Шесть выстрелов в лунном свете 11 страница
В два часа пополуночи на горе вдруг истошно завыл койот. Ниже, в рабочем поселке, ему начала вторить собака. Над горной грядой собиралась буря. Причудливой формы облака неслись с огромной быстротой, затягивая последние просветы в ночном небе, в которые временами проглядывала ущербная луна. Я проснулся от крика, доносившегося со второго этажа нар. Это кричал Ромеро, голосом напряженным и взволнованным, в котором звучало какое-то неясное мне ожидание.
— ¡Madre de Dios! — el sonido — ese sonido — ¡oiga Vd! — ¿lo oye Vd? [151]- ЭТОТ ЗВУК, сеньор!
Я прислушался, стараясь уловить звук, о котором он говорил. Но услышал только совместное завывание койота, собаки и бури. Последняя набирала силу. Ветер выл все сильнее, окошко нашего барака озаряли блики молний. Я попробовал уточнить у встревоженного мексиканца, кому принадлежат слышимые им звуки:
- ¿El coyote? — ¿el perro? — ¿el viento? [152]
Однако Ромеро не отвечал, продолжая в страхе шептать:
- ¡El ritmo, seсor — el ritmo de la tierra! [153]— ЭТО БИЕНИЕ, ТАМ, ВНИЗУ!
Я начал вслушиваться и содрогнулся, сам не зная почему. Глубоко, очень глубоко подо мной действительно раздавался ритмичный звук. Он постепенно усиливался и вскоре звучал уже громче лая собаки, воя койота и стенаний бури. Более всего это напоминало шум двигателя в чреве океанского лайнера, как он ощущается человеком, стоящим на верхней палубе. Однако данный звук имел, как мне показалось, не механическую природу — в нем чувствовалась стихия жизни. Особенно впечатляла удаленность звука, как будто исходившего из самых недр земли. Невольно мне пришла на ум цитата из Джозефа Глэнвилла, послужившая эпиграфом к одному из рассказов По: [154]
«…Необъятность, неисчерпаемость и непостижимость деяний Господних, глубиной своей много превосходящих глубину Демокритова колодца ».[155]
Внезапно Ромеро соскочил с нар и замер подле меня, пристально глядя на мой жутковато поблескивающий при каждой вспышке молнии перстень. Затем он направил взгляд в сторону шахты. Я тоже поднялся, и некоторое время мы молча прислушивались. В звуке все более проступал живой, осознанный ритм. Затем, будто подчиняясь чьей-то неведомой воле, мы направились к двери, которая содрогалась под порывами ветра. Вне барака подземное пение — ибо сейчас звук начал походить на пение — слышалось отчетливее, и мы двинулись в бушующую черноту ночи по направлению к шахте.
На нашем пути мы не встретили ни одного человека: рабочие из ночной смены, получив нежданный выходной, сейчас наверняка торчали за стойкой в старательском поселке под горой, пичкая кошмарными историями какого-нибудь полусонного бармена. Только в будке сторожа, подобно всевидящему оку, светилось окно. Мне захотелось узнать мнение сторожа насчет этих звуков, но Ромеро очень спешил, и я решил от него не отставать.
Когда мы проникли в шахту, жуткое многоголосое пение и бой барабанов, доносившиеся откуда-то из глубин, привели меня в состояние, близкое к шоку. Уж очень все это напоминало одну из тех восточных церемоний, свидетелем которых я был в Индии много лет тому назад. Мы с Ромеро продолжали движение по многочисленным ходам и спускам к неудержимо влекущей нас тайне. На одно мгновение мне показалось, что я схожу с ума. Это произошло, когда я увидел свет, что исходил от моего перстня, пронзая вязкий и влажный подземный мрак.
