Тетрадь, найденная в заброшенном доме 5 страница
Вы, верно, не усмотрите здесь ничего особенного. Стоит ли удивляться, если одинокий, «оранжерейный» ребенок не обладает ни большой силой воли, ни психической энергией? Стоит ли удивляться, если такой ребенок вырастет нерадивым, слабым и нерешительным? Ровным счетом ничего странного в том нет — можно только пожалеть его и упрекнуть. Провидению ведомо, что я упрекал себя достаточно часто, ибо, когда отец поощрял меня и поддерживал, я ощущал в себе и мощь, и способность, которым, впрочем, что-то не давало развернуться в полную силу. Ну да в мире полным-полно людей, чьи таланты так и не находят себе применения. Лишь последующие события заставили меня усмотреть в собственных слабостях некий знаменательный смысл.
В том, что касалось моего высшего образования, мать неукоснительно выполняла отцовские распоряжения (о чем я узнал только сейчас). По окончании школы я был отправлен на северо-восток, в одно из старинных учебных заведений, не столь, правда, широко известное, как «Лига плюща»,[72]но ничуть не менее престижное: в Мискатоникский университет, что стоит на извилистой реке с тем же названием, в древнем городе Аркхеме с его мансардными крышами и вязовыми аллеями, тихими, как поступь ведьминского фамильяра. Отец впервые услышал это название от некоего заказчика с северо-востока по имени Харли Уоррен, который задействовал отцовские таланты лозоходца в деле довольно необычном: на кладбище в заболоченной кипарисовой рощице. Хвалебные отзывы этого человека о Мискатоникском университете неизгладимо запечатлелись в памяти отца. Моего школьного аттестата оказалось недостаточно (в нем не хватало ряда обязательных для поступления предметов), но мне удалось-таки — к вящему удивлению всех моих учителей — сдать суровый вступительный экзамен, для которого требовались, так же как и в Дартмуте, определенные познания в греческом, равно как и в латыни. Один только я знаю, чего мне это стоило: «выехал» я исключительно на догадках, призвав на помощь все свое воображение. Не мог же я не оправдать отцовских надежд — сама эта мысль казалась мне невыносимой!
К несчастью, все мои усилия пошли прахом. Еще до конца первого семестра я вернулся в Южную Калифорнию истощенным физически и духовно приступами нервозности, тоски по дому и болезни как таковой (анемия). Кроме того, мой ночной сон сделался еще продолжительнее, и невероятно участились случаи сомнамбулизма, что не раз и не два уводил меня глубоко в пустынные холмы к западу от Аркхема. Я пытался терпеть — терпел довольно долго, по моим ощущениям, — но после нескольких особенно сильных припадков врачи колледжа посоветовали мне оставить университет. Наверное, они сочли, что из меня хоть сколько-то сильной личности не выйдет, и испытывали ко мне скорее жалость, нежели сочувствие. Неприглядное это зрелище — юнец во власти эмоций и чувств, что скорее пристали пугливому ребенку.
Казалось, что здесь врачи не ошиблись (хотя теперь я понимаю, как они были неправы), потому что недуг мой сводился (по-видимому ) просто-напросто к ностальгии по дому. С чувством глубочайшего облегчения вернулся я к матери в наш кирпичный дом среди холмов. В какую бы комнату я ни заходил, я преисполнялся все большей уверенности в себе — то же самое я ощутил даже (или в особенности?) в подвале с его чисто выметенным полом из скальной породы, с отцовскими инструментами и химикалиями (кислоты и все такое прочее) и морскими мотивами в резной надписи по камню «Врата Снов». Казалось, все то время, что я пробыл в Мискатоникском университете, незримая привязь властно тянула меня назад, и лишь теперь напряжение ослабло.
