Скромная могила великого Фарадея, члена шотландской секты, возмущавшей добропорядочных членов общества своими обрядами – в особенности пристрастием к публичному омовению ног
Сто лет назад вид ухоженного, вылизанного Хайгейта у человека с воображением наверняка вызывал тоску и отвращение. Все эти стандартные каменные урны и казенно скорбящие ангелы олицетворяли убожество фантазии покойников: членов парламента, судей, генералов, банкиров, их агрессивное стремление во что бы то ни стало, даже после смерти, не выделяться.
Но для застегнутого на все пуговицы общества жизненно необходимо некоторое, тщательно дозированное количество чудаков. Викторианская эксцентричность прославлена не меньше, чем пресловутая сдержанность. Не обошлось без сумасбродств (впрочем, не выходящих за рамки благопристойности) и на Хайгейте.
Британские чудачества, в общем, известны и осенены данью традиции. Самое почтенное из них – любовь к животным. Вот почему среди кельтских крестов и облупленных гипсовых Спасителей нет-нет да и вылезет каменная морда любимой собаки или кошки. Самый знаменитый из хайгейтских псов – огромный дог кулачного бойца Тома Сэйерса (1826–1865), кумира лондонской публики. Когда боксер умер, его провожала на кладбище десятитысячная толпа, а во главе траурной процессии в гордом одиночестве ехала в карете любимая собака покойного. От Тома Сэйерса на памятнике только профиль, собака же высечена в полный рост.
Да что собака! На могиле владельца зверинца Джорджа Вумвелла (1788–1850) дремлет его любимый лев Нерон, славившийся при жизни благоразумием и мирным нравом, да к тому же наверняка принесший своему хозяину немало прибыли.
Еще причудливее смотрится проявление признательности придворного живодера мистера Джона Атчелера, который велел установить на своей могиле изваяние коня – в обязанности покойного входило умерщвлять состарившихся или выбракованных обитателей королевских конюшен. И вот призрак этих несчастных холстомеров сто пятьдесят лет стоит над скелетом своего убийцы и всё стучит, стучит каменным копытом в крышку его гроба. Так ему, Джону Атчелеру, и надо.
Как люди-чудаки своими выходками расцвечивали монохромность викторианского общества, так и надгробья-чудаки оживляют серый город мертвецов. Именно эти немногочисленные скульптурные безумства – нелепое гранитное фортепиано на могиле пианиста, тяжеленныq воздушный шар на могиле аэронавта, теннисная ракетка на могиле фабриканта – заставляют посетителя вздрагивать, напоминая о том, что вокруг него тесной, невидимой толпой стоят сто шестьдесят тысяч человек, которые раньше были живы, а теперь обретаются неизвестно где и, возможно, смотрят сейчас на досужего зеваку своими умудренными тайной смерти глазами.
Впечатляют не только скульптурные безумства, но еще и надписи. Это особый вид литературного творчества, часто рассказывающий об ушедшем времени и его обитателях больше, чем сами изваяния. На хайгейтских стелах, как положено, по большей части встречаются краткие CV и приветы от родственников. А также стихи – в основном неважного, «кладбищенского» качества. Но попадаются и маленькие шедевры. Например, четверостишье, высеченное на памятнике профессора-атеиста:
Я не был, а потом я стал.
Живу, работаю, люблю.
Любил, работал. Перестал.
Ничуть об этом не скорблю.
Ни одно мало-мальски известное кладбище не обходится без знаменитостей. Когда некрополь переполняется и перестает функционировать, от бульдозера эту бесполезную зону отчуждения может спасти только магия громких имен, священных для потомства. Чем в конце концов заканчивается, понятно: цены на недвижимость дорастают до отметки, делающей сентиментальность глупым расточительством, и тогда самых прославленных покойников перезахоранивают, а всех прочих оставляют лежать, где лежали, но уже без памятников и надгробий.
Хайгейт пока еще держится – в значительной степени благодаря двум-трем именам, из-за которых кладбище непременно присутствует во всех путеводителях.
