Грин-лейн. Планы города, изученные мною, были составлены очень давно, однако с тех пор Кингспорт ничуть не изменился, и я не испытывал никаких затруднений, выбирая дорогу. Правда, в Аркхеме мне сказали, что здесь ходят трамваи, но я не видел над собой проводов; что же касается рельсов, то их все равно не было бы видно из-под снега. Впрочем, я не пожалел, что решил идти пешком — с вершины холма заснеженный городок выглядел таким привлекательным! Чем ближе я подходил к цели, тем непреодолимее становилось мое желание постучать в двери дома, где жили мои соплеменники, седьмого по счету дома на левой стороне Грин-лейн, со старомодной остроконечной крышей и выступающим вторым этажом, как строили до 1650 года.

Когда я подошел к нему, внутри горел свет. Судя по ромбовидным окнам, дом поддерживался в состоянии, весьма близком к первоначальному. Верхняя его часть выдавалась вперед, нависая над узкой улочкой и едва не касаясь выступающего верхнего этажа дома напротив, так что я оказался как бы в туннеле. Низкий каменный порог был полностью очищен от снега. Тротуара я не заметил; входные двери многих соседних домов располагались высоко над землей, к каждой из них вели лестницы в два пролета с железными перилами. Все это выглядело довольно необычно: я не был уроженцем Новой Англии и никогда не видел ничего подобного. В целом мне здесь понравилось, и, вероятно, я бы даже нашел окружающий вид приятным для глаза, если бы еще по улицам ходили люди, если бы на снегу виднелись следы, если бы хоть на некоторых окнах были подняты шторы.

Взявшись за железное дверное кольцо, я ощутил какой-то безотчетный страх. Ощущение это вызревало во мне давно; причинами его могли служить и необычность моего положения, и промозглые сумерки, и непонятная тишина, царившая в этом старинном городе с его странными обычаями. И когда мой стук вызвал отклик, я струсил окончательно — ибо перед тем, как дверь, скрипя, отворилась, я не услышал ничего похожего на звуки приближающихся шагов. Впрочем, испуг мой длился недолго: у открывшего мне дверь старика в домашнем халате и шлепанцах было доброе лицо, и это меня несколько успокоило. В руках он держал перо и восковую табличку, на которой тут же нацарапал витиеватое, в старинном стиле приветствие, предварительно показав мне жестами, что он немой.

Поманив меня за собою, хозяин провел меня в освещенную свечами комнатушку с массивными открытыми стропилами на низком потолке, скудно обставленную скромной, потемневшей от времени мебелью семнадцатого века. Вся комната была олицетворением прошлого; ни одна деталь не была упущена. Здесь была и разверстая пасть очага, и прялка, у которой спиной ко мне сидела согбенная старушка в халате и чепце. Несмотря на праздничный день, она была занята работой. В воздухе ощущалась какая-то непонятная сырость, и я подивился тому, что в очаге не горит огонь. Слева от меня, напротив ряда занавешенных окон, стояла скамья, повернутая ко мне своей высокой спинкой, и мне показалось, что на ней кто-то сидит, однако я не был в этом уверен. Обстановка подействовала на меня угнетающе, и я вновь ощутил давешний безотчетный страх. Более того, страх этот усилился, и причиной этому было именно то, что лишь недавно его заглушило: я имею в виду доброе лицо старика, ибо чем дольше я в него всматривался, тем более меня ужасала сама доброта его. Неподвижные, застывшие зрачки, кожа белая, как воск… Внезапно я понял, что это вовсе не лицо, а маска, дьявольски искусная маска. И еще меня поразило то, что старик был в перчатках. Трясущимися руками он снова нацарапал что-то на табличке. Я прочел: мне вежливо предлагалось немного подождать, прежде чем меня отведут к месту празднества.

Указав на стул, стол и стопку книг, хозяин удалился. Усевшись, я принялся рассматривать книги; это были старинные, почтенные фолианты, но притом самого шокирующего свойства: «Чудеса науки» Морристера,[74]«Saducismus Triumphatus» Джозефа Глэнвилла,[75]изданный в 1681 году, «Демонолатрия» Ремигия,[76]напечатанная в 1595 году в Лионе, и, наконец, самый жуткий из вышеперечисленных опусов, чудовищный и непотребный «Некрономикон» безумного араба Абдула Альхазреда в запрещенном латинском переводе Олауса Вормия — я ни разу не видел этой книги, но слышал о ней самые ужасные вещи. Со мной не вступали в разговор, тишина нарушалась лишь скрипом уличных вывесок, колеблемых ветром, да мерным жужжанием прялки, у которой старушка в чепце все пряла и пряла свою бесконечную пряжу. И комната, и книги, и хозяева дома — словом, все вокруг действовало на меня угнетающе, вселяло безотчетную тревогу, но я должен был исполнить завет отцов и принять участие в этих странных торжествах, с какими бы неожиданностями мне ни пришлось столкнуться. Поэтому я взял себя в руки и принялся за чтение. Вскоре моим существом всецело, до дрожи, завладело одно место в этом проклятом «Некрономиконе», где высказывалась некая мысль и приводилась некая легенда — и та и другая настолько жуткие, что противоречили здравому рассудку и просто не укладывались в голове. Однако я бросил книгу, не дочитав до конца страницы, поскольку мне послышалось, как закрывается одно из окон напротив скамьи — получается, что перед этим оно было тихо отворено? Затем до меня донесся какой-то шум, совсем не похожий на звук хозяйкиной прялки. Впрочем, здесь я мог и ошибиться, потому что старуха работала очень энергично, а еще прежде раздался бой старинных часов. Что бы там ни было, но с этого момента у меня пропало ощущение, будто на скамье кто-то сидит, и я снова погрузился в чтение, трепеща над каждым словом, а потом в комнату вернулся хозяин. Он был одет в широкую старинную мантию и опустился на ту самую скамью, так что теперь я не мог его видеть. Да, ожидание было не из приятных, и нечестивая книга в моих руках делала его неприятным вдвойне. Но вот пробило одиннадцать, старик встал, скользнул к громоздкому резному сундуку в углу комнаты и вынул из него два плаща с капюшонами. Один из них он надел на себя, другим облек свою хозяйку, которая наконец-то оставила свое монотонное занятие. Затем они оба направились к выходу; старуха ковыляла, прихрамывая, а хозяин забрал у меня книгу, дал мне знак следовать за ним и натянул капюшон на свое неподвижное лицо-маску.

Наши рекомендации