Мы спустились по очередной грубо сколоченной лестнице, и тут вдруг Ромеро издал страшный крик и умчался в сторону бездны, оставив меня одного. Одновременно новая дикая нотка зазвучала в песне и бое барабанов. Ромеро что-то кричал, но я не понимал его речи — это был какой-то совершенно неизвестный мне язык. Резкие гортанные звуки пришли на смену обычной для него смеси дурного испанского с еще более плохим английским, и только одно часто повторявшееся слово «Уицилопочтли»[156]показалось мне смутно знакомым. Позднее я обнаружил это слово в книге одного знаменитого историка — и содрогнулся, осознав его смысл.
Кульминация ночных событий показалась мне на редкость быстротечной. Самое главное произошло в тот момент, когда я достиг края бездонного провала на нижнем уровне шахты. Из темноты донесся последний вскрик мексиканца, который исчез в ответном хоре странных, сводящих с ума звуков. Мне показалось, что все неведомые прежде ужасы земных недр в одно мгновение обрели свой голос и были отныне снедаемы желанием уничтожить человеческую расу как таковую. Неожиданно мой перстень перестал излучать свет. На ощупь я добрался до края пропасти и посмотрел вниз — там раскинулось сплошное море огней, из глубины которого вырывался чудовищный многоголосый рев. Поначалу я был просто ослеплен. Затем стал различать на фоне пламени отдельные двигающиеся силуэты и, наконец, увидел… Но был ли это Хуан Ромеро? Боже мой! Я не осмелюсь сказать, что именно я там увидел!.. Но, видимо, какая-то небесная сила поспешила мне на помощь: внизу раздался страшный грохот, подавивший все остальные звуки и сравнимый по мощи со столкновением двух вселенных. Затем воцарился хаос, и я познал мир забвения.
Я затрудняюсь с продолжением рассказа — уж очень странными выглядят обстоятельства этих событий, — но все же постараюсь изложить все, как помню, не проводя четкой грани между реальностью и возможной игрой воображения. Утром я очнулся на своих нарах. Красноватый солнечный свет едва пробивался сквозь мутное оконное стекло. На столе посреди барака лежало бездыханное тело Хуана Ромеро, а рядом наш лагерный врач и несколько других мужчин громко обсуждали внезапную, наступившую во сне смерть мексиканца. Причину ее предположительно связывали с сильным разрядом молнии, среди ночи угодившей прямо в гору. Однако выяснить это в точности не удалось даже при помощи вскрытия, которое не выявило никаких повреждений или признаков заболевания, могущего послужить причиной смерти. Как выяснилось из последующих разговоров, на самом деле ни я, ни Ромеро не выходили ночью из барака. Буря, по утверждениям людей, спускавшихся утром в шахту, вызвала обвал породы и целиком уничтожила открывшуюся в результате взрыва пропасть, которая еще накануне возбудила такое большое волнение среди рабочих. Позднее я узнал от сторожа, что ничего, кроме воя койота, лая собаки и завывания бури, он в ту ночь не слышал, и у меня нет причин сомневаться в его словах.
По возобновлении работ мистер Артур потребовал провести бурение в том месте, где накануне обнаружился провал. Рабочие крайне неохотно, но все же подчинились. Результаты бурения оказались обескураживающими. Свод подземной полости, насколько помнили все его видевшие, отнюдь не был толстым; однако бур, далеко углубившись в дно шахты, не встретил внизу ничего, кроме сплошной скалы. Не обнаружилось там и золота, и горный мастер распорядился прекратить работы в этом месте. Впоследствии его не раз видели неподвижно сидящим за столом в конторе с крайне озадаченным выражением на лице.
И напоследок еще одна странная деталь этой истории. Наутро после бури я обнаружил, что мой индийский перстень исчез. Он был мне очень дорог, и тем не менее я испытал нечто вроде облегчения, когда его не удалось найти. Если кражу совершил кто-то из рабочих, он очень ловко спрятал свою добычу, так что даже проведенный полицией тщательный обыск оказался безрезультатным. Хотя в данном случае, как мне кажется, действовали иные, отнюдь не человеческие силы (в Индии мне доводилось слышать о многих еще более странных вещах).
