Всемогущество чувственности в греческой жизни 2 страница
«Добрая! сердце себе не круши неумеренной скорбью.
Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу;
Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный
Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится.
Шествуй, любезная, в лом, озаботься своими делами;
Тканьем, пряжей займися, приказывай женам домашним
Дело свое исправлять; а война — мужей озаботит
Всех, — наиболе ж меня, — в Илионе священном рожденных».
Речи окончивши, поднял с земли бронеблещущий Гектор
Гривистый шлем; и пошла Андромаха безмолвная к дому,
Часто назад озираясь, слезы ручьем проливая.
[перевод Н. И. Гнедича]
Неужели можно вообразить, что женщина, которой Гомер посвящает столь трогательную, столь возвышенную сцену прощания, была жалким, презираемым, влачащим растительное существование созданием? Если кому-то этот пример показался неубедительным, то он может прочесть те части «Одиссеи», где изображена супруга Одиссея Пенелопа. Как преданно ждет она своего мужа, отсутствующего долгие, беспросветные годы! Как страдает от сознания своей слабости перед лицом бесцеремонных, буйных и неугомонных женихов! Исполненная благородства, царица до кончиков ногтей, она — чья женская честь попирается разгулом наглых поклонников — выходит к разбушевавшейся шайке и ставит ее на место речами, которые могла подсказать только истинная женственность. С каким изумлением взирает она на перемены в своем сыне Телемахе, который из мальчика становится молодым мужчиной; она изумлена, но повинуется сыну, призывающему ее («Одиссея», i, 356—360):
Но удались: занимайся, как должно, порядком хозяйства,
Пряжей, тканьем; наблюдай, чтоб рабыни прилежны в работе
Были своей: говорить же не женское дело, а дело
Мужа, и ныне мое: у себя я один повелитель.
[перевод В. А. Жуковского]
Разве Гомер создал бы такую очаровательную идиллию, как сцена с Навсикаей, если бы греческие девушки в своем домашнем затворничестве чувствовали себя несчастными? Достаточно только указать читателям на эти факты, ибо они и так, несомненно, вполне знакомы с поэмами Гомера, чтобы припомнить сцены, изображающие жизнь женщины, и откорректировать свои представления о браке и положении греческой женщины в эту эпоху. Аристотель ссылается на тот факт, что у Гомера мужчина, так сказать, покупает невесту у ее родителей (De republ., ii, 8, 1260); он отдает за нее hedna (ε'δνα), свадебные подарки, представляющие собой натуральные продукты и скот. С точки зрения современного человека, этот обычай может показаться унижающим достоинство невесты. Однако нам следует напомнить, что данный обычай возникает из представления, широко распространенного у древних германцев и евреев, согласно которому незамужние дочери являются ценным достоянием и в случае выдачи замуж за них полагается брать выкуп. Кроме того, многие отрывки из Гомера («Одиссея», i, 277, ii, 196; «Илиада», vi, 395, ix, 144, etc) свидетельствуют о том, что после того, как завершалась церемония передачи невесты, было принято давать дочерям приданое. Скептики увидят в этом обычае, сохраняющемся и до сего дня, нечто в известных обстоятельствах еще более
недостойное, как если бы его смысл заключался в том, чтобы любой ценой подыскать дочери мужа. Весьма примечательно, что уже у Гомера («Одиссея», U, 132) в случае развода приданое возвращалось к отцу или выплачивалась весьма значительная пеня. Несомненно, женская неверность уже в эпоху Гомера была довольно существенным фактором («Одиссея», iv, 535); в самом деле, единственной причиной Троянской войны послужило предположение, что Елена изменила своему мужу Менелаю и последовала на чужбину за прекрасным фригийским царевичем Парисом; Клитемнестра, супруга «пастыря народов» Агамемнона, позволяет соблазнить себя Эгисфу, который живет с ней долгие годы, пока муж сражается под Илионом; с помощью любовника, после предательски радушной встречи, она убивает возвратившегося Агамемнона в бане, словно «быка в стойле». Поэт или (что то же самое) наивное народное мировоззрение достаточно снисходительны, чтобы простить обеим прелюбодейкам их супружеские прегрешения, возлагая ответственность за них на ослепление («Одиссея», xxiii, 218; «Илиада», iii, 164, 339), вызванное Афродитой и, если смотреть глубже, обусловленное действием рока («Одиссея», iii, 265), этого тайного вершителя судьбы дома Танталидов; данное обстоятельство, однако, нисколько не ставит под сомнение тот факт, что оба предводителя народа в его жестокой борьбе, память о которой донесли до нас «Илиада» и «Одиссея» Гомера, суть обманутые мужья из воспроизведенного поэтом традиционного предания («Одиссея», х, 424). Легко понять поэтому, почему тень Агамемнона, погубленного низким коварством жены, с горечью бранит женский пол, открывая тем самым список женоненавистников, столь многочисленных в греческой истории; об этом явлении мы будем говорить позднее.
