Перевоплощение Хуана Ромеро 3 страница
Солнце сияло с небес, которые показались мне почти черными в своей безоблачной наготе; казалось, они отражали это чернильное болото у меня под ногами. Когда я влез в лежащую на поверхности трясины лодку и немного пораскинул мозгами, я решил, что ситуации, в которой я оказался, может найтись только одно объяснение. Вследствие подводного извержения вулкана невиданной силы часть океанского дна оказалась выброшенной на поверхность, причем наверх были вынесены слои, которые в течение многих миллионов лет лежали скрытыми под необозримой толщей воды. Протяженность новой земли, поднявшейся подо мной была столь велика, что, как я ни напрягал свой слух, я не мог уловить ни малейшего шума океанской волны. Не было видно и никаких морских птиц, которые обычно в таких случаях слетаются в поисках добычи, каковую представляют из себя мертвые морские организмы.
В течение нескольких часов я сидел, предаваясь размышлениям, в лодке, которая лежала на боку и давала мне небольшую тень, в то время как солнце перемещалось по небу. На закате дня почва стала менее вязкой, и мне показалось, что она достаточно подсохла для того, чтобы в скором времени по ней можно было пройти пешком. В ту ночь я спал, но очень немного, а на следующий день занимался упаковкой вьюка с водой и пищей, готовясь к поискам исчезнувшего моря и возможного спасения.
На третье утро я обнаружил, что почва стала уже настолько сухой, что по ней можно было шагать без всяких усилий. Запах гниющей рыбы сводил с ума, но я был слишком озабочен более серьезными вещами, чтобы обращать внимание на такие незначительные неудобства, и бесстрашно продвигался к неведомой цели. Весь день я уверенно шел на запад, сверяя курс по отдаленному холму, вздымавшемуся посреди этой черной пустыни. В ту ночь я сделал привал под открытым небом, а наутро продолжил свое продвижение к холму, хотя моя цель, как мне показалось, почти не приблизилась ко мне по сравнению с днем, когда я впервые заметил ее. К вечеру четвертого дня я достиг подножия холма, который оказался гораздо выше, чем он виделся на расстоянии; из-за прилегающей долины он более резко выделялся на общем фоне. Я слишком устал, чтобы сразу начинать подъем, и прикорнул у окрашенного лучами заходящего солнца склона холма.
Я не знаю, почему мои сны были в ту ночь такими безумными, но еще до того, как убывающая, фантастически выпуклая луна взошла на востоке и стала высоко над равниной, я проснулся в холодном поту, решив больше не спать. Слишком ужасными были мои ночные видения, чтобы я мог и дальше выносить их. И тут-то, в холодном сиянии луны, я понял, как опрометчиво поступал, путешествуя днем. Пережидая дневные часы в каком-нибудь укрытии, куда не достигали слепящие лучи обжигающего солнца, я мог бы сберечь немало сил для ночных переходов; и в самом деле, сейчас я чувствовал себя вполне способным совершить восхождение, на которое я не решился во время заката солнца. Подхватив свой вьюк, я начал путь к гребню холма.
Я уже говорил, что монотонное однообразие холмистой равнины наполняло меня неясным страхом; но мне кажется, что страх этот был ничем по сравнению с тем ужасом, что я испытал, когда достиг вершины холма и глянул вниз на другую его сторону. Моему взору предстал бездонный карьер или, если угодно, каньон, черные глубины которого не трогал пока свет луны, взошедшей еще недостаточно высоко для того, чтобы пролить свои лучи за крутой скалистый гребень. У меня возникло чувство, что я стою на краю мира и заглядываю в бездонный хаос вечной ночи, начинающийся за этим краем. Меня охватил ужас, и перед моими глазами пронеслись реминисценции из Потерянного рая 3 и страшное восхождение Сатаны из проклятого царства тьмы.