Мое понимание происшедшего время от времени меняется. При свете дня все это представляется мне лишь жутким сном; однако иной раз по осени, обычно часа в два ночи, когда вдали слышен звериный вой и яростный ветер бьется о стены дома, до меня доносится нечто похожее на ритмический звук далеких земных глубин… В такие ночи я вновь отчетливо ощущаю весь ужас того, что в моей жизни будет навсегда связано с преображением Хуана Ромеро — ибо преображение это было воистину ужасным.
Улица[157]
(перевод В. Дорогокупли)
Иные полагают, что все предметы и места вокруг нас наделены душой, иные утверждают обратное; я же оставлю свое мнение при себе и просто расскажу вам историю одной Улицы.
Эту Улицу строили и обживали люди сильные, честные и верные своему долгу — люди одной с нами крови, герои-первопроходцы, прибывшие сюда с благословенных островов по ту сторону моря. Сперва это была всего лишь тропа, проложенная водоносами от лесного родника до небольшой группы домов у морского берега. С прибытием новых колонистов одинокий хутор превратился в поселок, растянувшийся вдоль северной стороны Улицы. Вновь прибывшие ставили крепкие дома из дубовых бревен, выкладывая из камня лишь стену со стороны леса, откуда в любой миг могла прилететь горящая индейская стрела. А еще через несколько лет дома начали появляться и на южной стороне Улицы.
Суровые мужчины в островерхих шляпах, в ту пору ходившие по Улице, всегда имели при себе мушкет или дробовик. С ними вместе были их жены в чепцах и детишки с не по возрасту серьезными лицами. По вечерам эти мужчины, женщины и дети рассаживались перед каминами, читали вслух и неторопливо беседовали. Их книги и беседы были незатейливы, а то и примитивны, но они укрепляли их дух и помогали изо дня в день упорно и терпеливо возделывать землю, отвоеванную у дикого леса. Прислушиваясь к разговорам старших, дети узнавали о делах и обычаях предков, о милой старой Англии, которую они никогда не видели или же совсем не помнили, покинув ее еще младенцами.
Потом была война с индейцами, а по ее завершении краснокожие больше не тревожили Улицу набегами. Люди усердно трудились, наживали добро и наслаждались счастьем в том бесхитростном виде, в каком оно им представлялось. Их дети росли в довольстве, а из-за моря, с далекой родины, приплывали все новые семьи, чтобы поселиться на Улице. И уже дети детей первых колонистов росли вместе с детьми вновь прибывших. Поселок превратился в настоящий город, и наспех срубленные бревенчатые дома понемногу уступили место красивым кирпичным особнякам с каменными ступенями парадных, коваными перилами и наддверными витражами. В то же время это были добротные и прочные здания, призванные служить многим поколениям жильцов. Внутри они также были отделаны со вкусом: резные камины, витые лестницы, изящная и удобная мебель, а также фарфор и столовое серебро, привезенные из-за моря.
Улица благосклонно внимала чаяниям молодых поколений ее обитателей и радовалась их очевидному культурному прогрессу. Там, где раньше всем заправляли только сила и вера, теперь нашлось место искусству и просвещению. В домах зазвучала музыка, появились картины и книги, а жаждущие знаний юноши потянулись в университет, выросший на равнине к северу от города. На смену островерхим шляпам и мушкетам пришли треуголки, шпаги, кружева и пудреные парики, а по булыжной мостовой, вдоль выложенных кирпичом тротуаров с рядами коновязей, зацокали копыта породистых скакунов и загрохотали колеса позолоченных карет.