.. она равнодушно
Взор отвратила и мне, отходящему в область Аида,
Тусклых очей и мертвеющих уст запереть не хотела.
Нет ничего отвратительней, нет ничего ненавистней
Дерзко-бесстыдной жены, замышляющей хитро такое
Дело, каким навсегда осрамилась она, приготовив
Мужу, богами ей данному, гибель. В отечество думал
Я возвратиться на радость возлюбленным детям и ближним —
Злое, напротив, замысля, кровавым убийством злодейка
Стыд на себя навлекла и на все времена посрамила
Пол свои и даже всех жен, неведеньем своим беспорочных.
[перевод В. А Жуковского]
Менелай принимает свершившееся не так трагически. После падения Трои он примиряется с беглянкой-женой, и в «Одиссее» мы встречаем его живущим в мире и большом почете в своем родном спартанском царстве рядом с Еленой, которая, ничуть не смущаясь, говорит о «несчастье», причиненном ей Афродитой («Одиссея», ν, 261):
..давно я скорбела, виной Афродиты
Вольно ушедшая в Трою из милого края отчизны,
Где я покинула брачное ложе, и дочь, и супруга,
Столь одаренного светлым умом и лица красотою.
[перевод В. А. Жуковскою]
Не у Гомера, но у поэтов так называемого эпического цикла (особенно Лесха, фрагм. 16) мы находим рассказ о том, что Менелай после покорения Трои жаждал отомстить за поруганную честь, угрожая Елене обнаженным мечом. Тогда она сняла покров с «яблок своей груди» и так околдовала Менелая, что тот раскаялся в своем замысле и в знак примирения заключил прекрасную супругу в объятия. Более поздние авторы, такие, как Еврипид («Андромаха», 628) и лирический поэт Ивик (PLG, фрагм. 35), любили возвращаться к этому сюжету. За него жадно ухватились комедиографы (Аристофан, «Лисистрата», 165; схолии к «Осам», 714), он стал излюбленным сюжетом вазописи (см. Roscher, Lexikon der Mythologie, i, 1970).
He будем забывать, что все вышесказанное о браке в гомеровскую эпоху относится только к жизни людей выдающихся — царей и аристократии, — но нам неизвестно ничего или почти ничего о том, в каком положении находились женщины низших классов. Однако если принять во внимание те — довольно полные — сведения, которые гомеровский эпос сообщает о жизни «маленьких людей» — крестьян, скотоводов, охотников, пастухов, рыбаков, — тогда отсутствие всякого упоминания женщин в этом контексте можно расценивать как доказательство того, что жизнь женщины была целиком посвящена дому и семье и что уже в эту эпоху к женщинам применялось ставшее впоследствии столь знаменитым изречение Перикла (Фукидид, ii, 45): «лучшие женщины — те, о которых в обществе мужчин говорят как можно меньше, неважно, плохо ли, хорошо ли».
