Анна Николаевна Дубельт — Леонтию Васильевичу Дубельту. 1 страница
6 июня 1833 г.; из села Рыскина Тверской губернии — в Санкт-Петербург:
„Левочка… досадно мне, что ты не знаешь себе цены, и отталкиваешь от себя случай сделаться известнее государю, когда этот так прямо и лезет тебе в рот… Отчего А. П. Мордвинов выигрывает? Смелостию… Нынче скромность вышла из моды, и твой таковой поступок не припишут скромности, а боязливости, и скажут: „Видно у него совесть не чиста, что он не хочет встречаться с государем!“ — Послушай меня, Левочка: ведь я не могу дать тебе худого совета; не пяться назад, а иди на встречу таким случаям, не упускай их, а напротив радуйся им“.
Анна Николаевна Дубельт находит, что полковник и штаб-офицер корпуса жандармов — не слишком большие чин и должность для ее сорокалетнего мужа. Правда, род Дубельтов невидный, и злые языки поговаривают о выслуге отца из государственных крестьян, — но юный гусар Василий Иванович Дубельт (отец) сумел, странствуя за границей в 1790-х годах, обольстить и похитить испанскую принцессу Медину-Челли, так что по материнской линии их сын Леонтий Васильевич родня испанским Бурбонам, а через супругу Анну Николаевну (урожденную Перскую) еще пятнадцать лет назад породнился с одной из славнейших фамилий: дядюшка жены знаменитый адмирал Николай Семенович Мордвинов — член Государственного совета, воспетый Рылеевым и Пушкиным, автор смелых „мнений“, известных всей читающей публике; единственный член Верховного суда над декабристами, голосовавший против всех смертных приговоров.
Из прожитых сорока лет Леонтий Дубельт служит двадцать шесть: стал прапорщиком, не достигнув пятнадцати (1807 год, война с Наполеоном — ускоренное производство в офицеры), под Бородином ранен в ногу, был адъютантом знаменитых генералов Дохтурова и Раевского. Вольнодумное начало 1820-х подполковник Дубельт встречает на Украине и в Бессарабии среди южных декабристов, близ Михаила Орлова и Сергея Волконского. Дубельт считался в ту пору видным масоном, членом трех масонских лож — „одним из первых крикунов-либералов“ (по словам многознающего литератора Греча).
В 1822-м он получает Старо-Оскольский полк, но после 14 декабря попадает под следствие: некий майор пишет на него донос, Дубельта вызывают в столицу; однако рокового второго обвиняющего показания не появилось, и дело обошлось… Впрочем, фамилию Дубельт занесли в известный Алфавит , список лиц, так или иначе замешанных в движении декабристов. Непосредственный начальник Дубельта, командир дивизии генерал Желтухин, судя по сохранившейся его переписке, был тип ухудшенного Скалозуба и полагал, что
„надобно бы казнить всех этих варваров-бунтовщиков, которые готовились истребить царскую фамилию, отечество и нас всех, верных подданных своему государю; но боюсь, что одни по родству, другие по просьбам, третьи из сожаления и, наконец, четвертые, как будто невредные, будут прощены, а сим-то и дадут злу усилиться и уже они тогда не оставят своего предприятия и приведут в действие поосновательнее, и тогда Россия погибнет“.
Понятно, как такой генерал смотрел на реабилитированного полковника, и в 1829 году последний вынужден был подать в отставку.
Отметим дату: четвертый год правления Николая I, идет война с турками в защиту греков, работает „Тайный комитет“ (образованный 6/XII 1826 года), о котором, впрочем, все знают (по формуле знаменитой французской писательницы госпожи де Сталь — „в России все тайна и ничего не секрет“ ). Комитет разрабатывает реформы, и даже многие непробиваемые скептики склонны преувеличивать размеры и скорость грядущих преобразований.
Именно в это время Пушкин еще пишет о своей „надежде славы и добра“.
Предвидеть резкое торможение реформ после европейских революций 1830–1831 годов, предсказать „заморозки“ 1830-х и лютые николаевские морозы 1840-1850-х могли немногие. Эпоха обманывала, люди обманывались; многие хотели обмануться — „обманываться рады“.
Если из головы 37-летнего полковника еще не выветрились вольные декабристские речи и мечтания, то все равно он, как и большинство сослуживцев, наверняка считал, что наступило неплохое время для службы — России и себе — и грустно быть не у дел. Родственники Дубельта вспоминали, что „бездеятельная жизнь вскоре показалась ему невыносимой“. К тому же, по-видимому, и семейные финансы требовали подкрепления постоянной службой. В поисках новой фортуны Дубельт в 1830 году оказывается в столице, и тут от графа Бенкендорфа (очевидно, через Львова, приятеля Дубельтов) поступает предложение — из отставного полковника переделаться в полковника жандармов: имеется должность жандармского штаб-офицера в Твери, то есть нужно там представлять III отделение собственной его императорского величества канцелярии, благо в Тверской губернии находятся Рыскино и другие деревни Дубельтов.
Через полвека потомки опубликовали кое-какую семейную переписку, относящуюся к тому решающему моменту в биографии Леонтия Васильевича. Он сообщил жене в тверскую деревню о неожиданной вакансии. Анна Николаевна, долго воспитывавшаяся среди людей, говоривших о жандарме презрительно или в лучшем случае небрежно, была сперва не в восторге от новостей и написала мужу: „Не будь жандармом“.
Леонтий Васильевич отвечал неожиданно:
„Ежели я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе мое имя, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней политики, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, — тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?
Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов: от этой цели ничто не совратит меня, и я, согласясь вступить в корпус жандармов, просил Львова, чтобы он предупредил Бенкендорфа не делать обо мне представление, ежели обязанности неблагородные будут лежать на мне, что я не согласен вступить во вверенный ему корпус, ежели мне будут давать поручения, о которых доброму и честному человеку и подумать страшно…“
В этих строках легко заметить старые, декабристских времен, фразы о высокой цели („опора бедных, справедливость угнетенным, прямое и справедливое направление в местах тяжебных“ ). Но откуда эта система мыслей? Желание воздействовать на благородные чувства жены? Собственная оригинальная философия?.. Совсем нет.
Второе лицо империи граф Бенкендорф в ту пору искал людей для своего ведомства. Настоящая полная история III отделения еще не написана, отчего мы и не знаем многих важных обстоятельств. Однако даже опубликованные историками материалы ясно показывают, что план Бенкендорфа насчет создания „высшей полиции“ был не просто „план-скуловорот“, но содержал плоды немалых и неглупых наблюдений-рассуждений.
Заседая в Следственном комитете по делу о декабристах, Бенкендорф многому научился: во-первых, по части сыска; во-вторых, ближе узнал образ мыслей и характеры противников; в-третьих, лучше понял слабость и недостаточность имеющихся карательных учреждений. Одна из главных идей Бенкендорфовой „Записки о Высшей полиции“ (январь 1826 года) — повысить авторитет будущего министерства полиции: нужно не тайное, всеми презираемое сообщество шпионов, а официально провозглашенное, „всеми уважаемое“, но при этом, разумеется, достаточно мощное и централизованное ведомство.
„В вас всякий увидит чиновника, — извещала инструкция шефа, — который через мое посредство может довести глас страждущего человечества до престола царского, и беззащитного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора“ .
Письмо Дубельта жене как будто списано с инструкции шефа жандармов и начальника III отделения.
Говорили, будто бы пресловутый платок, которым Николай I просил Бенкендорфа отереть как можно больше слез, долго хранился в архиве тайной полиции. Авторитет же нового могущественного карательного ведомства был освящен царским именем: не „Министерство полиции“, а III отделение собственной его императорского величества канцелярии.
Все эти подробности приведены здесь, чтобы объяснить, как непросто было то, что сейчас, с дистанции полутора веков, кажется столь простым и ясным.
Историк должен еще будет подсчитать, сколько дельных, дельно-честолюбивых, дельно-благородных людей изнывало в конце 1820-х от „невыносимой бездеятельности“.
Меж тем Бенкендорф звал в свое ведомство едва ли не „всех“ и особенно рад был вчерашним вольнодумцам, которые — он знал — умнее, живее своих косноязычных антиподов, да и служить будут лучше, коли пошли. Как-то незамеченным остался красочный эпизод — приглашение Пушкину служить в III отделении: „Бенкендорф… благосклонно предложил [Пушкину] средство ехать в армию. Какое? — спросил Пушкин. Бенкендорф ответил: Хотите, я вас определю в мою канцелярию и возьму с собой? — В канцелярию III отделения! Разумеется, Пушкин поблагодарил и отказался от этой милости“ (из записной книжки приятеля поэта, Николая Путяты).
Заметим: этот разговор происходит в 1829 году, то есть как раз в тот период когда III отделение искало „лучших людей“.
Леонтий Дубельт, однако, летом 1830 года — уже близкий к Бенкендорфу человек, и к этому времени относится эпизод, доселе неизвестный и для той ситуации до удивления характерный. Вероятно, по своей инициативе и, конечно, с одобрения высокого начальства Дубельт пишет старинному другу, декабристу Михаилу Федоровичу Орлову, сосланному в деревню и избежавшему Сибири только благодаря заступничеству перед царем своего родного брата, Алексея Орлова, влиятельнейшего вельможи (будущего преемника Бенкендорфа). В архиве сохранилась жандармская копия ответного письма Орлова к Дубельту (12 июля 1830 года из деревни Милятино). Поскольку переписка чиновников III отделения не перехватывалась, то весьма вероятно, что, копию „по начальству“ представил сам Дубельт.
Вот письмо:
„Любезный Дубельт. Письмо твое от 30 мая получил. Я уже здесь в Милятине, куда я возвратился очень недавно. После смерти Николая Николаевича {22} я жил с женой и детьми в Полтаве, где и теперь еще недели на три оставил жену мою, а детей привез сюда. Очень рад, мой друг, что ты счастлив и доволен своею участию. Твое честное и доброе сердце заслуживает счастья. Ты на дежурном деле зубы съел и следственно полагаю, что Бенкендорф будет тобою доволен.
А. Ф. Воейкову {23} я отвечаю — нет! Не хочу выходить на поприще литературное и ни на какое! Мой век протек, и прошедшего не воротишь. Да мне и не к лицу, и не к летам, и не к политическому состоянию моему выходить на сцену и занимать публику собою. Я счастлив дома, в кругу семейства моего, и другого счастия не ищу. Меня почитают большим честолюбцем, а я более ничего как простой дворянин. Ты же знаешь, что дворяне наши, особливо те, которые меня окружают, не великие люди! Итак, оставьте меня в покое с вашими предложениями и поверьте мне, что с некоторою твердостию души можно быть счастливым, пахая землю, стережа овец и свиней и делая рюмки и стаканы из чистого хрусталя.
Анне Николаевне свидетельствую мое почтение и целую ее ручки. Тебя обнимаю от всего сердца и детей твоих также. Пиши ко мне почаще, и будь уверен, что твои письма всегда получаемы мною будут радостно и с дружбою.
Твой друг Михаил Орлов“.
Письмо декабриста написано спокойно и достойно. Дубельт и Воейков, понятно, хотели и его вытащить на „общественное поприще“, очевидно апеллируя к уму и способностям опального генерала. Но не тут-то было! Старая закваска крепка. Орлов чувствует, откуда ветер дует, и отвечает — „нет!“.
При этом, правда, Орлов верит в чистоту намерений старого товарища и радуется его счастью (очевидно, Дубельт в своем письме объяснил мотивы перехода в жандармы примерно так, как и в послании к жене). Возможно, декабрист и в самом деле допускал еще в это время, что Дубельт сумеет облагородить свою должность, и не очень различал издалека, какова эта должность; но не исключено также, что деликатный Орлов умолчал о некоторых явившихся ему сомнениях (заметим несколько повышенный тон в конце послания — „оставьте меня в покое с вашими предложениями…“ ){24}.
Заметим, однако, что жандармский полковник Дубельт и не думает обрывать знакомства прежних дней. Может быть, поэтому из опальных или полуопальных к нему расположен не один Орлов; знаменитый генерал Алексей Петрович Ермолов пишет своему адъютанту Н. В. Шимановскому 22 февраля 1833 года, что Дубельт
„…утешил меня письмом приятнейшим. Я научился быть осмотрительным и уже тому несколько лет, что подобного ему не приобрел я знакомого. Поклонись от меня достойной супруге его. От человека моих лет она может выслушать, не краснея, справедливое приветствие. Я говорю, что очарователен прием ее; разговор ее не повторяет того, что слышу я от других; она не ищет высказаться, и не заметить ее невозможно“.
Именно такие люди, как Дубельт, очень нужны были Бенкендорфу. Без его связей и знакомств с бывшими кумирами он был бы менее ценен; дело, разумеется, не только в том, что при таких сотрудниках больше известно об их друзьях. Просто Дубельт лучше послужит, чем, например, его прежний начальник генерал Желтухин (впрочем, способности последнего тоже теперь могут развернуться, но на своем поприще).
Вот каким путем Леонтий Васильевич Дубельт стал жандармом; Анна Николаевна же (в одном из первых писем в „лернеровских пачках“) разговаривает с мужем так:
„Лева… не оставь этого дела без внимания, прошу тебя. Все страждущие имеют право на наше участие и помощь. Тебе бог послал твое место именно для того, чтобы ты был всеобщим благодетелем…“
Дубельт вскоре настолько известен и влиятелен, что молодые смутьяны (вроде Герцена, Огарева), упоминая возведенного революцией на престол французского короля Луи-Филиппа, для маскировки от „всеслышащих ушей“ именуют того „Леонтием Васильевичем“…
II
Теперь действующие лица, а также обстоятельства времени обрисованы, и можно углубиться в почтовые листки, доставлявшиеся раз в неделю или чаще в Петербург из барского дома в селе Рыскине (недалеко от Вышнего Волочка, Выдропуска и других „радищевских станций“ между Петербургом и Москвой). Письма доходят дня за четыре (пятого июля пришло письмо от первого), но „в распутицу за письмом не пошлешь“, поэтому хорошо, что „жандарм твой из Москвы приехал сюда сейчас, и я с ним пишу это письмо“; однако штаб-офицеру корпуса жандармов угрожает трехдневный арест „не на хлебе и на воде, а на бумаге и чернилах за то, что ваша дражайшая половина, то есть сожительница, проезжая Вышний Волочок, не получила от вас письма…“.
Постепенно читающего обволакивает старинный медленный усадебный быт далеких-далеких 1830-х годов. „Обед и чай на балконе…“, „ливреи на медвежьем меху“, какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем, „гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах“, „повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то — заблудился с шоколатом, которого ждали, в залах (смеху было)“; „на днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям, как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, а народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса“; впрочем, к письму прикладывается рыскинский колос, „чтоб ты видел, как он хорош“ — и кстати, „цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы“.
Треугольная шляпа напоминает в вышневолоцкой глуши о столичной службе… Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: „Машенька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей“. Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что „по петербургскому курсу это 675 рублей“ ). Оказывается, глава семьи „купил сани и заплатил 550 рублей“; в этот момент (октябрь 1835 год) у них „еще двадцать пять тысяч долгов“, а 22 ноября того же года — „67 тысяч“…
Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскину и Власову, умело руководит всеми финансами: тверские души и десятины — это ее приданое; мужу пишет: „Лева, ты не знаешь наших счетов“. Она совсем не смущается „астрономическими долгами“, явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю — 14, Михаилу — 3):
„Наш малютка очень здоров, весел… каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости и, указывая на его бороду, кричит „кис, кис“ и всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в него „ппа!“, чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться богу).
Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., - умора на него смотреть“.
Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.
Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева: помещица дает советы мужу не только по финансовой, но и по издательской части — ее перевод одного английского романа вышел в свет, но, видно, худо расходится. „Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет, да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля“. Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты явно дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению, для дела).
В книжном мире у Дубельта дела не только с книготорговцем Андреем Глазуновым — с годами он все больше и чаще вникает в литературные обстоятельства, и в своем ведомстве — один из самых просвещенных.
„Я ничего не читал прекраснее этой статьи. Статья безусловно прекрасна, но будет ли существенная польза, если ее напечатают?“ — так аттестует он представленную ему на просмотр рукопись поэта Василия Андреевича Жуковского о ранней русской истории и заканчивает: „Сочинитель статьи останавливается и, описав темные времена быта России, не хочет говорить о ее светлом времени, — жаль!“ Статья не пошла в печать, но при этом с Жуковским сохранились внешне весьма добрые отношения — поэт в письмах называл Дубельта „дядюшкой“, посвятил ему стихи (впрочем, дядюшка был на девять лет моложе племянничка!).
С Пушкиным отношения были похуже.
„Никогда, никакой полиции не давалось распоряжения иметь за Вами надзор“, — заверял Пушкина шеф жандармов. А век спустя выйдет целая книжка „Пушкин под тайным надзором“, в известной степени состоящая из документов, собранных и представленных людьми Дубельта.
По-видимому, Александр Сергеевич не шел на сближение с Леонтием Васильевичем, последний же вместе с Бенкендорфом не любил поэта, уверенный в его ложном направлении (то есть со всеми утверждениями о гениальности Пушкина, конечно, с жаром соглашался, но „прекрасное не всегда полезное…“ ). Когда литератор Николай Полевой попросился в архивы, чтобы заняться историей Петра I, ему было отказано, так как над этим трудился в ту пору Пушкин. Утешая Полевого, Дубельт косвенно задел Пушкина:
„Не скрою от вас, милостивый государь, что и по моему мнению посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо ближайшее рассмотрение многих ваших творений убеждает меня в том, что, обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам“. (Знакомясь с этими строками, не мог я удержаться от злорадного размышления, что, читая потаенные письма Дубельтов, в какой-то степени мщу покойному генералу за недооценку архивных изысканий.)
Слух о том, будто Бенкендорф и Дубельт послали „не туда“ жандармов, обязанных помешать последней дуэли Пушкина, разнесся давно. Сейчас выяснилось, что в эту версию верили и в близком окружении шефа жандармов, что увеличивает правдоподобность легенды…
После смерти Пушкина именно Дубельту поручается произвести в бумагах „посмертный обыск“, и Жуковский, который также разбирал бумаги поэта, оказался в щекотливом положении — в соседстве с жандармом, хотя бы и с „дядюшкой-жандармом“. Жуковский пытался протестовать и особенно огорчился, когда узнал, что бумаги покойного поэта предлагается осматривать в кабинете Бенкендорфа: явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут „пропасть“, — все это было слишком очевидно. Жуковский написал тогда шефу жандармов:
„Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь: они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моей печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно“.
Бенкендорф должен был уступить, и работа по разбору велась на квартире Жуковского, а Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, будто тот забрал с собою какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было же приказа обыскивать Наталью Николаевну и он поэтому отнес ей письма, написанные ее рукой).
За три недели „чтения Пушкина“, во время которого (как установили пушкинисты) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, — за это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойнике… Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским: „Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин… Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать еще и по смерти его отыскивать „неизданные“ его творения да и печатать их! Нехорошо, любезнейший Андрей Александрович, нехорошо“.
Суровый разговор с Краевским, однако, был еще не самым суровым. Булгарина, который, хоть и слушался властей изо всех сил, именуя себя Фаддеем Дубельтовичем, случалось, в угол на колени ставили; впрочем, после отеческого наказания легче было заслужить прощение…
Литературная и другая служба Дубельта только начиналась, однако, как видно, шла хорошо. 5 июля 1835 года в Рыскино приносят известие, что полковник Дубельт уже не полковник, а генерал-майор и начальник штаба корпуса жандармов. В корпусе же этом значится, согласно отчету, составленному самим Дубельтом, „генералов — 6, штаб-офицеров — 81, обер-офицеров — 169, унтер-офицеров — 453, музыкантов — 26, рядовых — 2940, нестроевых — 175, лошадей — 3340“. Над Дубельтом — только Александр Мордвинов, управляющий III отделением, а над Мордвиновым — Бенкендорф…
„Это очень весело, — отзывается на получение известия Анна Николаевна, — тем более, что и доход твой прибавится. Только при сей вернейшей оказии не премину напомнить о данном мне обещании: не позволять себе ни внутренне, ни наружно не гордиться, не чваниться и быть всегда добрым, милым Левою, и не портиться никогда; и на меня не кричать и не сердиться, если что скажу не по тебе. Не надо никогда забывать, что, как бы мы ни возвышались, и все-таки над нами бог, который выше нас всех… Будем же скромны и смиренны, без унижения, но с чувствами истинно христианскими. Поговорим об этом хорошенько, когда увидимся… Детям бы надо было тебя поздравить; ведь ты невзыскательный отец, а между тем уверена, что они рады твоему производству, право, больше тебя самого. Впрочем, вот пустая страница, пусть напишут строчки по две“ (и далее детской рукой „Cher papa, je vous felicite de tout mon coeur“ {25})
Генеральское звание и жандармская должность рыскинского барина производят сильное впечатление на окружающих:
„Люди рады, и кто удостоился поцеловать у меня руку, у тех от внутреннего волнения дрожали руки. Я здесь точно окружена своим семейством: все в глаза мне смотрят, и от этого, правда, я немного избалована. Даже в Выдропуске как мне обрадовались; даже в Волочке почтмейстер прибежал мне представиться…“
III
Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой:
„Вот до чего доводят душевные страдания! Она еще не так стара и притом не полна и не полнокровна, а имела удар. Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинили ему душевные огорчения“.
Одна дочь генерала Раевского за декабристом Орловым, другая — в Сибири за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале…
Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел.
9 ноября 1835 года.
„Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего это так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить“.
Отчего же грустно генералу? Может быть, это так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы — о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без того… Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая сами себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности…
Но, кажется, это не единственный источник грусти:
„Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было“.
Герцен, включивший эти строки в „Былое и думы“, неплохо знал, а еще лучше чувствовал Дубельта. Мундир „накрыл все, что там было“, но время от времени „накрытое“ оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.
Не поэтому ли заносил в личный дневник, для себя:
„Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения… желаю невозможного, но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего… Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте — что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести“.
Между прочим, выписал у римлянина Сенеки:
„О мои друзья! Нет более друзей!“
Известно, что генерал очень любил детей — „сирот или детей бедных родителей в особенности“, много лет был попечителем петербургской детской больницы и „Демидовского дома призрения трудящихся“. Подчиненных ему мелких филеров иногда бил по щекам и любил выдавать им „вознаграждение“ в 30 копеек (или рублей), в любом случае напоминая о „30 сребрениках“, которые, согласно евангелию, получил Иуда за то, что выдал Христа…
Мы отнюдь не собираемся рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма. Все разговоры, записи и только что приведенные анекдоты вполне умещаются в том голубом (по цвету жандармского мундира) образе, которым полковник Дубельт некогда убеждал жену: „…действуя открыто… не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?“ Но кое-что в его грусти и вежливости (о которой еще речь впереди) — все же от „ума“.
Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но и грусть не уйдет… Эта грусть крупного жандарма 1830-х годов XIX века явление любопытное. XIX век с его психологиями, мудрствованиями, сомнениями, всей этой, по мнению российских властей, „западной накипью“, каковая изгонялась и преследовалась Дубельтом и его коллегами, — этот век все же незримо отравлял и самих важных гонителей, и они порою грустили, отчего, впрочем, иногда еще лучше исполняли службу…
IV
С 1835-го по 1849-й из переписки Дубельтов сохранились лишь несколько разрозненных листков: очевидно, часть писем затерялась; к тому же до конца 1840-х Анна Дубельт подолгу проживала с мужем в столице, и писать письма было не к чему. Однако на склоне лет она окончательно решается на „рыскинское заточение“, дабы поправить здоровье и присмотреть за хозяйством. Более трех четвертей всех сохранившихся писем относится именно к этому периоду.