Когда луна поднялась выше, я стал замечать, что склоны долины были отнюдь не такими вертикальными, как я представлял себе вначале. Выступы и обнаженные слои породы образовывали хорошую опору для ног, благодаря чему можно было легко спуститься вниз, а через несколько сотен футов крутой обрыв и вовсе переходил в пологий спуск. Под влиянием импульса, который я и сейчас не могу до конца объяснить себе, я начал спускаться по почти отвесной стене, с трудом цепляясь за выступы скал, пока не остановился внизу, на пологом склоне, не отрывая взора от стигийский глубин, которых никогда еще не достигал ни единый луч света.
Почти сразу же мое внимание привлек огромных размеров странный предмет, расположенный на противоположном склоне, круто поднимавшемся примерно на сотню ярдов надо мной; обласканный лучами восходящей луны, которых он не знал, наверное, уже миллионы лет, предмет этот испускал белое мерцающее сияние. Вскоре я убедился, что это была всего лишь гигантская каменная глыба, однако все же не мог отделаться от впечатления, что ее контуры и положение не являлись результатом деятельности одной только природы. Когда мне удалось разглядеть предмет более подробно, меня охватили чувства, которые я не в силах выразить, ибо, несмотря на чудовищную величину глыбы и ее присутствие в бездне, разверзшейся на морском дне еще во времена, когда мир был слишком молод, чтобы его могли населять люди, несмотря на все это, я вдруг совершенно отчетливо понял, что этот странный предмет являлся тщательно оконтуренным монолитом, массивное тело которого несло на себе следы искусной обработки и, возможно, служило когда-то объектом поклонения живых и мыслящих существ.
Ошеломленный, испуганный, и тем не менее испытывающий нечто вроде невольной дрожи восхищения, присущей ученому или археологу, я внимательно осмотрел окружающую меня картину. Луна, находящаяся почти в зените, ярко и таинственно светила над отвесными кручами, окаймлявшими ущелье, и в этом почти дневном сиянии мне удалось различить, что на дно каньона стекает обширная река она извивается и исчезает в противоположных его концах, почти задевая мне ноги своими водами. Мелкие волны на другой стороне ущелья плясали у основания громадного монолита, на поверхности которого я мог сейчас ясно видеть как надписи, так и грубо высеченные фигурки. Надписи были выполнены в иероглифической системе, абсолютно мне незнакомой и состоящей по большей части из условных символов, связанных с водной средой. Среди знаков были рыбы, утри, осьминоги, ракообразные, моллюски, киты и им подобные существа. Все это было совершенно непохоже на то, что я когда-либо видел в ученых книгах. Некоторые символы представляли из себя изображения каких-то морских существ, очевидно, неизвестных современной науке, но чьи разложившиеся формы, мне довелось ранее наблюдать на поднявшейся из океана равнине.
Но более всего я был очарован живописной резьбой. По ту сторону текущего между мной и каменной глыбой потока воды находилось несколько барельефов, которые, благодаря их огромным размерам, можно было разглядеть, не напрягая зрения. Клянусь, их сюжеты могли бы вызвать зависть у самого Доре. Я думаю, что эти объекты, по замыслу, должны были изображать людей или, по крайней мере, определенный род людей, хотя существа эти изображались то резвящимися, как рыбы, в водах какого-то подводного грота, то отдающими почести монолитной святыне, которая также находилась под волнами. Я не отваживаюсь останавливаться подробно на их лицах и формах, ибо одно лишь воспоминание об этом может довести меня до обморока. Гротескные в такой степени, недоступной, пожалуй, даже воображению По или Булвера4, они были дьявольски человекоподобными в своих общих очертаниях, несмотря на перепончатые руки и ноги, неестественно широкие и отвислые губы, стеклянные выпученные глаза и другие особенности, вспоминать о которых мне и вовсе неприятно. Довольно странно, но они, похоже, были высечены почти без учета пропорций их сценического фона например, одно из существ было изображено убивающим кита, который по величине едва превосходил китобоя. Как я уже говорил, я отметил про себя гротескность фигур и их странные размеры; однако мгновение спустя я решил, что это просто боги, выдуманные каким-нибудь первобытным племенем рыбаков или мореходов, чьи последние потомки вымерли за многие тысячелетия до появления первого родственника пилтдаунца или неандертальца. Охваченный благоговейным страхом, который вызвала во мне эта неожиданно представшая моим глазам картина прошлого, по дерзости своей превосходящая концепции наиболее смелых из антропологов, я стоял в глубоком раздумье, а луна отбрасывала причудливые блики на поверхность лежащего предо мною безмолвного канала.