То, о чем сообщает нам беотийский поэт Гесиод в своем поэтическом пастушеском календаре под названием «Труды и дни* (519 ел., 701 ел.), только подтверждает наше предположение. Поэт с нежностью отзывается о незамужней девушке: «Дома сидеть остается она подле матери милой, чуждая мыслей пока о делах многозлатой Киприды». Когда за дверью свирепствует буря, руша «высоковетвистые дубы и раскидистые сосны», пронизывая холодом людей и скот, она омывается теплой водой в своей прогретой комнате, затем втирает масло или бальзам в свои гибкие девичьи члены и сладко засыпает. Конечно, поэт-крестьянин был не в силах лодняться над повседневностью, и его наставления (так, простолюдину, по Гесиоду, лучше жениться в возрасте около тридцати лет, а его избранница должна быть не старше девятнадцати и, разумеется, девственницей) ясно показывают, что в ту эпоху в браке было мало поэтического. Однако уже и в это столь раннее время даже среди простонародья такое ограниченное, приземленное представление о женщине отнюдь не являлось чем-то самоочевидным, иначе Гесиод не стал бы поучать своих товарищей столь красноречиво: «Умный пробует все, а удерживает наилучшее, чтобы не жениться на смех соседям», — замечает он не без остроумия и психологической проницательности. Ибо, продолжает он свои назидания:
Лучше хорошей жены ничего не бывает на свете,
Но ничего не бывает ужасней жены нехорошей,
Жадной сластены. Такая и самого сильного мужа
Высушит пуще огня и до времени в старость загонит.
[перевод В. В. Вересаева]
Большое значение имеет тот факт, что уже этот совершенно наивный и простой крестьянин весьма проницательно судил о женской природе. По сравнению с этим не столь важно, что виновницей всех бед человечества он считал женщину — недалекую и пустую Пандору («Труды и дни», 47), которая, будучи привечена Эпиметеем, раскрывает свой ящик и выпускает из него все зло, какое есть в мире; в данном случае поэт находился под обаянием мифологической традиции. Для истории нравов немало значит то, что он чувствует себя обязанным предостеречь женщин от тщеславия и резко обрушивается на кокетство, осуждая девушек, которые стремятся придать скрытым от взоров частям своего тела большую пленительность посредством кокетливых ужимок («Труды и дни», 373) и изо всех сил стремятся привлечь мужчин той частью своего тела, которую греки особенно высоко ценили в юношах. (Заметим, что Лукиан7 даже осмелился назвать ягодицы «юношескими частями».) То, что подобный способ обольщения мужа применялся женщинами уже в столь давние времена (об этом свидетельствует наивный и простой поэт пастушеского календаря), во всяком случае заслуживает внимания. Это доказывает, что даже в ту древнюю эпоху женщина, как и во все времена, прекрасно сознавала, что обладает средствами, которые практически всегда способны воспламенить чувственность мужчины. Гесиоду известно и то, что на половую жизнь оказывают воздействие время года и температура («Труды и дни», 582):
В пору, когда артишоки цветут и, на дереве сидя,
Быстро, размеренно льет из-под крыльев трескучих цикада
Звонкую песню свою средь томящего летнего зноя, —
Козы бывают жирнее всего, а вино всего лучше,
Жены всего похотливей, всего слабосильней мужчины:
. Сириус сушит колени и головы им беспощадно,
Зноем тела опаляя...
[перевод В. В. Вересаева]
Со временем эллинская культура все большее внимание начинает уделять мужскому полу, о чем свидетельствует тот факт, что о настоящем воспитании говорится только применительно к мальчикам. Самые необходимые элементарные сведения о чтении и письме, умение справляться с работой по дому, важнейшими видами которой были прядение и ткачество, передавались девочкам матерью.
Если прибавить к этому не слишком основательное изучение музыки, мы получим полное представление о женском воспитании; нам ничего не известно о приобщенности женщин к научной культуре, более того, мы нередко слышим, что жене не подобает быть умнее, чем приличес-
7 «Две любви», 14: τα παιδικά μίρη.
твует женщине, — об этом недвусмысленно заявляет, например, Ипполит у Еврипида («Ипполит», 635). Греки были глубоко убеждены в том, что женщинам и девочкам подобает пребывать на женской половине дома, где им не нужна никакая книжная ученость. Эта эпоха не знала социального общения с женщинами, однако было бы ошибкой утверждать, будто это следствие их замкнутого образа жизни. Скорее, данное явление было обусловлено пониманием того, что участие в мужской беседе, которая была для афинян хлебом насущным, женщине не под силу ввиду ее совершенно иного психологического склада и совершенно иных интересов, — именно поэтому женщины и замкнулись в своих гинекеях.