Тут есть звезды, так сказать, местного значения – те, кто был славен при жизни и совершенно забыт теперь. Например, легендарный полиглот Луи Прево, который, как явствует из надписи на памятнике, говорил «более чем на сорока языках». Или виртуоз хирургии Роберт Листон, впервые применивший наркоз и умевший произвести ампутацию ноги за тридцать секунд. Или истинный изобретатель кинематографии Вильям Фриз-Грин, славу которого похитили коварные братья-французы. Впрочем, эти могилы не в счет, им Хайгейт не спасти.
Другое дело – фамильные захоронения семейств Диккенс и Голсуорси. Эти имена способны наполнить благоговением сердце любого британского Лопахина, вырубателя вишневых садов. Беда в том, что оба титана в Хайгейте присутствуют, как теперь говорят, виртуально. Прах Чарльза Диккенса по воле королевы Виктории покоится в Вестминстерском аббатстве, а имя на хайгейтской стеле – произвол брошеной жены Кэтрин, которая пожелала хотя бы посмертно восстановить разрушенную семью.
Не верьте и надписи на могиле Джона Голсуорси. Его пепел, согласно завещанию, развеян над полями Сассекса, а здесь, на том самом кладбище, где хоронили Форсайтов, от писателя остались лишь буквы, вырезанные в граните.
Отсутствие наХайгейте останков Диккенса и Голсуорси, пожалуй, символично. Хайгейт задумывался как кладбище не для гениев, а для надежной опоры престола, для богобоязненной буржуазии, для верхушки миддл-класса, то есть для самой английской из Англии. Тем чуднее, что главная звезда некрополя, его добрый ангел-хранитель – не англичанин, не христианин и к тому же лютый враг буржуазии.
Здесь, в новой части кладбища, похоронен основоположник коммунизма Карл-Хайнрих Маркс. Если местный муниципалитет завтра объявит, что Хайгейтское кладбище ликвидируется из-за нехватки средств, можно не сомневаться, что великий Китай и менее великая, но еще более верная марксизму Северная Корея немедленно возьмут викторианский заповедник на свое иждивение. Да и сегодня могильщик капитализма является главным кормильцем для своих соседей-эксплуататоров. Именно к нему, грозному и бородатому, приезжают делегации и индивидуальные паломники. И каждый платит кладбищу за вход.
У памятника Марксу всегда живые цветы – об этом я когда-то слышал не то на уроке обществоведения, не то на классном часе. Приехал через много лет, убедился: истинная правда[5].
Торжество немецкого иммигранта над современниками еще нагляднее по контрасту с соседней могилой – непримиримого марксова врага, философа Герберта Спенсера, который при жизни был куда славнее и влиятельнее, а теперь исполняет роль гарнира при могиле № 1 и поминается разве что в любимой хай-гейтской шутке, обыгрывающей название популярной сети универмагов: «Маркс энд Спенсер». (Впрочем, в британских некрополях парадоксальность посмертного соседства – вещь обычная. В Вестминстере, например, Мария Кровавая и Елизавета Великая лежат в одном саркофаге, хотя, как известно, первая усердно истребляла протестантов, а вторая столь же истово изводила католиков.)
Памятник Марксу, пожалуй, хорош. В нем есть и мощь, и трагизм, и энергетика, так что в памяти возникает не портрет с первомайской демонстрации, а живой человек, так драматично повлиявший на ход мировой истории и в том числе на нашу с вами жизнь.
Карл-Хайнрих был человеком сильных страстей. Рассказывали ли вам в школе, что в юности он дрался на дуэли и что над левым глазом у него остался сабельный шрам?
Что последние главы «Капитала» он писал стоя (не мог сидеть из-за фурункулов на седалище) и грозно приговаривал: «Ну, попомнит буржуазия мои чирьи»?
Что он очень гордился аристократическим происхождением жены и настоял, чтобы на визитной карточке у нее было написано: «урожденная баронесса фон Вестфален»?