Затем вдруг я увидел его. Поднявшись над темными водами и вызвав этим лишь легкое, почти беззвучное вспенивание, какой-то необычный предмет плавно вошел в поле моего зрения. Громадный, напоминающий Падифема5 и всем своим видом вызывающий чувство отвращения, он устремился, подобно являющемуся в кошмарных снах чудовищу, к монолиту, обхватил его гигантскими чешуйчатыми руками и склонил к постаменту свою отвратительную голову, издавая при этом какие-то неподдающиеся описанию ритмичные звуки. Наверное, в тот самый момент я и сошел с ума.
Я почти не помню своего сумасшедшего подъема на гребень скалы и возвращения к брошенной лодке, которые я совершил в каком-то исступленном бреду. Мне кажется, всю дорогу я не переставал петь, а когда у меня не оставалось сил петь, принимался бездумно смеяться. У меня остались смутные воспоминания о сильной буре, которая случилась через некоторое время после того, как я добрался до лодки; во всяком случае, я могу сказать, что слышал раскаты грома и другие звуки, которые природа издает только в состоянии величайшего неистовства.
Когда я вернулся из небытия, я обнаружил, что нахожусь в госпитале города Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, подобравшего мою лодку в открытом океане. Находясь в бреду, я очень многое рассказал, однако, насколько я понял, моим словам не было уделено какого-либо внимания. Мои спасители ничего не знали ни о каком смещении пластов суши в акватории Тихого океана; да и я решил, что не стоит убеждать их в том, во что они все равно нс смогли бы поверить. Как-то раз я отыскал одного знаменитого этнолога и изумил его неожиданной дотошностью своих распросов относительно древней палестинской легенды о Дагоне, Боге Рыб, но очень скоро понял, что мой собеседник безнадежно ограничен, и оставил свои попытки что-либо у него узнать.
Это случается ночью, особенно когда на небе стоит выпуклая, ущербная луна. Тогда я снова вижу этот предмет. Я пробовал принимать морфий, однако наркотик дал только временную передышку, а затем захватил меня в плен, сделав рабом безо всякой надежды на освобождение. И сейчас, после того, как я представил полный отчет, который станет источником информации или, скорее всего, предметом презрительного интереса окружающих, мне остается только покончить со всем этим. Я часто спрашиваю себя, не было ли все случившееся со мною чистой воды фантомом всего лишь причудливым результатом деятельности воспаленного мозга в то время, как после побега с немецкого военного корабля я лежал в бреду в открытой лодке под лучами палящего солнца. Я задаю себе этот вопрос, но в ответ мне тут же является омерзительное в своей одушевленности видение. Я не могу думать о морских глубинах без содрогания, которое вызывают у меня безымянные существа, в этот самый момент, быть может, ползущие и тяжело ступающие по скользкому морскому дну, поклоняющиеся своим древним каменным идолам и вырезающие собственные отвратительные образы на подводных гранитных обелисках. Я мечтаю о том времени, когда они поднимутся над морскими волнами, чтобы схватить своими зловонными когтями и увлечь на дно остатки хилого, истощенного войной человечества о времени, когда суша скроется под водой и темный океанский простор поднимется среди вселенского кромешного ада.
Конец близок. Я слышу шум у двери, как будто снаружи об нее бьется какое-то тяжелое скользкое тело. Оно не должно застать меня здесь. Боже, эта рука! Окно! Скорее к окну!