Вдоль Улицы росли деревья: роскошные вязы, дубы и клены, — так что летней порой ее украшала нежная зелень и заполнял щебет птиц. В садах за домами цвели розы; садовые дорожки и аккуратные лужайки с солнечными часами были обсажены живыми изгородями, а по ночам лунный свет чарующе искрился в каплях росы на цветочных бутонах.
Так Улица и жила в мечтательной полудреме, обходимая стороной войнами, природными катаклизмами и прочими потрясениями. Правда, однажды большинство молодых людей с Улицы ушло воевать, и не все из них вернулись обратно. Это случилось в ту пору, когда со всех здешних флагштоков исчез старый привычный флаг, а его место занял другой, со звездами и полосами. И хотя люди говорили о каких-то великих переменах, Улица ничего подобного не замечала: ее обитатели остались прежними и обсуждали знакомые вещи на все том же знакомом языке. И деревья по-прежнему дарили кров певчим птицам, и луна по ночам все так же заглядывала в сады с цветущими розовыми кустами.
Время шло, и с Улицы исчезли шпаги, треуголки и парики. Как непривычно смотрелись на первых порах все эти тросточки, высокие шляпы и стриженые головы! А издалека ветер приносил незнакомые звуки: ритмичное пыхтение вперемежку с пронзительными гудками, — причем если сначала эти звуки долетали только со стороны реки, примерно в миле от Улицы, то спустя годы пыхтение и гудки раздавались чуть ли не отовсюду. Воздух был уже не столь чистым, как прежде, но сам дух этого места остался неизменным. Жители Улицы были прямыми потомками основавших ее первопоселенцев — та же кровь текла в их жилах, те же энергия и предприимчивость отличали их начинания. Дух места не изменился и после того, как люди прорыли под Улицей туннели и провели по ним какие-то трубы, а вдоль тротуаров расставили столбы, зачем-то соединив их проводами. Несмотря на все эти новшества, связь с прошлым не обрывалась: оно пустило здесь очень глубокие корни и не могло быть так просто забыто.
Но потом наступили черные дни, когда те, кто помнил старую Улицу, перестали ее узнавать, а многие другие, только что ее узнавшие, не имели понятия о ее прошлом. Новые пришельцы были совсем не под стать прежним жителям: они говорили с резким акцентом, а их лица и в целом внешний вид производили неприятное впечатление. Да и сам образ их мыслей противоречил мудрому и справедливому духу старой Улицы, и она начала тихо угасать — дома ее ветшали, деревья засыхали одно за другим, а место розовых кустов в садиках заняли сорняки и кучи мусора. Впрочем, однажды былая гордость шевельнулась, и произошло это в тот день, когда по Улице вновь прошли маршем молодые люди в синей униформе,[158]отправлявшиеся туда, откуда не всем из них было суждено вернуться.
В последующие годы становилось только хуже. Улица лишилась всех своих деревьев, а остатки розариев исчезли под натиском дешевых уродливых зданий, протянувших сюда свои пристройки с параллельных улиц. Но старинные особняки еще стояли, невзирая на все пертурбации, ибо предки строили их на века. Лица нового типа появились в этих местах: смуглые злые лица с воровато бегающими глазами, обладатели которых несли какую-то тарабарщину и прикрепляли к фасадам старых домов вывески с непонятными словами, где лишь буквы — да и то не всегда — были знакомы Улице. На тротуарах стало не протолкнуться из-за обилия ручных тележек, и над всем этим безобразием постоянно висела кисло-затхлая вонь, так что древний дух места погрузился в летаргический сон.