(Разумеется, эти голоса слышны по всему континенту: «Основные соли; храм Дагона; серое, искривленное, хрупкое чудище; адская свистопляска флейт, инкрустированный кораллом многобашенный Рлей…»)
Холмы помогли мне ничуть не меньше, чем наш дом. В течение месяца я всякий день уходил на прогулки, я бродил по старым знакомым тропам среди выгоревших, побуревших зарослей, и в мыслях моих теснились древние легенды и обрывки детских раздумий. Думаю, только тогда и только по возвращении я впервые осознал, как много значат для меня эти холмы (а еще немного понял, что именно ). От Маунт-Уотерман и крутой Маунт-Уилсон с ее огромной обсерваторией и 100-дюймовым телескопом-рефлектором — вниз, через пещеристый каньон Туджунга с его множеством извилистых ответвлений, уводящих на равнины, а затем через приземистые холмы Вердуго и те, что ближе, с обсерваторией Гриффита и ее меньшими телескопами — к зловещему, почти неприступному Потреро и к гигантским петляющим каньонам Топанга, что с катастрофической внезапностью открываются на необъятный, первозданный Тихий океан… И все они (холмы, то есть), за редкими исключениями, песчаные, растрескавшиеся, опасные — земля что скала, скала что выжженная земля, выветрившаяся, осыпающаяся, ноздреватая; и все это обрело надо мною такую власть, что я — хромой, испуганный слушатель — превратился в одержимого. Более того, одержимость эта ныне проявлялась все в новых и новых симптомах: в силу непонятных причин я теперь выбирал определенные тропы в ущерб всем прочим; были места, где я не мог не задержаться хотя бы ненадолго. Я все больше укреплялся в фантастической мысли, что под тропами проложены туннели, по которым перемещаются существа, притягивающие ядовитых змей внешнего мира — ведь они сродни друг другу. Возможно ли, что за моим детским кошмаром стоит некая сверхъестественная реальность? Я в страхе гнал от себя эту мысль.
Все это, как я уже говорил, я осознал в течение первого месяца после своего позорного возвращения с северо-востока. А когда месяц истек, я вознамерился побороть свою одержимость и возмутительную ностальгию по дому, а также все тайные слабости и внутренние барьеры, не позволяющие мне воплотить в жизнь идеал моего отца. Я выяснил, что полный разрыв с домом, как планировал отец (то есть Мискатоникский университет), для меня невозможен; ну так что ж, я решу свои проблемы, не уезжая прочь: я прослушаю курс в УКЛА (Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе) неподалеку. Я стану учиться, займусь физическими упражнениями, буду закалять тело и ум. Помню, сколь тверд я был в своей решимости. Что за ирония судьбы: мой план, со всей очевидностью логичный, обернулся единственно верным путем к дальнейшему психологическому порабощению.
Однако ж довольно долгое время мне сопутствовал успех. Систематические упражнения, сбалансированная диета и полноценный отдых (все те же мои двенадцать часов сна) пошли мне на пользу: таким здоровым я в жизни себя не чувствовал. Все неприятности, осаждавшие меня на северо-востоке, сгинули в никуда. Я уже не пробуждался, весь дрожа, от лишенного сновидений сомнамбулического транса; более того, насколько я мог судить на тот момент, припадки прекратились навсегда. В колледже, откуда я всякий вечер возвращался под отчий кров, я добился изрядных успехов. Именно тогда я впервые начал писать образные, пессимистические стихи, подцвеченные метафизическими размышлениями, что привлекли ко мне внимание узкого круга читателей. Как ни странно, опусы эти были вдохновлены одним-единственным значимым сувениром, что я вывез из одетого тенью Аркхема: в пропыленной букинистической лавке я приобрел маленький стихотворный сборник — «Азатот и прочие ужасы», за авторством местного поэта Эдуарда Пикмана Дерби.
Теперь-то я понимаю, что прилив новых сил во времена моей университетской жизни оказался по большей части обманчивым. Поскольку я начал вести новую жизнь и в результате оказывался в новых ситуациях и обстановках (не покидая при этом дома), я уж было уверился, что стремительно прогрессирую. Эту убежденность я каким-то образом умудрился пронести через все студенческие годы. То, что ни один предмет мне не удавалось изучить досконально, то, что я не мог создать ничего, что требовало бы длительных усилий, я объяснял себе так: мои нынешние занятия — это не более чем «подготовка», «интеллектуальная ориентировка» в преддверии великих свершений будущего. Несколько лет я успешно скрывал от самого себя тот факт, что способен распоряжаться лишь одной десятой от своей энергии, в то время как все остальное уходит — одним только высшим силам ведомо, по каким каналам.
Я думал, я знаю, что за книги я изучаю, но теперь голоса твердят мне: «Руны Нуг-Сота, ключица Ньярлатхотепа, литании Ломара, мирские размышления Пьера-Луи Монтаньи, "Некрономикон", песни Крома-Йа, общие сведения о Йианге-Ли…»
(Снаружи — полдень или около того, но в доме царит прохлада. Мне удалось немного подкрепиться; и я сварил еще кофе. Сходил вниз, в подвал, проверил, на месте ли отцовские инструменты и прочие вещи, кувалда, бутыли для кислот и все такое; посмотрел на «Врата Снов», стараясь ступать совсем тихо. Там голоса звучат громче, чем где бы то ни было.)
Довольно того, что в течение моих шести университетских и «поэтических» лет (полной учебной нагрузки я бы не вынес) я существовал не как полноценный человек, но как фрагмент человека. Я постепенно отказался от всех великих стремлений и довольствовался жизнью в миниатюре. Посещал несложные курсы, писал прозаические отрывки, порою — стихотворение-другое, заботился о матери (она, если не считать тревог обо мне, была крайне нетребовательна) и об отцовском доме (построенном так качественно, что никакого особенного ухода он и не требовал), бездумно бродил по холмам, подолгу спал. Друзей у меня не было. Собственно, не у меня, а у нас. Аббот Кинни умер, Лос-Анджелес прибрал к рукам его «Венецию». Саймон Родиа в гости давно не заглядывал: он с головой ушел в свой великий самостоятельный архитектурный проект. Однажды, по настоянию матери, я съездил в Уоттс, скопление утопающих в цветах непритязательных одноэтажных домиков, что совершенно терялись на великолепном фоне башен, вознесшихся к небу, точно сине-зеленая персидская греза. Родиа с трудом вспомнил, кто я такой, и, пока работал, все поглядывал на меня как-то странно. Денег, оставленных отцом (в серебряных долларах), в избытке хватало на наши с матерью нужды. Короче говоря, я смирился с судьбой — причем не без удовольствия.
Это оказалось тем легче, что я все больше интересовался доктринами таких философов, как Освальд Шпенглер,[73]который считал, что культура и цивилизация проходят в своем развитии через несколько циклов и что наш собственный «фаустовский» западный мир, со всей своей грандиозной мечтой о научном прогрессе, движется к варварству, которое и поглотит его столь же верно, как то, что готы, вандалы, скифы и гунны поглотили могучий Рим и его долгоживущую сестру, вырождающуюся Византию. Глядя с вершины холмов вниз, на суетливый, непрестанно строящийся Лос-Анджелес, я безмятежно размышлял о будущих днях, когда отряды шумливых, косматых варваров пройдут по вздувшемуся, изрытому асфальту улиц и на каждое из разрушенных комплексных зданий будут смотреть как на еще одну «хибару»; когда высокогорный Планетарий Гриффит-парка, романтически возведенный из камня, обнесенный высокими стенами и крепкими бастионами, станет крепостью какого-нибудь мелкого диктатора, когда исчезнут и наука, и промышленность и все их машины и инструменты заржавеют, поломаются и все позабудут, как ими пользоваться… и все труды наши поглотит забвение, подобно затонувшей цивилизации Му[74]в Тихом океане, от которой остались лишь фрагменты городов — Нан-Мадол[75]и Рапа-Нуи, или остров Пасхи.[76]
Но откуда на самом деле пришли эти мысли? Не только и не столько от Шпенглера, держу пари. Нет, боюсь я, что источник их куда глубже .
Однако ж вот что я думал, вот во что я верил — вот так отвратили меня от исканий и соблазнительных целей нашего делового мира. Все вокруг виделось мне сквозь призму быстротечности, обреченности и упадка — как если бы сама современность крошилась и рушилась, точно завладевшие моей душою холмы.
То была своего рода внутренняя убежденность; не то чтобы я предавался меланхолии, нет. Здоровье мое заметно поправилось, я не скучал и не мучился внутренним разладом. О, порою я бранил себя за то, что не оправдал надежд, возлагаемых на меня отцом, но в целом я, как ни странно, пребывал в согласии с самим собою. Странное ощущение могущества и уверенности в себе переполняло меня: так бывает в разгар какого-то всепоглощающего занятия. Знакомы ли вам отрадное облегчение и глубокая, впитавшаяся в плоть и кровь удовлетворенность, что испытываешь по успешном завершении дневных трудов? Что ж, именно так я чувствовал себя почти все время , изо дня в день. Я считал свое счастье даром богов. Мне и в голову не приходило спросить: «Каких именно богов? Тех, что на небесах… или тех, что из подземного мира ?»
Даже матушка моя стала заметно счастливее: болезнь ее приостановилась, сын окружал ее вниманием, вел деятельную жизнь (пусть и в небольшом масштабе) и не доставлял ей ровным счетом никаких забот (ну вот разве что время от времени уходил на прогулку в кишащие змеями холмы).
Фортуна нам улыбалась. Наш кирпичный особняк выстоял в жестоком лонг-бичском землетрясении 10 марта 1933 года, не понеся ни малейшего ущерба. То-то сконфузились те, кто до сих пор называли его Фишеровой Блажью!
В прошлом году (1936) я в должный срок получил в УКЛА диплом бакалавра по специальности «английская литература» (дополнительная специальность — «история»); на торжественной церемонии присутствовала и моя гордая матушка. Спустя месяц или около того мы с ней совершенно по-детски радовались, получив первые переплетенные экземпляры моего стихотворного сборничка «Хозяин туннелей»: я напечатал его за свой счет и в приступе авторского тщеславия не только разослал несколько экземпляров на рецензию, но и подарил две книги библиотеке УКЛА и еще две — библиотеке Мискатоникского университета. В сопроводительном письме к доктору Генри Армитейджу, человеку большой эрудиции, библиотекарю вышеупомянутого учебного заведения, я упомянул не только о своем недолгом пребывании там, но и о том, что источником вдохновения для меня стал некий аркхемский поэт. Рассказал я ему вкратце и об обстоятельствах, в которых создавались стихотворения.
Я издевательски вышучивал перед матушкой этот свой последний широкий жест, но она-то знала, как глубоко я уязвлен своим провалом в Мискатоникском университете и как мне отчаянно хочется восстановить там свою репутацию. Поэтому когда, всего-то несколько недель спустя, пришло письмо на мое имя со штемпелем Аркхема, матушка, вопреки обыкновению, побежала в холмы, чтобы поскорее вручить его мне. Я же только что ушел побродить в холмы.
С того места, где я находился, я едва расслышал вопль матери, но тотчас же узнал ее исполненный смертной муки голос. Я сломя голову кинулся обратно — так быстро, как только позволяла хромота. На том самом месте, где погиб отец, мать корчилась и билась на сухой, твердой земле и кричала не умолкая, а рядом с нею извивалась молодая гремучая змея. Она укусила мать в ногу, и икра быстро распухала.
Я убил гнусную тварь палкой, взрезал место укуса острым карманным ножом, высосал яд и впрыснул антивенин: на прогулки я всегда брал с собою аптечку.
Но все было тщетно. Мать умерла в больнице два дня спустя. И снова моим уделом были глубокое потрясение и депрессия, а в придачу пришлось пройти через унылый обряд похорон (по крайней мере, участок на кладбище за нами уже числился). На сей раз церемония была куда более традиционной, но ведь на сей раз я остался совсем один во всем белом свете.
Только спустя неделю я смог заставить себя взглянуть на письмо, что несла мне мать. В конце концов, именно оно стало причиной ее смерти. Я чуть не порвал его, не читая. Но распечатал-таки — и с каждой строчкой интерес мой разгорался все более, я был до глубины души поражен… и напуган. Привожу здесь письмо полностью, без купюр:
«Аркхем, Масс.,
118 Салтонстолл-стрит,
12 августа 1936 г.
Голливуд, Калиф.,
Стервятниковый Насест,
г-ну Георгу Рейтеру Фишеру
Глубокоуважаемый сэр!
Доктор Генри Армитейдж взял на себя смелость позволить мне ознакомиться с Вашим сборником "Хозяин туннелей", прежде чем он был передан в отдел абонемента университетской библиотеки. Да будет позволено тому, кто служит лишь во внешнем дворе перед храмом муз, в особенности же пред алтарями Полигимнии и Эрато,[77]выразить свой неподдельный восторг по поводу Вашего художественного произведения! А также и почтительно передать Вам слова восхищения столь же искреннего от профессора Уингейта Пейсли с нашей кафедры психологии, от доктора Френсиса Моргана с кафедры медицины и сравнительной анатомии, который разделяет мои специфические интересы, и самого доктора Армитейджа. В особенности же хочу отметить стихотворение "Зеленые глубины", замечательное по стройности композиции и силе эмоционального воздействия.
Я доцент кафедры литературы в Мискатоникском университете; мое хобби — фольклор Новой Англии и других областей; впрочем, здесь я всего лишь восторженный дилетант. Если память меня не подводит, шесть лет назад Вы были в моей группе первокурсников по английскому языку. В ту пору мне было крайне жаль, что состояние Вашего здоровья вынудило Вас бросить обучение, и теперь я счастлив обрести наглядное доказательство того, что Вы благополучно преодолели все трудности. Примите мои поздравления!
А теперь позвольте мне перейти к следующему, совершенно иному вопросу, что тем не менее косвенно связан с Вашим поэтическим творчеством. Мискатоникский университет в данный момент ведет широкие межфакультетские изыскания в области фольклора, языка и сновидений: мы исследуем язык коллективного бессознательного и, в частности, его выражение в поэзии. Трое ученых, на которых я сослался выше, активно участвуют в этом проекте наряду с коллегами из университета Брауна (город Провиденс, штат Род-Айленд), которые продолжают новаторские разработки покойного профессора Джорджа Гаммелла Эйнджелла, и время от времени я имею честь оказывать им содействие. Они уполномочили меня обратиться за помощью к Вам, которая может оказаться неоценимой. Вам понадобится лишь ответить на несколько вопросов, имеющих отношение к Вашему творческому процессу; они никоим образом не вторгаются в святая святых — в суть и смысл Ваших произведений — и не отнимут у вас много времени. Разумеется, любая информация, которую Вы сочтете нужным предоставить, останется строго конфиденциальной.
Мне хотелось бы привлечь Ваше внимание к следующим двум строчкам из "Зеленых глубин":
Нездешним разумом одушевлен
Коралловый многоколонный Рлей.
Скажите, а в ходе работы над этим стихотворением Вы не рассматривали более экстравагантный вариант написания последнего (предположительно придуманного?) слова? Скажем, "Р’льех"? А если вернуться тремя строками выше, Вам не приходило в голову написать "Нат" (тоже авторский вымысел?) с начальным "П" — т. е. "Пнат"?
В том же самом стихотворении читаем:
В Катае[78]грезит вздыбленный дракон;
Рлей, крипта Кутлу, в бездну погружен.
Имя Кутлу (опять-таки придуманное?) нас чрезвычайно интересует. Вы не испытывали фонетических трудностей в выборе букв для передачи того самого звука, что имели в виду? Возможно, вы предпочли упростить написание в интересах поэтической ясности? А не приходил ли Вам в голову вариант "Ктулху"?
(Как видите, выясняется, что язык коллективного бессознательного — неприятно гортанный и шипящий! Сплошь кашель да фырканье, точно в немецком.)
А взять, например, вот это четверостишие в Вашем впечатляющем лирическом стихотворении "Морские мавзолеи":
Их шпили — под могильной глубиной,
Их странный отсвет смертным так знаком;
Лишь змей бескрылый тем путем влеком
Меж светом дня и склепом под волной.
Не вкралась ли ошибка в корректуру или что-то в этом роде? В частности, во второй строчке не нужно ли поставить "незнаком" вместо "так знаком"? (А к слову, какой именно цвет Вы имели в виду — тот, что можно назвать оранжево-синим, или пурпурно-зеленым, или оба?) А в следующей строке — как насчет "крылатый" вместо "бескрылый"?
И наконец, в свете "Морских мавзолеев" и общего названия сборника — профессор Пейсли задается вопросом ("догадка наобум", как говорит он сам) касательно Вашего образа туннелей под землей и под морем. А Вам когда-нибудь приходила в голову фантазия, что такие туннели будто бы на самом деле существуют в той области, где Вы сочиняли свои стихи? (Предположительно в Голливудских холмах и горах Санта-Моника, в непосредственной близости от Тихого океана.) Не пытались ли Вы случайно проследить контуры троп, пролегающих над этими воображаемыми туннелями? И не доводилось ли Вам замечать (простите мне этот странный вопрос!), что на путях этих наблюдается необычайное количество ядовитых гадов — гремучих змей, полагаю (в нашем регионе это медноголовки, а на юге — водяные щитомордники и коралловые аспиды)? Если так, то, прошу Вас, соблюдайте осторожность!
А если, в силу какого-то странного совпадения, такие туннели действительно существуют, то Вам будет небезынтересно узнать, что наука располагает средствами подтвердить этот факт, не прибегая ни к раскопкам, ни к бурению. Оказывается, даже пустота — т. е. ничто — оставляет следы! Двое профессоров естественнонаучного факультета в Мискатоне, участники той самой междисциплинарной программы, о которой я упоминал, разработали для этой цели портативный прибор — так называемый магнитооптический геосканер. (Это слово-гибрид наверняка слуху поэта представляется неуклюжим и варварским, но Вы же знаете этих ученых!) Не правда ли, странно осознавать, что исследования снов эхом отзываются и в геологии? Этот сложный инструмент с неудачным названием — упрощенный вариант того самого прибора, с помощью которого уже были обнаружены два новых химических элемента.