Что основоположник сделал своей экономке Хелен Демут ребенка и что Энгельс, настоящий друг, объявил виновником себя? Что ради спокойствия фрау Маркс младенца отдали в чужие руки? И что теперь все трое – и Карл, и Женни, и Хелен – мирно лежат под одной плитой?
А еще здесь покоится урна с пеплом любимой дочери философа Элеоноры, которая отравилась из-за несчастной любви. Много лет этот сосуд простоял в штаб-квартире британских коммунистов, потом был арестован полицией и переместился в хранилище Скотленд-Ярда. Воссоединение с семьей состоялось лишь в 1954 году, когда Марксов переселили с одного кладбищенского участка на другой, более престижный.
Не надо было этого делать. Покой мертвых нарушать ни в коем случае нельзя. Мудрые жители древнего Китая хорошо это понимали и за вскрытие могил карали смертной казнью. Какой бы важной ни казалась живущим цель эксгумации, всё равно трогать покойников не стоит – только сделаете хуже и им, и себе.
Взять хоть Маркса. Пока коммунисты не решили его возвеличить, собрав деньги на перезахоронение и монумент, дела у марксизма были в полном порядке. Он триумфально шествовал по континентам, очаровал треть населения Земли и объединил почти всех пролетариев. Но стоило святотатственно вторгнуться в подземное обиталище Карла-Хайнриха, и на головы его последователей обрушились напасти одна ужасней другой: сначала разгром сталинизма и венгерский мятеж, потом конец Великой дружбы СССР и КНР, двух главных социалистических держав, et cetera, et cetera вплоть до полного краха коммунистической идеологии.
История Хайгейтского кладбища богата эпизодами, демонстрирующими вред и тщету эксгумаций. Скандальнейшая из них произошла в декабре 1907 года, когда из земли извлекли гроб некоего Томаса Дрюса. Невестка и внук этого торговца с Бейкер-стрит, умершего почти полувеком ранее, утверждали, что под именем Дрюса скрывался герцог Портлендский, известный чудаки мизантроп, который якобы прорыл из своего дворца подземный ход на Бейкер-стрит и в течение долгих лет имел две семьи и вел двойную жизнь: пэра-миллионера и скромного лавочника. Спор, разумеется, возник из-за права на наследство. Дрюсы десять лет судились, добиваясь санкции на извлечение гроба. Добились. И что же? В могиле лежал не герцог, а плебей. Для одних участников скверной затеи дело закончилось сумасшедшим домом, для других тюрьмой, для третьих бегством из страны. Что же до бедного, безвинно потревоженного Томаса, то у меня имеется гипотеза на сей счет, но о ней чуть позже.
Сначала поговорим о странностях любви.
Жил-был художник-прерафаэлит Данте Гэбриэл Россетти. Он безумно любил очень красивую девушку с волосами цвета испанского золота, звали ее Элизабет Сиддал. Для кружка прерафаэлитов Элизабет была богиней красоты, и почти все они запечатлели ее на своих полотнах. Самое знаменитое, растиражированное уже чуть ли не до конфетных коробок, – «Офелия» кисти Джона Эверетта Миллеса. Элизабет позировала, часами лежа в ванне, среди цветов. Простудилась, заболела чахоткой, стала медленно угасать. Умерла молодой – вскоре после того, как Данте Россетти на ней женился. Безутешный живописец положил в гроб пухлую рукопись своих стихов, посвященных любимой. Это был необычайно – до китча – красивый жест, совершенно в духе прерафаэлитизма. Но шли годы, воспоминания о любви поблекли, а кроме того Россетти решил, что он все-таки в первую очередь поэт, а не художник, и ему ужасно захотелось издать свои лучшие стихи.
Так произошла самая жуткая из хайгейтских эксгумаций. Глубокой ночью при свете костра и масляных ламп разрыли землю, открыли крышку гроба. Очевидцы говорят, что Элизабет за семь лет не истлела и лежала, всё еще похожая на Офелию. Рука в перчатке осторожно отвела в сторону знаменитые золотистые пряди, взяла листки, лежавшие близ мертвого лица, и покойницу упрятали обратно.