Следует полагать, что девушки, особенно те, что были еще не замужем, вели, как правило, очень уединенное и безрадостное, с нашей точки зрения, существование; исключением из этого правила были, возможно, только девушки Спарты. Лишь в особых случаях, таких, как праздничные шествия или похороны, девушки могли наблюдать их со стороны или принимать в них участие, во множестве высыпая на улицы; при данных обстоятельствах, несомненно, имел место некий вид общения между полами. Так, в очаровательной идиллии Феокрита («Идиллии», ii) повествуется о девушке, которая присутствовала на праздничной процессии в честь Артемиды; «среди великого множества других зверей» здесь шествовала даже львица; старшая подруга отводит ее в сторонку, где она видит прекрасного Дафниса и влюбляется в него.
Брак приносил женщине большую свободу передвижения, однако домашнее хозяйство как было, так и оставалось тем царством, управлять которым она была предназначена. Насколько последовательно проводилась в жизнь максима, облеченная в слова Еврипидом («Троянки», 642) — «о той идет молва дурная, что дома не сидит», — показывает тот факт, что даже при получении известий о херонейском разгроме афинянки не осмелились пойти дальше дверей своего дома (Ликург, Leoc-rates, 40) и, стоя на пороге, едва не лишаясь от горя чувств, спрашивали прохожих о судьбе мужей, отцов и братьев, — «но многие считали, что даже этим они роняют достоинство свое и города».
На основании одного фрагмента Гиперида (Стобей, Ixxiv, 33) можно предположить, что женщины не могли выходить из дома до тех пор, пока не достигнут того возраста, когда мужчины при виде их будут спрашивать, не чья это жена, но чья мать. Поэтому черепаха, панцирь которой попирала стопа Фидиевой Афродиты Урании в Элиде (Плутарх, «Об Исиде и Осирисе», 76), рассматривалась как символ женского существования, ограниченного тесными пределами дома, символ того, что «незамужние девушки особенно нуждаются в опеке, и что замужней женщине приличествуют домоводство и молчание». Добрый обычай, во всяком случае, запрещал женщине появляться на людях без сопровождения гинеконома (γυνοακονόμος) или одного из членов семьи пожилого и заслуживающего доверия мужчины; как правило, ее сопровождала также рабыня. Особенно примечательно, что даже Солон (Плутарх, «Солон», 21) считал такие вопросы достойными того, чтобы регулироваться законом. Об этом свидетельствует его указ, согласно
которому женщины, отправляясь на похороны или праздник, «могут взять с собой не более трех одежд; далее, они не могут брать еды и питья стоимостью более обола» (около полутора пенсов), а в ночное время могут покидать дом только в повозке с зажженным фонарем. По-видимому, эти правила сохраняли силу еще и во времена Плутарха. Но Солон, которого мужи древности отнюдь не даром называли мудрецом, конечно же, прекрасно понимал смысл этих, на первый взгляд, незначительных постановлений — они были не чем иным, как выражением «принципа мужественности» (principle of the male), доминирующего над целым античной культуры.
Было бы, конечно, сущей нелепицей утверждать, будто эти и подобные им нормы были распространены в греческом мире всегда, повсюду и в равной мере. Наша единственная задача в настоящий момент — дать картину культуры в целом, и поэтому сейчас мы рассматриваем Грецию как единство, обусловленное общностью языка и обычаев, не входя при этом в утомительный разбор культурных различий в том или ином конкретном случае, проистекающих из особенностей места и времени. Именно такова в основных чертах та точка зрения, которую занимает автор этой книги; всякое отступление от нее будет оговариваться особо. Когда Еврипид («Андромаха», 925) настоятельно рекомендует разумным мужьям не позволять другим женщинам посещать своих жен (ибо те являются «наставницами во всем дурном»), он, несомненно, не одинок в своем мнении, однако обычай противоречит его совету. Так, мы знаем, что женщины — вне всяких сомнений, не сопровождаемые мужьями — посещали мастерскую Фидия и двор Пирилампа, друга Перикла (Плутарх, «Перикл», 13), чтобы полюбоваться разводившимися там величавыми павлинами. Если после произнесения Периклом знаменитой надгробной речи женщины приветствуют и осыпают его цветами (там же, 28), то из этого факта, по-видимому, следует, что в упоминавшейся выше ситуации после битвы при Херонее нарушение приличий заключалось главным образом в том, что афинянки расспрашивали мужчин-прохожих поздним вечером. Здесь, как нигде, уместно изречение о том, что крайности сходятся. Многие запирали жен в gynaikonitis (женской комнате), находившейся под надежной охраной, закрытой и запечатанной; у порога комнаты сидел свирепый моллосский пес (Аристофан, Thesmoph., 414). И в то же время, согласно Геродоту (i, 93), в Лидии не видели ничего зазорного в том, что девушки зарабатывают себе на одежду проституцией. В то время как спартанские девушки появлялись на людях в одеянии, которое подвергалось насмешкам во всей остальной Греции, — разрез их платьев доходил до бедер, так что при ходьбе бедра оголялись, — в Афинах, согласно Аристофану (Thesmoph., 797), даже замужняя женщина удалялась во внутренние покои, чтобы ее случайно не увидел мужчина-прохожий.