Воспоминания о докторе Сэмюеле Джонсоне[1]
Привилегия воспоминаний, какими бы сбивчивыми или скучными они ни были, обычно принадлежит довольно пожилым персонам. Как правило, неизвестные подробности истории, а также малые анекдоты о великих, передаются потомству посредством подобных мемуаров.
Хотя многие читатели порой будут отмечать признаки старины в моем стиле письма, мне должно было бы польстить предстать перед представителями нынешнего поколения молодым человеком, распространяя вымысел, что я появился на свет якобы в 1890 году в Америке. Тем не менее, я намерен избавиться от бремени секрета, который до настоящего времени хранил вследствие опасений того, что мне не поверят. Я намерен сообщить общественности правду о моем подлинном возрасте, для того чтобы удовлетворить потребность в подлинной информации о временах, когда жили те знаменитые личности, с кем я был на дружеской ноге. Так пусть станет известно, что я родился в родовом поместье в Девоншире, 10 дня августа 1690 года (или по новому, григорианскому, календарю – 20 августа); следовательно, сейчас мне 228 лет. Приехав в Лондон в юности, я встречал еще детьми многих из выдающихся мужей времен царствования короля Вильгельма, включая горячо оплакиваемого г-на Драйдена[2], который подолгу сиживал за столами кафе «У Уилла». С г-ном Аддисоном[3] и д-ром Свифтом[4] я позднее свел довольно близкое знакомство, и стал еще более близким другом г-на Попа[5], которого я знал и уважал до самого дня его смерти. Но так как сейчас я хочу написать о друге, которого я приобрел несколько позже – о покойном докторе Джонсоне[6], я оставлю в стороне пору моей молодости.
Впервые о докторе я услышал в мае 1738 года. До этого времени я никогда не встречался с ним. Мистер Поп только что завершил «Эпилог» к своим «Сатирам» (отрывок начинался словами «Не дважды в год ты появляешься в печати…») и готовился к его публикации. В тот самый день, когда его стихи должны были появиться в печати, в свет вышла сатира в подражание Ювеналу[7] озаглавленная «Лондон», под именем тогда еще неизвестного Джонсона. Сатира настолько потрясла город, что многие джентльмены, обладавшие вкусом, заявили, что она является работой еще более великого поэта, чем г-н Поп. Даже если не брать в расчет того, что некоторые клеветники говорили о мелочной зависти г-на Попа, тот не выказал по отношению к стихам нового соперника ни малейшего признака одобрения. Г-н Ричардсон, поэт, сказал мне, «что г-н Джонсон скоро будет повержен ниц».
Я не имел личного знакомства с доктором до 1763 года, когда был представлен ему в таверне «Митра» г-ном Джеймсом Босуэллом[8], молодым шотландцем из прекрасной семьи, получившим великолепное образование, но обладавшим невеликим количеством рассудка. Иногда я редактировал его метрические излияния.
Доктор Джонсон, каким я увидел его, оказался полным, страдающим одышкой человеком, очень плохо одетым и производящим неопрятное впечатление. Я припоминаю, что он носил пушистый завитой парик, не перевязанный сзади лентой, без пудры и слишком маленький для его головы. Его платье было рыже-коричневого цвета, очень мятое, на нем не хватало более чем одной пуговицы. Его лицо, слишком полное, чтобы быть красивым, также производило эффект некоего болезненного беспорядка; и его голова постоянно несколько конвульсивно подергивалась. Об этом физическом недостатке я, конечно, знал заранее; слышал об этом от г-на Попа, который потрудился провести некоторое расследование.