Вся эта история, конечно же, послужила отличной рекламой для книги. Только вот поэтической славы автору стяжать не удалось – стихи были жестоко раскритикованы газетчиками. Россетти лишился сна и покоя, весь остаток жизни терзался угрызениями совести, а когда умер, велел похоронить себя не в семейной могиле, а подальше от Хайгейта, вселявшего в него мистический страх.
Что за рассказ о кладбище без поминания жути и нежити.
Пятьдесят тысяч заросших травой и кустами могил (и ни единой живой души – во всяком случае, в старой части кладбища, куда не попадешь без сопровождающего) уже сами по себе являют зрелище неуютное. Даже в дневное время здесь царит абсолютная, противоестественная тишина. Старые деревья так тесно сдвинули свои кроны, что уже в нескольких шагах от аллеи очертания надгробий тонут в полумраке. Идешь и физически ощущаешь на себе пристальный взгляд множества глаз.
В двадцатом веке Хайгейт обветшал и одичал. Когда сюда перестали ходить люди, здесь расплодились редкие для городской черты птицы, ежи, даже лисы. Ну, птички и ежики, это ладно, нестрашно, а вот на лисицах задержимся. Мне как японисту очень хорошо известно, что лисица – зверь непростой. По-японски он называется «кицунэ» и вызывает у храбрых потомков самураев суеверный ужас. Всякому японцу известно, что кицунэ – это оборотень, который способен прикидываться человеком и выкидывать всякие кошмарные штуки. Он похож на европейского вервольфа, только гораздо хитрей и изощренней. Поэтому встреча с кладбищенской лисицей ничего хорошего не сулит. Особенно если это не обычное кладбище, а Хайгейт, где в свое время так увлекались эксгумациями.
Ну, ладно еще выплывет из-за поворота фальшивый герцог Портлендский, укоризненно потрясет седыми бакенбардами, щелкнет крышкой от серебряных часов и прошествует себе дальше. Все-таки коммерсант, солидный человек. А если из-за позеленевшего от мха склепа выглянет золотоволосая красавица с потухшими очами и тихо прошелестит: «Give me back my poems»?[6] И уж совсем жутко делается, когда представишь косматый призрак растревоженного Карла Маркса в мертвенном свете луны. Призрак бродит по Европе… Бр-р-р.
Не будем забывать и о том, что именно здесь скорее всего похоронен кровожадный Джек-Потрошитель, так и не найденный лондонской полицией. Этот кромсатель уайтче-пельских проституток, судя по имеющимся уликам, принадлежал к хорошему обществу. А раз так, то где же еще ему было найти покой, если не на Хайгейте? Только вот могла ли такая душа упокоиться, хоть бы даже и после смерти?
Это еще не все.
В библиотеке Лондонской мэрии я наткнулся на книгу о хайгейтских вампирах, которые лет тридцать назад расплодились в здешних кущах. Автор книги приводит выдержки из газет, в которых говорится об оторванных головах и прокушенных артериях. Но больше всего меня впечатлило не смакование ужасов, а незатейливые свидетельства местных жителей. «Я возвращался с работы домой. Было примерно полдесятого вечера. Шел по Свейнз-лейн вдоль кладбища… Вдруг вижу – мне навстречу быстро скользит какая-то фигура, совершенно бесшумно. Я ужасно испугался. А потом гляжу – никакой фигуры уже нет…» («Хэмпстед энд Хайгейт экспресс», 20 марта 1970 года.)
Выдумки желтой прессы, думал я, сидя в светлом читальном зале. С удовлетворением прочитал в другой, более благоразумной книжке, что в семидесятые годы на кладбище стали наведываться борцы с вурдалаками – вскрыли несколько могил, пронзили сердца покойников осиновыми колами. Кто-то из гоустбастеров даже угодил за это в тюрьму. Так им, вандалам, и надо, решил я, окончательно успокоившись.
Но, попав на кладбище, я увидел, что входы в некоторые склепы старательно заложены кирпичом, и снова вспомнил нехорошую книжку. Ее автор писал, что двери нескольких особенно подозрительных гробниц замурованы.