Доказывают, что уединение, в котором, как правило, проводила свои дни греческая женщина, имело своим следствием скудоумие и недалекость, и в подтверждение этого тезиса ссылаются на анекдоты и истории, подобные той, что рассказывалась о жене царя Гиерона (Плутарх, De inimiciorum utiliiate, 7). После того как политический противник осмеял
его за дурной запах изо рта, разгневанный царь бросился домой и спросил жену, почему она никогда не говорила ему об этом. Жена якобы отвечала так, как и пристало отвечать скромной и честной жене: «Я думала, что все мужчины так пахнут». Разумеется, можно привести еще несколько анекдотов такого рода, однако их убедительность — даже если не -оспаривать их достоверность — не слишком велика, и не столько потому что греки были народом, падким до анекдотов, сколько потому, что высокое уважение, повсеместно оказывавшееся греками своим женам (мы располагаем множеством неопровержимых свидетельств на этот счет), не могло основываться исключительно на половой и материнской функциях женщины. Единственное, чего мы наверняка не найдем в греческом муже, — это того, что мы обыкновенно называем «галантностью». В греческой древности не существовало различий между понятиями «женщина» и «жена». Словом gyne (γυνή) здесь называли любую женщину независимо от ее возраста и семейного положения. Обратиться к женщине gynai (γύναι) можно было, не опасаясь гнева ни простолюдинки, ни царицы. В то же время следует заметить, что, с языковой точки зрения, значение этого слова — «рождающая детей»" и этимология показывают, что в женщине греки почитали прежде всего мать своих детей. Вплоть до императорской эпохи римской истории мы не встретим слова domina (госпожа), которое служило формой вежливого обращения к женщинам, принадлежащим к императорскому дому (отсюда французское dame). Словом despoina (с тем же значением, что и domina) греки называли только настоящих владычиц, т.е. жен царей, не позволяя ему стать расхожей формой вежливости и не противопоставляя его домашней прислуге, хотя в доме женщина и была полновластной хозяйкой, распоряжаясь всем, что составляло сферу ее ведения, — внимание на это обращает Платон в известном месте из «Законов» (vii, 808а). С современной точки зрения, греческое деление женщин на три класса — разумеется, совершенно «негалантное» — имеет немалое значение; данная классификация дана автором речи против Неэры: «Гетер мы держим ради наслаждения, наложниц — ради того, чтобы они удовлетворяли наши ежедневные потребности, жен — ради рождения детей и рачительного ведения домашних дел» (122).
Положение наложницы было совершенно иным. Известно, что некоторые из них были собственностью своего господина, имевшего право продать их (Антифонт, De veneficio, 14), к примеру, в публичный дом; однако из закона, упоминаемого Демосфеном (In Aristocratem, 55; см. также Ath., xiii, 555) и перечисляющего мать, жену, сестру, дочь и наложницу в одном ряду, можно заключить, что отношения между мужчиной и его наложницей могли в известной степени напоминать отношения между мужем и женой. Кроме того, обладание несколькими наложницами было явлением, широко распространенным только в героическую эпоху, описанную Гомером, считаясь в те времена чем-то само собой разумеющимся, по крайней мере, среди аристократии. В историческую эпоху, однако, допустимость такого рода отношений едва ли
Plato, Cratylus, 414а: γυνή δε γονή μοι φαίνεται βοΰλεσθαι είναι
была безусловной; есть немало доводов против существования такой практики, и возможно, она имела место лишь в исключительных обстоятельствах (таких, как высокая смертность вследствие войны или эпидемии), когда для рождения детей рядом с женой в семье появлялась наложница.