В начале следующего года я собираюсь съездить на Запад, пообщаться с одним человеком из Сан-Диего, сыном ученого-затворника, чьи изыскания положили начало нашей межфакультетской программе, — Генри Уэнтворта Эйкли. (Местный поэт, — увы, ныне покойный! — которому Вы столь щедро воздали должное, тоже из числа этих первопроходцев, как ни странно.) Я приеду на собственной британской спортивной машине, на мини-"остине". Должен признаться, автомобили — это моя страсть, да я и автолихач в придачу, хоть доценту кафедры литературы и английского языка оно не то чтобы подобает. Я был бы счастлив познакомиться с Вами ближе, если Вы не возражаете. Я бы мог даже привезти с собой геосканер — и мы бы вместе проверили эти гипотетические туннели!
Но боюсь, я слишком забегаю вперед и злоупотребляю Вашей снисходительностью. Прошу меня простить. Я буду Вам бесконечно признателен, если Вы уделите толику внимания этому письму и моим вынужденно нескромным вопросам.
Еще раз позвольте Вас поздравить с публикацией "Хозяина туннелей"!
Искренне Ваш,
Альберт Н. Уилмарт»
Невозможно сразу описать мое душевное состояние на тот момент, когда я дочитал письмо до конца. Придется продвигаться постепенно, шаг за шагом. Для начала, я был польщен и обрадован и даже крайне смущен его, по всей видимости, искренними похвалами моим стихам — а какой молодой поэт не испытал бы того же? А в придачу произведения мои привели в восхищение психолога и старого библиотекаря (и даже анатома!) — неслыханное дело!
Как только автор письма упомянул о курсе английского языка для первокурсников, я осознал, что живо его помню. Имя его за минувшие годы позабылось, но воскресло в памяти в мгновение ока, едва я заглянул в конец письма и увидел подпись. В ту пору он был простым преподавателем: высокий, сутулый, тощий, как скелет, юноша, передвигавшийся с порывистой, нервозной стремительностью. Прибавьте к этому большой рот, мертвенно-бледное лицо и обведенные темными кругами глаза, придававшие его лицу загнанное выражение, как если бы он постоянно пребывал в мучительном напряжении, о котором не упоминал ни словом. У него была привычка то и дело выдергивать из кармана записную книжку и приниматься лихорадочно царапать в ней карандашом, при этом продолжая бегло и даже блистательно излагать свои мысли. Он, по всей видимости, был фантастически начитан и сыграл немалую роль в поощрении и углублении моего интереса к поэзии. Я даже машину его вспомнил: прочие студенты над нею все подшучивали, причем не без зависти. На тот момент он владел «фордом» модели «Тф» — и гонял на ней с головокружительной скоростью по окраинам университетского кампуса, резко сворачивая на углах.
Описанная им программа межфакультетских исследований представлялась проектом весьма впечатляющим, невероятно увлекательным и вполне правдоподобным — я в ту пору только что открыл для себя Юнга, а также и семантику. И это любезное приглашение в ней поучаствовать — я снова почувствовал себя польщенным. Будь со мной в тот момент рядом хоть кто-нибудь, я бы наверняка залился краской.
Одна лишь мысль ненадолго остановила меня, и на какое-то мгновение я едва не отвратился в ярости от всего этого предприятия. Я внезапно заподозрил, что истинная цель этой программы — совсем иная, а именно — исследовать иллюзии и галлюцинации натур творческих и неординарных, то есть предмет изучения — не столько неожиданные «озарения», сколько психопатология поэтов. Недаром же в проекте участвуют психолог и медик!
Но автор письма изъяснялся так учтиво и так убедительно — нет, говорил я себе, это чистой воды паранойя. Кроме того, как только я вчитался внимательнее в его подробные вопросы, совершенно иное чувство охватило меня — неизбывное изумление… и страх .
Для начала, он настолько попал в точку в своих догадках (а что это еще, как не догадки? — встревоженно спрашивал себя я) касательно вымышленных названий, что я только ахнул. Я действительно собирался поначалу написать их как «Р’льех» и «Пнат» — именно в такой орфографии, хотя, конечно же, память порою играет с нами странные шутки.
А потом еще «Ктулху»: при виде такого написания я почувствовал, как у меня кровь стынет в жилах, — настолько точно передавало оно густой и низкий, резкий, нечеловеческий не то крик, не то речитатив, что, мнилось мне, доносится из бездонной черной пучины. В конце концов я остановился на сомнительном варианте «Кутлу» — из опасения, что варианты более сложные покажутся слишком претенциозными. (И право слово, внутренний ритм звукосочетаний вроде «Ктулху» в английскую поэзию не втиснешь.)
Вдобавок он еще и обнаружил две корректорские ошибки — ни больше ни меньше. Первую я просмотрел. Вторую («бескрылый» вместо «крылатый») я заметил, но малодушно оставил как есть, внезапно решив, что вводить в стихотворение образ из моего единственного в жизни кошмара (червь с крыльями) — это уже перебор с фантастикой.
И в довершение всего, как, ради всего святого, умудрился он описать нездешние цвета, которые я видел только во сне и в стихотворениях не упоминал вовсе? Причем использовал он ровно те же самые прилагательные, что употребил бы я! Я начал думать, что в рамках Мискатоникского межфакультетского исследовательского проекта уже, по всей видимости, сделаны эпохальные открытия касательно снов и сновидений и человеческого воображения в целом — достаточные, чтобы поставить тамошних ученых на одну доску с магами и ошеломить Адлера, Фрейда и даже Юнга.
Дойдя до этой части письма, я решил было, что автор исчерпал запас сюрпризов, но следующий же абзац вскрыл еще более глубокий источник ужаса — источник, пугающе близкий к повседневной реальности. Поразительное дело — автор письма знал или как-то вычислил все о тропах в холмах и о моих странных грезах про песчаные склоны и туннели, под ними якобы пролегающие! И представьте, еще и спросил и даже предупредил меня насчет ядовитых змей, так что само письмо, что мать несла мне запечатанным, когда ее ужалили насмерть, содержало в себе эту жизненно важную ссылку: честное слово, в первое мгновение — и долее — я гадал, не сошел ли я с ума.
А под конец, когда, несмотря на все его шутливо-легкомысленные отписки — «авторский вымысел», «догадка наобум», «гипотетический» — и типично профессорские остроты, он заговорил так, как если бы считал мои воображаемые туннели настоящими, и походя сослался на научный прибор, способный это доказать… Так вот, к тому времени, как я дочитал письмо, я уже ждал, что в следующее мгновение он появится передо мною вживую — глядь, а он уже и здесь, резко выруливает на нашу подъездную аллею в эффектном шоу колес и тормозов в своей модели «Т» (нет, у него же «остин»!) и, подняв тучу пыли, останавливается у нашей двери. А на переднем сиденье рядом с водителем лежит геосканер — точно грузный черный телескоп, направленный вниз, в земные недра.
А между тем обо всем этом он рассуждал с такой адски беспечной небрежностью! Я просто не знал, что и думать.
(Снова спускался в подвал, проверил, как там. Пока писал, разволновался не на шутку, просто места себе не нахожу. Вышел за двери: в косых лучах жаркого западного солнца тропу переползла гремучая змея. Вот, пожалуйста: очередное свидетельство того, что страхи мои обоснованны — если, конечно, доказательства здесь вообще нужны. Или я на это надеюсь? Как бы то ни было, я убил гнусную тварь. Голоса вибрируют: «Полурожденные миры, чужеродные небесные тела, движение в непроглядной тьме, сокрытые формы, темные как ночь пучины, мерцающие вихри, пурпурное марево…»)
На следующий день, отчасти успокоившись, я написал Уилмарту длинное письмо, подтверждая все его намеки, признаваясь, что до глубины души ими потрясен, и умоляя объяснить, откуда ему столько известно. Я изъявлял готовность посодействовать пресловутому межфакультетскому проекту всем, чем могу, и приглашал его в гости, когда тот окажется на Западе. Я вкратце изложил ему историю своей жизни и нарушений сна, упомянув также и о смерти матери. Отправляя письмо, я испытывал странное ощущение нереальности происходящего и ответа ждал со смешанным чувством нетерпения и затянувшегося (и нарастающего) неверия в то, что Уилмарт мне ответит.