Будучи семидесятитрехлетним, на девятнадцать лет старше д-ра Джонсона (я пишу доктора, хотя он получил это звание лишь два года спустя), я ожидал от него некоторого уважения к моему возрасту; и поэтому не так боялся его, как утверждают другие. Когда я спросил его, что он думает о моем благоприятном критическом отзыве о его Словаре[9] в «Лондонце» (моей периодической газете), он сказал: «Сэр, я не припоминаю, чтобы читал вашу газету, и я не особо интересуюсь мнением слабомыслящей части человечества». Будучи более чем уязвлен неучтивостью того, чья известность заставляла меня добиваться его одобрения, я отважился отплатить подобным же образом, и сказал ему, что удивлен тем, что мыслящий человек решает судить о разумности того, чьих работ, как он сам только что признал, никогда не читал. «Отчего же, сэр», - ответил Джонсон, - «Мне не требуется знакомиться с трудами человека, чтобы оценить поверхностность его знаний, когда он так явно высмеивает их своим желанием упомянуть собственные труды в первом же вопросе, обращенном ко мне». Таким образом, став друзьями, мы обсудили множество тем. Когда, соглашаясь с ним, я сказал, что сомневался в подлинности поэм Оссиана[10], г-н Джонсон сказал: «Это, сэр, не зависит от вашего личного знания и доверия. То, с чем согласен весь город, не может стать открытием для критика с Граб-стрит[11]. С тем же успехом вы можете заявить, будто имеете сильное подозрение, что «Потерянный рай» написал не Мильтон[12]!»
Впоследствии я очень часто встречался с Джонсоном, особенно на встречах «Литературного клуба», который был основан доктором в следующем году вместе с г-ном Бёрком, парламентским оратором[13], г-ном Боклерком, джентльменом со вкусом, г-ном Лэнгтоном, благочестивым человеком и капитаном милиции, сэром Джошуа Рейнольдсом, широко известным художником[14], д-ром Голдсмитом, автором прозы и стихов[15], д-ром Наджентом, тестем г-на Бёрка, сэром Джоном Хокинсом, г-ном Энтони Шармье, и мной. Мы собирались обычно в семь вечера, раз в неделю, в «Голове турка», на Геррард-стрит, Сохо, пока эта таверна не была продана и превращена в частное жилое здание. После этого мы вполне удачно перемещали наши собрания в «У Принца» на Сэквилль-стрит, в «У Ле Теллье» на Довер-стрит, и в «У Парслоу» и «Дом с соломенной крышей» на Сент-Джеймс-стрит. На этих встречах мы старательно оберегали теплоту дружеских отношений и спокойствие, которые выгодно контрастируют с некоторыми разногласиями и разладами, которые я сейчас наблюдаю в литературе, а также в нынешней «Ассоциации любительской прессы». Эта безмятежность была особенно заметна, так как среди нас имелись джентльмены весьма различных мнений. Д-р Джонсон и я, так же, как и многие другие, были ториями высшей пробы; тогда как г-н Бёрк был вигом, и перед Американской войной были широко опубликованы многие из его речей по данному вопросу. Менее близким по духу остальным участникам был один из основателей - сэр Джон Хокинс, который с тех пор написал множество рассказов, дающих неправильное представление о нашем обществе. Сэр Джон, эксцентричный товарищ, однажды отказался оплатить свою часть счета за ужин, потому что дома он не имел обыкновения ужинать. Позднее он оскорбил м-ра Бёрка в столь нетерпимой манере, что мы все сочли себя обязанными выразить ему неодобрение; после этого инцидента он больше не приходил на наши встречи. Однако он никогда открыто не ссорился с доктором, и был исполнителем его завещания; хотя мистер Босуэлл и другие имели причины подвергать сомнению искренность его преданности. Другими, более поздними, членами клуба были: г-н Дэвид Гаррик[16], актер и старый друг д-ра Джонсона, месье Томас и Джозеф Вартоны[17], д-р Адам Смит[18], д-р Перси, автор «Реликвий»[19], г-н Эдуард Гиббон, историк[20], д-р Бёрни, музыкант[21], г-н Мэлоун, критик, и г-н Босуэлл. Г-н Гаррик был допущен на собрания не сразу; так как доктор, несмотря на его великую дружбу с актером, всегда не одобрял сцену и все, связанное с ней. Джонсон, в самом деле, имел весьма своеобразную привычку вступаться за Дэви, когда остальные были против того, и спорить с ним, когда остальные были за того. Я не сомневаюсь, что он искренне любил г-на Гаррика, так как он никогда не ссылался на него, как он делал по отношению к Футу[22], который был очень неприятным парнем, несмотря на свой комический гений. Г-н Гиббон тоже особо никому не нравился из-за отталкивающей презрительной манеры держать себя, которая задевала даже тех из нас, кому пришлись по душе его исторические сочинения. Г-н Голдсмит, человек маленького роста, чрезвычайно тщеславный в том, что касалось его одежды и не обладавший умением поддерживать беседу, был моим личным фаворитом; так как я был так же неспособен блистать в рассуждениях. Он очень завидовал д-ру Джонсону, хотя тот любил и уважал его менее всех. Я вспоминаю, что однажды иностранец (кажется, немец) был в нашей компании; и в то время, пока Голдсмит вещал, он заметил, что доктор готовится что-то сказать. Неосознанно отнесшись к Голдсмиту как к незначительной помехе в сравнении с великим человеком, иностранец тут же перебил его, к тому же подкрепив грубую бестактность восклицанием: «Тише, токтор Шонсон сссобирается говорить».
В сей блестящей компании меня терпели больше из-за моего возраста, нежели из-за ума или знаний; я не был ровней остальным. Моя дружба со знаменитым месье Вольтером так же вызывала досаду со стороны доктора, который был глубоким ортодоксом и однажды сказал французскому философу: «Vir est acerrimi Ingenii et paucarum Literarum»[23].
Г-н Босуэлл, маленький насмешник, с которым я был знаком с давних пор, обычно устраивал потеху из моих неловких манер и старомодного парика и платья.
Однажды он пришел основательно набравшись вина (к которому он был привержен) и попытался написать на меня экспромтом пасквиль в стихах, которые нацарапал на поверхности стола. Но без посторонней помощи, к которой он обычно прибегал в своих сочинениях, допустил большой грамматический промах. Я сказал ему, что он не должен пытаться писать пасквили на источник его поэзии. Еще как-то Боззи (так мы обычно называли его) пожаловался на мою суровость к новым авторам в статьях, которые я готовил для «Ежемесячного обозрения». Он сказал, что я сталкиваю со склона Парнаса каждого претендента. «Сэр», - ответил я. – «Вы ошибаетесь. Те, кто падают вниз, делают это от собственного недостатка сил; но, желая скрыть свою слабость, они приписывают отсутствие успеха первому же критику, который их упомянет». Я рад вспомнить, что д-р Джонсон поддержал меня в этом вопросе.
Никто не прилагал больше усилий, чем д-р Джонсон, чтобы исправить плохие стихи других; в самом деле, говорят, что в книге бедной слепой старой миссис Уильямс вряд ли найдется пара строк, которые не принадлежали бы доктору. Однажды Джонсон процитировал мне вирши слуги герцога Лидского, которые так позабавили его, что он выучил их наизусть. Они были посвящены свадьбе герцога, и настолько напоминают по качеству работы других, более поздних, поэтических олухов, что я не могу удержаться от того, чтобы не привести их здесь:
«Когда герцог Лидса жениться решится
На леди изящной и юной. Тогда -
О, что за счастье для милой девицы
В милости Лидса быть навсегда».
Я спросил доктора, пытался ли он сделать что-нибудь с этим отрывком; и так как он сказал, что нет, я развлек себя следующей правкой:
Когда галантный Лидс возьмет себе жену
Из девственных прелестниц лучшую в роду,
Понятно скромной гордости той девы торжество
Такого мужа получить не каждой ведь дано!
Я показал результат д-ру Джонсону. Он сказал: «Сэр, вы размяли ноги, но не вложили в стихи ни смысла, ни поэзии».
Мне доставит удовольствие рассказать что-нибудь еще о моем общении с д-ром Джонсоном и его остроумным умом; но я стар и легко утомляюсь. Кажется, я, когда пытаюсь вспомнить прошлое, продвигаюсь вперед без особой логики или связности; и, боюсь, я пролил света на слишком мало эпизодов, неупомянутых еще другими. Если мои настоящие воспоминания будут встречены благожелательно, я, может быть, впоследствии запишу еще несколько анекдотов о старых временах, живым представителем которых остался я один. Я вспоминаю много вещей о Сэме Джонсоне и его клубе, членство в котором я сохранял еще долгое время после смерти доктора, о которой я искренне скорблю. Я помню, как Джон Бургойн, эсквайр[24] - генерал, чьи драматические и поэтические работы были опубликованы после его смерти, был забаллотирован тремя голосами; быть может, по причине его несчастливого поражения в Американской войне в Саратоге. Бедный Джон! Его сын достиг большего успеха, я думаю, и стал баронетом. Но я очень устал. Я стар, очень стар. К тому же пришло время для моего послеполуденного сна.
Полярная звезда
Из выходящего на север окна моей комнаты видна Полярная Звезда. Долгими осенними ночами, когда снаружи завывает и неистовствует северный ветер, а деревья, шелестя огненной листвою, переговариваются между собой, я сижу у окна и неотрывно наблюдаю за ее зловещим мерцанием. Незаметно проходят часы, и ночная мгла понемногу начинает таять в серых предрассветных сумерках. Постепенно тускнеет высокомерная Кассиопея, Большая Медведица поднимается над беспокойно шелестящими деревьями, которые всю ночь надежно скрывали ее от моего взора, повисший над кладбищенским холмом Арктур начинает нервно помигивать, предвещая скорый рассвет, а Волосы Вероники, струящиеся далеко на востоке, начинают излучать мягкое таинственное сияние одна лишь Полярная Звезда неподвижно висит там, где взошла с наступлением темноты. Я смотрю на небосвод и вижу ее жуткий дрожащий свет. Она напоминает мне всевидящее око неведомого безумца, что жаждет донести до людей некое диковинное послание и тщетно силится восстановить его в своей памяти, но не может вспомнить ничего, кроме того, что послание это еще совсем недавно обременяло его мозг. Время от времени, когда по ночам небо заволакивается тучами, ко мне приходит сон.
Я хорошо помню ночь великой Авроры, когда над болотом, обрамленном деревьями с огненной листвой, вспыхнул безумный фейерверк демонических огней. Потом набежавшие облака скрыли пламя небес, и я сразу же заснул.
...Тонкий бледный серп луны смотрел вниз с ночного неба, и я впервые увидел город. Спокойный и сонный, он раскинулся в центре широкого плато, окруженного со всех сторон причудливыми горными вершинами. Его стены и башни были выстроены из мертвенно-бледного мрамора, из того же мрамора были сложены его колонны и купола. Вдоль мощеных камнем улиц стояли мраморные столбы, верхушки которых украшали резные изображения суровых бородатых людей. Теплый воздух был прозрачен и недвижим. И над этим величественным городом, отклонившись от зенита не более чем на десять градусов, мерцала всевидящим оком Полярная Звезда. Я долго смотрел на город, однако так и не дождался наступления дня. Но после того, как повисший над горизонтом и никогда не заходящий за него красный Альдебаран неспешно преодолел четверть небосвода, я увидал огни и движение в домах и на улицах города. Повсюду прохаживались странно одетые и в то же время исполненные благородства фигуры; озаряемые светом тонкого бледного серпа луны, люди спокойно и неторопливо беседовали друг с другом, и я хорошо понимал их язык, хотя он и не был похож ни на одно из известных мне наречий. А когда красный Альдебаран проделал половину своего небесного пути, тишина и мгла вновь воцарились над горизонтом.
Я проснулся другим человеком. Память моя хранила образ города, но в душе моей всплыло иное, более смутное воспоминание, происхождение которого было загадкой для меня. После этого я часто видел город во снах, одолевавших меня пасмурными ночами; иногда он представал передо мною в жарких золотистых лучах солнца, что медленно катилось вдоль горизонта, не заходя за него. Но ясными ночами сон покидал меня, и, подняв глаза к черному небосводу, я встречал там лишь взгляд Полярной Звезды, холодный и пристальный как никогда.
Через некоторое время я принялся рисовать себе картины моего пребывания в этом необыкновенном городе. Сначала я желал оставаться неким бестелесным и всевидящим призраком, дабы наблюдать жизнь города со стороны, но затем возжаждал погрузиться в гущу городской суеты и вести неспешные беседы с людьми, которые ежедневно собирались на площадях. Это не сон, говорил я себе, ибо чем могу я доказать, что жизнь в этом городе менее реальна, нежели мое существование в каменном доме, расположенном к югу от мрачного болота и кладбища раскинувшегося на низком холме над ним в доме, в выходящие на север окна которого каждую ночь заглядывает Полярная Звезда?
Однажды ночью я отчетливо услышал речи людей, собравшихся, на большой, украшенной причудливыми статуями площади. Я ощутил в себе какую-то перемену и внезапно понял, что перестал быть призраком и обрел наконец-то материальную форму. Я не был более чужаком на улицах Олафоэ, что лежал на плато Саркия между вершинами Нотон и Кадифонек. Я слышал голос моего друга Алоса, и произносимые им речи ласкали мой слух, ибо это были речи настоящего мужа и патриота. Той ночью в город пришли вести о падении Дайкоса и о наступлении инутов это страшное племя желтокожих карликов-убийц пять лет тому назад явилось с неведомого Запада, чтобы опустошить наше царство. Им удалось взять множество наших городов, они овладели укреплениями у подножий гор, и теперь им были открыты все пути на плато. Они возьмут и его, если только мы все как один не выйдем на защиту нашего города и не отразим нападение врагов, превосходящих нас числом в десятки раз. Это будет очень нелегко, ибо карликовые дьяволы очень искусны в ведении войн и к тому же не обременяют себя законами чести, которые удерживают высокорослый, сероглазый народ Ломара от жестоких завоевательных походов.
Последней надеждой на спасение был мой друг Алое он командовал силами, которые защищали город на плато. Спокойно и твердо говорил он о предстоящих опасностях и призывал мужей Олафоэ, храбрейших во всем Ломаре, вспомнить о великих подвигах их предков. Много веков назад далекие пращуры обитателей Ломара были вынуждены уйти из Зобны, спасаясь от нашествия гигантского ледника. Путь зобнийцев лежал на юг, где их подстерегали Гнофкеусы длиннорукие, заросшие с головы до пят отвратительной шерстью кровожадные каннибалы. Однако нашим отважным предкам, говорил Алое, удалось смести их со своего пути и продолжить исход на спасительный юг. Алое призывал всех сограждан взять в руки оружие и отразить вторжение инутов. Я был едва ли не единственным исключением моя физическая слабость и подверженность частым обморокам во время большого напряжения сил не были теми качествами, которые необходимы воину. Однако я обладал самым острым во всем городе зрением (и это несмотря на то, что в течение многих лет подолгу изучал Пнакотикские Рукописи и "Заветы Отцов Зобны ), и мой начальственный друг оказал мне великую честь, доверив пост на сторожевой башне Тапнен. Я должен был наблюдать за узким горным проходом у подножия пика Нотон, которым могли воспользоваться инуты, чтобы подобраться к городу вплотную и застать врасплох его защитников. Моей же задачей было подать при появлении врагов сигнал нашим солдатам, предотвратив тем самым падение и гибель города.