То, что мужчины женились главным образом для обзаведения потомством, следует не только из официальной формулы помолвки — «ради порождения законного потомства» (Επί παίδων γνησίων άρότωι; ср. Лукиан, Tim., 17; Clem. Alex., Stromata, ii, 421; Plut., Comparatio Lycurgi cum Numa, 4), — но и открыто признается несколькими греческими авторами (Xenoph., Memor., ii, 2, 4; Demosthenes, Phormio, 30; Plut., см. выше). В Спарте дело заходило еще дальше, и, согласно Плутарху, здесь никого не смущало то, что муж «временно передает свои супружеские права тому, кто наделен большей мужской силой и от кого, по ожиданиям мужа, могут произойти самые красивые и крепкие дети; при этом брак не терпит ни малейшего ущерба». Приходится согласиться с Плутархом, который сравнивает спартанский брак с конным заводом (Lye., 15), где имеет значение только одно — как можно более многочисленный приплод чистокровной породы. В другом месте (De qudiendis poetis, 8) он говорит о некоем Полиагне, который был сводником при собственной жене и подвергался насмешкам за то, что держал при себе «козу», приносившую ему немалые деньги.
Существовал также некий Стефан, известный из речи против Η сэры (47), — ловкий сводник, завлекавший в свои сети чужестранцев, которые, как он надеялся, располагают деньгами и которых он соблазнял прелестями своей жены. Если чужестранец попадался на его удочку, Стефан умел устроить дело таким образом, чтобы застать любовников в компрометирующей ситуации, после чего вымогал у молодого человека, схваченного in flagrante delicto, кругленькую сумму денег. Схожим образом Стефан играл роль сутенера и при дочери; некий Эпенет, которого он застал в постели с ней, поплатился за это тридцатью минами (около 120 фунтов). В античной литературе найдется множество примеров, подобных этому, и можно думать, что письменные источники сообщают далеко не о всех имевших место случаях. То, что мужчины, застигнутые врасплох в самый разгар любовных игр, с радостью были готовы отделаться такими внушительными суммами, объясняется тем, что совращение замужней женщины или девушки безупречного нрава каралось огромными штрафами. Об этих наказаниях мы будем говорить ниже.
В городе столь чутком, как Афины, а по сути, и во всей остальной Греции к браку относились (по крайней мере, если верить Платону, «Законы», vi, 773) как к исполнению долга перед богами; оставить после себя тех, кто будет поклоняться и служить богам, было обязанностью граждан. Моральным долгом деторождение являлось и потому, что имело своей целью поддержать стабильность и даже само существование государства. В нашем распоряжении нет однозначных свидетельств наличия законов, делавших вступление в брак обязательным; исключение составляет только Спарта. По сообщениям древних, Солон отказался ввести подобный закон, заметив — в свете его воззрений на отношения между
полами это выглядит вполне правдоподобным, — что женщина — мертвый груз на жизни мужчины (Stobaeus, Sermones, 68, 33). Если Платон превращает брак в постулируемую законом обязанность («Законы», iv, 721; vi, 774) и склоняется к тому, чтобы наказывать за одинокую жизнь штрафами, он становится — что вообще характерно для его «Законов» — на точку зрения спартанцев, которые, по Аристону (Stobaeus, Sermones, 67, 16), наказывали не только закоренелых холостяков, но и тех, кто начинал семейную жизнь слишком поздно; при этом наиболее суровое наказание было предусмотрено для тех, кто заключал неудачный (неравный или оказавшийся бездетным) брак. Неизгладимое впечатление производит закон, которым великий законодатель Ликург вводит наказания для холостяков (Плутарх, «Ликург», 15): «В то же время Ликург установил и своего рода позорное наказание для холостяков: их не пускали на гимнопедии, зимою, по приказу властей, они должны бьши нагими обойти вокруг площади, распевая песню, сочиненную им в укор (в песне говорилось, что они терпят справедливое возмездие за неповиновение законам), и, наконец, они были лишены тех почестей и уважения, какие молодежь оказывала старшим» [перевод С. П. Маркиша].