Затем настали дни волнений и тревог. За морями бушевала война, а в большой далекой стране вспыхнула революция — пала династия, и ее бывшие подданные хлынули на Дальний Запад, неся с собой заразу духовного разложения. Многие из них селились в старых обветшалых домах на Улице, еще помнивших птичий щебет и аромат роз. Между тем наконец пробудился и Дальний Запад, придя на помощь старой родине предков в ее титанической борьбе за спасение цивилизации. Над городами снова взметнулся старый флаг, на сей раз вместе с новым, звездно-полосатым, и еще одним — простым, но благородным триколором. Однако на Улице флаги мелькали редко, ибо здесь царили страх, ненависть и невежество. Снова по ней прошагали маршем молодые парни, но они уже мало напоминали волонтеров былых времен. Что-то существенное было утрачено. Прямые потомки тех самых парней, что уходили на прошлые войны, и теперь не преминули исполнить свой долг; однако они, на сей раз облаченные в хаки, отбывали из других мест, далеких от Улицы с ее угасшим древним духом.
Наконец из-за морей пришла весть о великой победе, и солдаты с триумфом возвратились домой. Ветераны, вернувшиеся на Улицу, обрели на войне то существенное, чего им недоставало перед уходом; однако страх, ненависть и невежество по-прежнему довлели над этим местом, поскольку многие чужаки переждали войну здесь и еще многие продолжали прибывать, вселяясь в старые особняки. А молодые люди, пришедшие с войны, не задержались здесь надолго и уехали в другие места. Среди новоселов преобладали угрюмые чернявые типы, хотя попадались и люди, с виду напоминавшие тех, кто некогда строил Улицу и формировал ее дух. Однако это сходство было только внешним, ибо глаза их светились мрачным нездоровым огнем — огнем алчности, мести и неудовлетворенных амбиций. Измена и мятеж — вот чем были отравлены души этих озлобленных иноземцев, вознамерившихся одним смертельным ударом сокрушить Дальний Запад и по его руинам взобраться на вершину власти. То есть они собирались действовать точно так же, как поступила банда кровавых фанатиков в той злосчастной холодной стране, откуда они были родом. И центром этого заговора стала Улица, дома которой теперь кишели чужеземными творцами смуты, произносившими яростные речи и с нетерпением ждавшими назначенного дня крови, огня и бесчинств.
Слуги закона знали о подозрительных сборищах на Улице, но мало что могли доказать. Напрасно люди в штатском с полицейскими значками за лацканом просиживали ночи напролет в таких сомнительных заведениях, как «Булочная Петровича», «Школа современной экономики Рифкина», «Клуб социального общения» и кафе «Свобода». Там собиралось много людей самого зловещего вида, но общались они посредством лишь им понятных намеков либо на своем родном языке. И среди этого нараставшего хаоса лишь старые дома продолжали стоять, храня память о безвозвратно ушедших благородных веках, о мужественных первопроходцах и о росе на бутонах роз, сверкающей в лунном свете. Иногда какой-нибудь поэт или путешественник задерживался перед этими домами в попытке представить себе картины славного прошлого, но таких путешественников и поэтов можно было сосчитать по пальцам.
Согласно распространявшимся слухам, в старых особняках свили гнездо главари разветвленной террористической сети, и они в условленный час должны были дать старт кровавой оргии, призванной уничтожить Америку с ее старыми добрыми традициями, которые так любила и долго лелеяла Улица. Листовки и прокламации облепили грязные стены домов, на разных языках призывая к одному и тому же — к восстанию и резне. Письмена эти недвусмысленно подстрекали людей отвергнуть законы и правила, по которым жили наши отцы, и растоптать самую душу старой Америки, основанную на полутора тысячах лет англосаксонских традиций свободы, справедливости и терпимости. И еще ходили слухи, что мозговым центром чудовищного заговора были коварные иноземцы, обосновавшиеся именно здесь, на Улице, в ее дряхлых особняках, и что по их команде миллионы оболваненных, озверелых нелюдей готовы были выплеснуться из трущоб тысяч городов, убивая, сжигая и разрушая все подряд, пока земля наших отцов не обратится в мертвое пепелище. Обо всем этом много говорилось, и многие со страхом ожидали четвертого июля[159]— дня, особо упомянутого в прокламациях, однако власти по-прежнему не имели доказательств и не могли предъявить обвинение подозреваемым. Никто не мог сказать наверняка, где, когда и кого нужно арестовать, чтобы отсечь голову у этого заговора, повсюду протянувшего свои щупальца. Неоднократно отряды полиции совершали налеты и обыскивали старые особняки, но всякий раз эти операции завершались ничем, и в конце концов полицейские сами устали от закона и порядка, который они должны были поддерживать, и ушли с улиц города, бросив его на произвол судьбы. Вместо них появились мужчины в хаки с ружьями в руках, и стало казаться, что скованная оцепенением Улица видит сон из своего далекого прошлого, когда мужчины в островерхих шляпах, держа наготове мушкеты, проходили здесь по тропе от лесного родника до хутора у морского берега. При этом ничего не было сделано, чтобы предотвратить надвигавшуюся катастрофу, ибо главари заговора были опытными конспираторами.
Тяжкий сон Улицы продолжался вплоть до роковой ночи, когда все сомнительные заведения в округе — «Булочная Петровича», «Школа современной экономики Рифкина», «Клуб социального общения», кафе «Свобода» и другие — наполнились людьми, чьи глаза горели в предвкушении ужасного, сокрушающего триумфа. Секретный телеграф передавал во все концы странные сообщения, понятные лишь посвященным; оставались считаные часы до отправки главного закодированного сигнала, — но об этом власти узнали только задним числом, когда Дальний Запад был уже спасен от гибели. Патрульные в хаки бездействовали, не понимая, что происходит, и не получая четких приказов, — хитроумные главари заговора все рассчитали и предусмотрели.
И тем не менее мужчины в хаки навсегда запомнят эту ночь и будут рассказывать о ней своим внукам. Многие из них уже перед рассветом были срочно направлены на Улицу с заданием, которого они никак не ожидали получить. Ни для кого не являлось тайной, что логовом анархии являются старые, ветхие, изъеденные червями дома на этой Улице, в любой момент могущие развалиться; однако то, что произошло ночью, мало походило на случайность, странным образом напоминая единое согласованное действие. Это было нечто невероятное и в то же время вполне естественное и объяснимое: вскоре после полуночи, без каких-либо предупреждающих об опасности скрипов и тресков, все здания на Улице — как будто разом утратив желание долее противиться натиску времени, непогоды и тлена — содрогнулись и рухнули в один момент, так что после катаклизма остались стоять лишь две печные трубы да часть массивной кирпичной стены. Из числа находившихся в тот момент внутри зданий не выжил ни один человек.
Некий поэт и некий путешественник, которые оказались в толпе зевак, вскоре прибывших к месту происшествия, рассказывают весьма странные вещи. Поэт утверждает, что, озирая руины в неясном свете множества фар и прожекторов, он внезапно различил как бы повисший над ними иной, призрачный пейзаж: ухоженную Улицу с целыми и невредимыми особняками, роскошными вязами, дубами и кленами, листва которых отблескивала в лунном свете. А путешественник заявляет, что вместо жуткого зловония, давно уже свойственного этим трущобам, он внезапно уловил нежный аромат цветущих роз. Впрочем, стоит ли принимать всерьез фантазии поэтов и рассказы путешественников?
Иные полагают, что все предметы и места вокруг нас наделены душой, иные утверждают обратное; я же, оставаясь при своем мнении, просто рассказал вам историю одной Улицы.