Когда некий юноша не поднялся со своего места, чтобы почтить прославленного, но неженатого спартанского полководца Деркилида и дерзко заявил: «Ты не породил никого, кто потом уступит дорогу мне», поведение молодого человека было встречено всеобщим одобрением. Эти наказания и унижения не принесли, по-видимому, большой пользы даже Спарте; представляется, что холостяков в Греции всегда было немало, неважно, проистекало ли данное явление из нежелания, женившись, принять на себя ответственность за жену и детей или было следствием врожденной неприязни к женскому полу как таковому. Разговор Периплектомена с Палестрионом в «Хвастливом Воине» (Miles gloriosus) Плавта, переработавшего греческий оригинал, весьма в этом отношении показателен (iii, i, 677—702):
ПЕРИПЛЕКТОМЕН:
Милостью богов, принять чем гостя, у меня все есть, Ешь и пей со мною вместе, душу весели свою, Дом свободен, я 'свободен и хочу свободно жить. Волею богов богат я, можно б и жену себе Из хорошего взять роду, и с приданым, только вот Нет охоты в дом пустить свой бабищу сварливую.
ПАЛЕСТРИОН: Почему не хочешь? Дело милое — детей иметь.
ПЕРИПЛЕКТОМЕН: А свободным самому быть — это и того милей.
ПАЛЕСТРИОН: Ты — мудрец, и о другом и о себе подумаешь.
ПЕРИПЛЕКТОМЕН:
Хорошо жену ввести бы добрую, коль где-нибудь Отыскать ее возможно. А к чему такую брать, Что не скажет: «Друг, купи мне шерсти, плащ сотку тебе, Мягкий, теплый, для зимы же — тунику хорошую,
Чтоб зимой тебе не мерзнуть!» Никогда не слыхивать
От жены такого слова! Нет, но прежде чем петух
Закричит, она с постели поднялась уж, скажет так:
«Муж! Для матери подарок подавай мне в Новый год,
Да давай на угощенье, да давай в Минервин день
Для гадалки-обиралки, жрицы и пророчицы».
И беда, коли не дашь им: поведет бровями так!
Без подарка не отпустишь также гофрировщицу;
Ничего не получивши, сердится гладильщица,
Жалоба от повивальной бабки: мало дали ей!
«Как! кормилице не хочешь вовсе дать, что возится
С рабскими ребятами?» Вот эти и подобные.
Многочисленные траты женские мешают мне
Взять себе жену, что станет петь мне эту песенку.
ПАЛЕСТРИОН:
Милость божия с тобою! Ведь свободу стоит раз Потерять, не так-то просто возвратить назад ее!
[перевод А. Артюшкова]
Помимо того, что многие думали приблизительно так же, как Периплектомен, специфическим и хорошо известным греческим феноменом являлось численное преобладание девушек; причиной тому были нескончаемые войны между городами-государствами, в которых погибали лучшие мужчины. Можно предполагать, что женщина, так и не дождавшаяся замужества — «старая дева», — не была в Греции редкостью, хотя наши источники, несомненно, не склонны подробно освещать жизнь этого достойного жалости типа женщин — в первую очередь потому, что в греческой литературе женщина играла, как правило, второстепенную роль, в частности, роль «старой девы». Но уже у Аристофана мы слышим жалобы Лисистраты (Lysistr., 596): «А у женщины бедной пора недолга и, когда не возьмут ее к сроку, уж потом не польстится никто на нее, и старуха сидит и гадает» [перевод А. Пиотровского].
В ситуации, схожей с ситуацией старой девы, находился и тот мужчина, брак которого оказался бесплодным; в обоих случаях цель, установленная самой природой, осталась недостигнутой. Вполне понятно поэтому, что в Греции нередко прибегали к усыновлению, правда, данный шаг имел также дополнительную мотивировку — желание оставить после себя тех, кто будет приносить жертвы и дары к могилам родителей.
Плутарх («Ликург», 16) сообщает, что по закону Ликурга в Спарте было принято сбрасывать хилых и безобразных младенцев в ущелье Тайгета. Подобные случаи имели место даже в Афинах, особенно если на свет появлялась девочка (Moeris Atticista, 102; Aristoph, «Лягушки», 1288 (1305), см. также схолии к этому месту; о девочках см. Stobaeus, Sermones, 77, 7 и 8). Детей подбрасывали в больших глиняных сосудах, однако обычно это делалось таким образом, чтобы этих беспомощных маленьких бедолаг могли обнаружить другие, и если нашедшие их были людьми бездетными или очень любили детей, они брали малышей к себе на воспитание. Иногда случалось, что родители продавали детей, особен-