Поэзия и боги[160]
(перевод В. Дорогокупли)
Сырым и сумрачным апрельским вечером, вскоре после окончания мировой войны, Марсия сидела одна в просторной, обставленной на современный лад гостиной. Странные мысли и мечты переполняли ее сознание, уносясь сквозь пелену городских туманов на восток, к оливковым рощам Аркадии, виденным ею лишь во снах. Некоторое время назад она с задумчиво-рассеянным видом вошла в комнату, погасила яркую люстру и пристроилась на уютном диване подле торшера, единственная лампа которого проливала на поверхность журнального столика мягкий зеленоватый свет, сравнимый с умиротворяющим светом луны на листве старых деревьев вокруг античного святилища. В черном вечернем платье с глубоким вырезом, внешне она представляла собой типичный продукт современной цивилизации, однако ее мысли в тот вечер витали вдали от окружающей прозаической обстановки. Был ли причиной тому странный дом, в котором она жила, — дом, исполненный душевного холода и напряженности, все обитатели которого были чужими друг другу? Или, быть может, дело было в некоем пространственно-временном смещении, вследствие чего она родилась слишком поздно, или слишком рано, или же слишком далеко от тех краев, где обитала ее душа, и по чистой случайности попала в эту пресную, лишенную красоты современность? Дабы развеять это настроение, с каждой минутой поглощавшее ее все более, Марсия взяла со столика журнал и полистала его в поисках стихов. Поэзия зачастую помогала ей восстановить душевное равновесие, хотя и в стихах встречалось много такого, что умаляло желаемый эффект. Даже самые возвышенные творения порой содержали отвратительно скучные, бесцветные строки, которые были как промозглый туман или как толстый слой пыли на оконном стекле, мешающий любоваться чудесной вечерней зарей.
Она вяло перелистывала журнальные страницы, словно отыскивая вечно ускользающий старинный клад без особой надежды его найти, и вдруг наткнулась на нечто, с первого же взгляда пробудившее в ней интерес. Автор как будто читал ее мысли, создавая мечтательные образы, на удивление схожие с теми, что рисовало ей воображение. Это был всего-навсего белый стих — довольно жалкая поэтическая потуга сочинителя, уже не удовлетворенного обычной прозой, но еще толком не овладевшего искусством создания волшебных сочетаний размера и ритма. Но в то же время здесь присутствовали отголоски музыки, подсознательно чувствуемой и проживаемой бардом, который отчаянно пытался на ощупь отыскать в окружавшей его серости будней признаки истинной красоты. В этих технически хромающих стихах Марсии почудилось биение сказочных крыльев и дикая, спонтанная гармония — та самая гармония, которой были лишены формальные, выверенные строки, попадавшиеся ей до сих пор. По мере чтения окружающая обстановка постепенно исчезала, уступая место пурпурной, усеянной звездами дымке — пространству вне времен, где обитают лишь боги и мечтатели.
Луна над Японией —
Это белокрылая бабочка
Среди статуй Будд с тяжелыми веками,
Внемлющих крику далекой кукушки…
Белые крылья луны-мотылька
Неслышно порхают над сонным городом
И взмахами гасят круглые лампы в девичьих руках.
Луна в тропиках —
Это белоснежный бутон,
Раскрывший свои лепестки в небесах,
Когда все исполнено ароматов,
Покоя и неги теплого юга…
И флейта вливается в музыку ночи
Под нежным бутоном луны, распустившимся в небе.
Луна над Китаем
Устало плывет по небесной реке,
И отблески света на листьях ив
Подобны стаям серебряных рыбок,
Играющих в темной воде;
Могильные плиты и храмы покрыты морщинами давних времен,
И облака слоятся в темном небе, как чешуя летящего дракона.
Погруженная в дымку мечтаний, Марсия взывала к мерцающим звездам, приветствуя наступление новой счастливой эпохи и возвращение древнего бога Пана. Прикрыв глаза, она повторяла слова, безыскусная мелодия которых представлялась ей россыпью кристаллов на дне предрассветного ручья — пока еще едва заметных, но готовых вскоре засверкать, переливаясь всеми цветами в лучах взошедшего солнца.
Луна над Японией —
Это белокрылая бабочка…
Луна в тропиках —
Это белоснежный бутон,
Раскрывший свои лепестки в небесах,
Когда все исполнено ароматов,
Покоя и неги теплого юга… покоя и неги теплого юга…
Луна над Китаем
Устало плывет по небесной реке… устало плывет…
* * *
Затем из пурпурной дымки возник божественно красивый юноша в крылатом шлеме и сандалиях, с кадуцеем[161]в руке. Он трижды взмахнул над лицом спящей магическим жезлом (который он некогда выменял у Аполлона на девятиструнную лиру) и покрыл ее голову венком из мирта и роз. Когда же Гермес заговорил, в его голосе слышалось искреннее восхищение:
— О нимфа, более прекрасная, чем златовласые сестры Кианы[162]или небесные Атлантиды![163]О любимица Афродиты, благословленная Палладой![164]Ты сумела постичь тайну богов, заключенную в красоте и песне. О пророчица, что мудрее и краше Кумской сивиллы[165]в ту пору, когда ее только узнал Аполлон! Ты права, приветствуя приход новой эпохи, ибо Пан уже вздыхает и потягивается перед пробуждением на горе Меналон,[166]где его скоро вновь окружат крошечные фавны в венках из роз и древние сатиры. Ты догадалась о том, что неведомо смертным — исключая немногих, отвергнутых этим миром, — что боги никогда не умирали, а только спали и видели божественные сны среди неувядающих лотосов в саду Гесперид,[167]лежащем за вечерней зарей. Ныне близится срок их пробуждения, что положит конец холодному безразличию и душевному уродству в этом мире, и Зевс снова займет свой олимпийский престол. Предвестием этому служат бурно вспенившиеся волны близ Пафоса,[168]как это было в очень давние времена, а также обрывки мелодий и песен, слышимые по ночам на горе Геликон[169]и смутно знакомые тамошним пастухам. Леса и долы в сумерках полнятся белыми призрачными фигурами, а древний Океан издает глубокие вздохи под светом молодого месяца. Боги терпеливы, и сон их был долог, но никакой человек, даже самый великий, не может пренебрегать богами. В глубинах Тартара корчатся титаны, а в недрах огненной Этны стонут дети Урана и Геи.[170]Близится день, когда людям придется держать ответ за века неверия, однако во время сна боги подобрели и не намерены ввергать человечество в мрачную бездну, каковой удел обычно ждет отрицающих божественный промысел. Вместо этого кара богов обрушится на тьму, ложь и мерзость, что засорили людские души, и после того смертные вновь заживут в радости и красоте под владычеством бородатого Сатурна,[171]прославляя его, как в прежние времена. Этой ночью ты узришь на Парнасе[172]богов и те сны, что они веками посылали на землю как напоминания о том, что они живы. Эти сны порой посещают поэтов, и в каждую эпоху кто-нибудь из них, сам того не сознавая, передает в своих стихах послание богов из волшебного сада, лежащего за вечерней зарей.
Завершив эту речь, Гермес поднял спящую девушку, и ласковые ветры с башни Эола понесли их высоко над волнами теплого моря, чтобы в конце пути опустить перед сонмом богов на двуглавом Парнасе — с Зевсом в центре, Аполлоном и музами по правую руку от его золотого престола, а Дионисом и резвящимися вакханками по левую. Никогда прежде — ни наяву, ни во сне — Марсия не видела такого великолепия, но оно ничуть не ослепило ее, ибо парнасский чертог Отца Богов был доступен взору смертных, в отличие от нестерпимо сияющих чертогов Олимпа. Перед увитым лаврами входом в Корикийский грот[173]сидели в ряд шесть величавых фигур, с виду смертных, но лицами скорее подобных богам. Марсия узнала их по ранее виденным изображениям — то были великий Гомер, прославленный Данте, бессмертный Шекспир, познавший вселенский хаос Мильтон, всеобъемлющий Гёте и любимец муз Китс. Они-то и служили посланцами, через поэзию которых боги извещали человечество о том, что они не умерли, а всего лишь до времени погружены в сон. И вот Громовержец подал голос: