Командир дивизии за работой 3 страница

В сенях прозвучали чьи-то шаги. С мороза в комнату вторгся Толстунов.

— Здравствуйте, товарищ генерал… Инструктор пропаганды старший политрук Толстунов.

— А, товарищ Толстунов, — сказал Панфилов. — Сегодня как раз вас вспоминали. Да, да, начальник политотдела сегодня ко мне заходил…

Толстунов слушал генерала, вытянувшись в струнку.

— Вспомнили не худым словом, — продолжал Панфилов. — Вольно, вольно, товарищ Толстунов. Чувствуйте себя свободно.

Мне показалось, что генерал с каким-то особым выражением произнес и эти обычные простые слова: «Чувствуйте себя свободно». Но тотчас же он заговорил на другие темы: о предстоящем нам завтра переходе, о работе с гражданским населением, о боевой подготовке батальона.

— Помогайте, товарищ Толстунов, командиру батальона. Во всем помогайте. Укрепляйте его авторитет. Вы меня поняли?

— Да, товарищ генерал.

— Перебирайтесь, а потом приеду к вам, как обещал, на новоселье. Куда же ушел хозяин? Где хозяйка? Хочу с ними попрощаться.

Мы проводили генерала. Простучали, отдаляясь, подковы лошадей.

Толстунов спросил:

— Комбат, зачем он приезжал?

Грубоватое лицо его выглядело совсем бесхитростным.

И вдруг неожиданно для себя я сказал:

— Мне кажется, ты об этом лучше меня знаешь.

— Что ты? Откуда мне знать?

— Ну и я не знаю… Заехал погреться, выпить чаю. Вот и все…

Лишь ночью, когда схлынул поток дел, не оставляющий времени для дум, когда и в штабной горенке и на хозяйской половине все уснули, а я в тиши, при свете поставленной на стол керосиновой лампы, уселся писать дальше историю батальона, мысли о приезде генерала заставили отложить перо.

В самом деле, зачем, зачем он приезжал?

Быть может, для того, чтобы окончательно решить, оставить ли мой батальон в своем резерве? Еще раз проверить, насколько мне близки, понятны его замыслы? Понимать друг друга с полуслова… Кажется, он сегодня это дважды повторил.

Спросил о Ползунове… Промолчал, когда я назвал фамилию Заева… Напомнил о Брудном… «Ведь вы его… Помните, товарищ Момыш-Улы…» Рассказал при мне о том, как сам бросил винтовку… «Вот какая была минута в моей жизни…» Рассказал, как потерял своих.

Черт возьми! Ведь он приехал ради Заева! Нет, откуда ему знать, как я порешил с Заевым? Но разве он не мог узнать через Толстунова? Вчера Толстунов долго не ложился, все сидел, составлял свое политдонесение. И вчера же отослал. Не о Заеве ли он писал? Разумеется, о Заеве. Да, генералу все было известно.

Панфилов никогда не отменял ни одного моего приказа, ни одного распоряжения. Он и Толстунову сказал: «Помогайте командиру батальона, укрепляйте его авторитет». Генерал, наверное, имел права сам, собственной властью, приостановить или вовсе прекратить дело в трибунале. Он властен и не утвердить приговор, заменить расстрел разжалованием. Но приехал ко мне, дважды сказал: «Понимать с полуслова…»

Да, я понимаю.

Из полевой сумки, что висела возле меня на спинке стула, я вынул заклеенный конверт, письмо Заева жене… «Одна минута! За эту минуту плачу честным именем и жизнью…» Повертел конверт… Нет, не раскрою, не имею права читать обращенные не ко мне последние предсмертные строки Заева. Положил конверт обратно в сумку. Вспомнилась фотография: рассерженный нескладный Заев рядом с добряком Бозжановым.

Нет, к черту эти размягчающие сердце картины! К черту колебания! Бежал с поля боя, так будешь расстрелян!

Понимаю, товарищ генерал, зачем вы приезжали. Но не сделаю того, что вы от меня хотите, не возьму назад бумагу, которую я подписал. Можете сами, своей властью сохранить жизнь человеку, предавшему нас в бою. От меня этого вы не дождетесь.

Пятнадцать капель

Следующее утро. Рахимов подает мне список, в котором перечислены нужды батальона.

Список велик: в нем значатся пулеметы и орудия, что надобны взамен разбитых в бою; потребны и кони, повозки, оружейная смазка, гранаты, патроны, перевязочный материал, медикаменты, мыло, керосин, сапоги, теплые фуфайки — те самые фуфайки, о которых вчера спрашивал Панфилов.

Кстати, он мельком мне посоветовал: «Нагряньте сами в Строково на интендантов… Надевайте шашку и нагряньте…»

Пожалуй, так и сделаю.

— Синченко, седлай коней.

Далеко протянулся ряд изб деревни Строково. Тут поместились многие тыловые отделы дивизии. У колхозного сарая бойцы быстро разгружают несколько машин, что доставили ящики с боеприпасами. К другому концу деревни на санях по первопутку везут попахивающие сельдью бочки, прессованное сено, сухари в плотных бумажных мешках.

Возле какого-то дома на бревнах стайкой уселись десять — двенадцать молодых лейтенантов в новехоньких шинелях, в непоцарапанных, непотрепанных ремнях. Без расспросов понятно: нам шлют пополнение. Кто-то из них, этих юношей, выпущенных лишь вчера-позавчера из военного училища, еще не слышавших, как свистит над ухом пуля, попадет, наверное, и в мой батальон. Что ж, вместе будем драться за Москву!

Заезжаю к интенданту дивизии полковнику Сыромолотову. На него действительно требовалось нагрянуть. Не спешит расставаться со своими запасами. Доказывает, что я должен обратиться не к нему, а в полк, ибо батальон снабжается лишь через полк. Предъявляю приказ командира дивизии о том, что мой батальон является его резервом. Сыромолотов все же упирается. Продолжаю его убеждать. Ведь это же нелепость! Он хочет, чтобы все добро, которое получит батальон, сначала пропутешествовало на передовую, в полк, а затем, после разгрузки, перегрузки, пошло по тем же дорогам обратно в тыл дивизии, в мой резервный батальон. Эти доводы действуют. Рассматриваем мой список. Наряд наконец выписан — завтра же получим со склада нужное имущество.

Покинув интенданта, выхожу на улицу. Синченко подвел Лысанку.

— Товарищ комбат, я видел Заева…

— Где?

— Вон в той хате.

Синченко показал на избенку с выбитыми стеклами. У двери похаживал часовой. Рядом, у бревенчатого дома, тоже дежурил часовой. В этом доме разместились прокуратура и Военный трибунал дивизии.

Еду мимо. Останавливаюсь. Соскочив с Лысанки, направляюсь в трибунал. Часовой вызвал дежурного.

— Вам кого, товарищ старший лейтенант?

— Хочу узнать о деле Заева. Почему до сих пор нет приговора?

— Сейчас наведу справку. Подождите немного.

Через две-три минуты ко мне вышел военный следователь, пожилой серьезный человек. В руке он держал папку из плотной коричневой бумаги. Чернели буквы: «Дело»…

Я представился, спросил:

— Дело Заева еще не разбирали?

— Очень хорошо, товарищ старший лейтенант, что вы приехали. По вашему рапорту трибунал не может приступить к рассмотрению дела.

— Почему?

— Во-первых, вы прислали бумагу без номера и без печати…

— У меня в батальоне никаких печатей нет.

— Во-вторых, — продолжал следователь, — для предания суду необходима санкция командира полка.

— Значит, вы ничего не сделали?

— Почти ничего… Только получил показания у арестованного. Он написал сам. И все признал. Можете ознакомиться.

Следователь подал мне папку. Я ее раскрыл, увидел свой рапорт, затем уместившиеся на одном листке показания Заева. Твердым, разборчивым почерком было написано: «Я совершил воинское преступление, бежал с поля боя!». Далее в нескольких строчках перечислялись отягчающие обстоятельства: «Бежал на двуколке, где находился пулемет. Виновен и в бегстве бойцов-пулеметчиков». Заев не оправдывался. Он так и написал: «Никаких оправданий моему преступлению нет».

Самый суровый прокурор вряд ли смог бы более непреклонно обвинять, чем это сделал сам Заев. Он уже подписал себе приговор.

Я посмотрел на избу, где содержались арестованные. И вдруг в одном из окон увидел Заева. Обросший рыжей щетиной, он, прижав лоб к черневшей без стекол перекладине, впился в меня глазами.

И вдруг я совершил поступок, которого еще минуту назад не ожидал от себя.

Я разорвал папку на мелкие куски. Все разорвал — и мой рапорт и показания Заева. Ветер закружил, понес куски рваной бумаги.

— Заев! — гаркнул я.

Он замер, пальцы вцепились в переплет разбитого окна, взгляд засверкал.

Следователь был возмущен:

— Что вы делаете? Вы нарушаете законность. Я доложу… Командир дивизии узнает о вашем самоуправстве.

Я уже опомнился. Действительно, так поступать нельзя.

— Товарищ следователь, разрешите его освободить. Пусть искупит вину в бою.

Следователь не сразу успокоился, назвал меня правонарушителем, потом махнул рукой, разрешил освободить Заева. Однако подтвердил, что о моем поведении будет доложено командиру дивизии.

Через несколько минут освобождение Заева было оформлено.

Вручив часовому бумажку, я крикнул:

— Заев, иди в батальон!

Он вмиг выскочил из хаты.

— Есть идти в батальон, товарищ комбат.

Не ожидая, чтобы я повторил приказание, он повернулся, как подобает солдату, через левое плечо и пошел длинными шагами. Пошел все быстрей, быстрей.

Вот он скрылся за домами, за поворотом улицы.

У меня еще оставались дела в Строкове. Побывав у начальника санчасти и в некоторых других тыловых отделах, я в сопровождении неизменного Синченко поехал к себе.

Во дворе нашего дома меня встретил Бозжанов. Стараясь казаться встревоженным, хотя в его узеньких глазах я заметил хитринку, он спросил:

— Товарищ комбат, что случилось с Заевым? Он пришел сюда.

— Знаю, — сказал я.

Притворная тревога сразу улетучилась с круглой физиономии Бозжанова. Он засиял. С одного моего слова он понял, что Заев прощен. Нарушая субординацию, он впереди меня побежал в дом.

За ним и я вошел в штабную горенку. Весь мой маленький штаб был в сборе. Заев уже успел побриться, вымыться. Его нескладное, с утиным носом лицо было очень светлым. Казалось, сквозь загорелую кожу светит невидимая лампочка. Он стоял навытяжку в шинели, без пояса и без петлиц, в шапке без звезды.

— Где его снаряжение? — спросил я.

Бозжанов мгновенно бросился к сундуку, вытащил аккуратно упакованный, зашпиленный двойной булавкой сверток, раскрыл его.

— Надевайте, Заев, все, что у вас было, — сказал я.

Толстунов, Бозжанов, Синченко принялись обряжать Заева. Достав нитку, Рахимов умелыми стежками в одну минуту пришил к вороту шинели петлицы.

Бозжанов вложил в нагрудный карман Заева пачку фотографий и писем. Толстунов застегнул на нем поясной ремень и пуговицы шинели. Синченко успел наскоро обмахнуть щеткой тяжелые заевские сапоги.

Теперь Заев стоял в полном убранстве офицера.

— Будешь опять командовать второй ротой, — сказал я.

— Есть, товарищ комбат, командовать второй ротой!

— Пойдешь в свою роту с начальником штаба, — продолжал я. — Соберешь бойцов и расскажешь им свои грехи. Сам расскажешь.

— Есть, товарищ комбат. Честно расскажу.

Из полевой сумки я вынул конверт, надписанный рукой Заева.

— Вот твое письмо жене. Можешь разорвать.

Заев взял конверт. Немного подумал.

— Нет, не разорву…

Он оглядел всех, кто находился в комнате. И, не опуская глаз, сказал:

— Когда искуплю, тогда и разорву…

Передав оборонительный рубеж сменившим нас войскам, мы выступили вечером в поход, двинулись в тыл, во второй эшелон.

Наш маршрут пролегал через деревню, где находился штаб дивизии.

Идет батальонная колонна, мои солдаты, с кем делил беды и радости. Смотрю на них, думаю о судьбе одного, другого, третьего.

Враг остановлен, но стягивает сюда, к Москве, новые силы. Бойцы знают: мы резерв Панфилова. Впереди новые и, быть может, еще более тяжелые бои.

Входим в деревню. В окнах ни огонька. Всюду — на крышах, в кюветах, на полях — белеет свежий снег, смутно отражающий свет звезд. Ясно видна дорога. Верхом обгоняю колонну, протянувшуюся почти на километр. Мерно шагает строй.

Вдруг меня окликает адъютант Панфилова:

— Товарищ старший лейтенант, генерал просит вас заглянуть на минуту.

В натопленной, ярко освещенной, хорошо знакомой мне комнате сидит Панфилов с начальником артиллерии дивизии полковником Арсеньевым. Оба склонились над картой. Прямыми, веерообразно расходящимися линиями в разных местах ее намечены секторы обстрела.

— Товарищ генерал, по вашему приказанию явился… Старший лейтенант Момыш-Улы.

— О том, как вы зоветесь, знаю… Все знаю, товарищ Момыш-Улы.

Конечно, я понял: генералу уже было известно обо всем, что я натворил в прокуратуре.

Панфилов помолчал, взглянул на карту.

— Вот занимаемся с полковником, готовим противнику несколько сюрпризов… Отчасти используя ваш опыт… То, что вчера было случайностью боя, постараемся завтра применить сознательно.

Разумеется, генерал вызвал меня не для того, чтобы произнести эти слова одобрения. Но даже и теперь, перед тем как меня отчитать (подумалось: неужели это произойдет в присутствии полковника? Неужели генерал так меня унизит?), Панфилов все же счел нужным отдать мне должное, похвалить по-своему, не восклицанием: «Хорошо повоевал!», а деловито: «Готовим, используя ваш опыт».

— И очень точно отмеряем, товарищ Момыш-Улы, — продолжал он. — Вы были артиллеристом, знаете, что такое точность. И я хотел бы на будущее вам пожелать… Или, если не возражаете, выпить с вами рюмочку. Хочется с вами чокнуться за… Ну, вы меня поймете.

— Товарищ генерал, и я присоединюсь, — сказал полковник.

— Нет, это не для вас. Это лишь для тех, кто… — Панфилов помедлил. — Комбат меня поймет. Товарищ Ушко! Дайте-ка две рюмочки. И нашу походную аптечку.

На столе появились две рюмки и деревянный, крытый светлым лаком ящичек с надписью: «Походная аптечка». Панфилов налил в рюмку воды, отыскал в аптечке склянку с темноватой жидкостью. На стекле виднелась надпись: «Опий».

Вмиг мне припомнилось, как я занимался врачеванием.

Панфилову была известна история лошадиной дозы. Теперь он налил в рюмку воды, откупорил склянку и накапал, четко отсчитывая капли:

— Одна, две, три… Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать. Вот и достаточно… Пятнадцать капель…

Затем отсчитал пятнадцать капель и в другую рюмку.

— Прошу вас, товарищ Момыш-Улы. Точная доза. Чокнемся за то, чтобы точно отмерять. Вы меня поняли?

Генерал чокнулся со мной и выпил. Пришлось и мне осушить свою рюмку.

— Странный у вас тост, — произнес полковник. — Не объясните ли, товарищ генерал, в чем дело?..

— Нет. Это наш секрет. Ну-с, пойдемте, товарищ Момыш-Улы. Посмотрю, как идет ваш батальон.

Накинув полушубок, генерал вышел на крыльцо. Я прошагал мимо него по ступенькам. Увидев меня, Синченко подвел коней.

Мне было жарко. Пятнадцать капель! Получил урок от генерала…

Во тьме, рассеиваемой белизной снега, раздавался мерный шаг батальона. Вслед пулеметной двуколке шла вторая рота. Во главе маршировали двое — чуть подавшийся корпусом вперед, помахивающий длинными руками командир роты Заев и плотный низкорослый Бозжанов. Приметив, должно быть, белые чулки Лысанки, узнав меня, узнав генерала. Заев оглянулся, гаркнул:

— Подтянись!

И стал подсчитывать:

— Ать, два… Ать, два…

Поравнявшись с крыльцом, где стоял Панфилов, он зычно скомандовал:

— Равнение нале-во!

И рывком повернул голову к Панфилову. Исполняя команду, печатая шаг, рота шла мимо генерала.

— Разрешите идти? — произнес я.

Генерал молча вглядывался в стройно идущие ряды.

— Нет, не видать, не видать немцу Москвы! — негромко сказал он.

В полумгле мне показалось, что Панфилов улыбнулся.

— А поворот головы отцовский, — неожиданно выговорил он. — Пожалуйста, можете идти. До свидания, товарищ Момыш-Улы.

ПОВЕСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Женщине выйти из рядов!

Я снова во фронтовом блиндаже у своего героя. Момыш-Улы смотрит в небольшое окошко под верхним накатом, окошко, за которым чернеет ночь. О чем он думает? Куда унеслись его мысли? Вот он негромко пропел:

Выпьем, добрая подружка

Бедной юности моей…

За время нашего знакомства — уже не краткого, но еще и не короткого — я успел заметить: обладая верным и развитым музыкальным слухом, Момыш-Улы знал, хранил в памяти немало песен, старинных романсов, оперных арий. Иногда он любил в лад мыслям пропеть фразу-другую из своего обширного, как я мог определить, музыкального репертуара.

— Откуда, Баурджан, вам известно столько музыки?

Я ожидал, что мой вопрос будет немедленно отвергнут. Момыш-Улы всегда так поступал, когда я расспрашивал о чем-нибудь личном. Однако сейчас он затянулся папиросой и сказал:

— Жила-была такая девушка Рахиль, которая водила меня по театрам и концертам, когда я был студентом в Ленинграде.

— В Ленинграде?

— Да.

— Как же вы туда попали?

— Долгая история.

Баурджан замолк, явно не намереваясь развивать дальше эту тему. Я попросил:

— Расскажите о Ленинграде, об этой девушке.

— Зачем?

— Мне как писателю это необходимо. Хочется вас увидеть в разных гранях.

— Я рассказываю не вам.

— Не мне?

— Не вам, а поколению. Было бы глупо и неблагородно подсовывать сюда собственную биографию.

Я вздохнул. Чем, какими доводами переубедить этого неуступчивого человека?

— Коль мы заговорили про женщин, — продолжал Баурджан, — то вместо россказней, которыми иногда позволительно согрешить в землянке, коснемся вопроса о женщинах на войне, в сражающейся Красной Армии.

В дни битвы под Москвой я, командир батальона, решал эту проблему просто: женщине не место в боевых частях. Коротко и ясно. И вся проблема отсечена, как шашкой.

Никогда ни одна женщина не шагала в батальонной колонне, не становилась в наш строй. Но вот однажды…

Собственно говоря, про этот случай следовало бы рассказать на страницах одной из наших прежних повестей, где описаны первые бои батальона, наш отход к Волоколамску. Что же, вернемся к тем картинам, к нашему невеселому ночному маршу.

…Во мраке ротными колоннами батальон шагает по расползающейся талой земле. Движутся бойцы, движутся орудия, двуколки с пулеметами, повозки с боеприпасами, потом опять бойцы.

Мы покидаем эту землю, выскальзываем из петли. Деревни по правую и по левую руку от нас уже заняты врагом; осталась лишь узкая проушина; надо пользоваться мраком, ночным временем, чтобы по приказу отойти к своим, соединиться с частями дивизии.

Колонну ведет Заев. Его рота головная. Он неутомимо шагает, помахивая длинными руками. Проходят ряды бойцов, проезжают запряжки. Вот и приблудная команда — потерявшие своих командиров, свою часть, приставшие к батальону солдаты. Их ведет политрук Бозжанов. Сюда присоседился и инструктор по пропаганде Толстунов.

С седла — я сидел верхом, пропускал мимо себя колонну, — с седла я разглядел: возле Бозжанова и Толстунова шагает кто-то третий. Что за черт? Юбка? Быть того не может! Померещилось… Нет. Среди мужских силуэтов мелькают ножки в ботиках, мелькает юбка.

И я крикнул:

— Стой!

Колонна остановилась.

— Женщине выйти из рядов!

Нерешительно вышла и приблизилась женская фигура. Я скомандовал бойцам:

— Марш!

Ряды двинулись. Толстунов и Бозжанов остались на обочине.

— Кто такая?

Во тьме прозвучал женский голос:

— Фельдшерица… Фамилия Заовражина…

Толстунов добавил:

— Из села Васильеве… Уходит, комбат, от немцев.

— Что за порядок? Почему мне не доложили? Кто разрешил допускать жителей в батальонную колонну?

Бозжанов хотел что-то ответить, но я оборвал:

— Без разговоров! По местам!

— А я? — спросила девушка. — Неужели оставите у немцев?

Я вытащил карманный электрофонарик, нажал кнопку. Пучок света вырвал из темноты русское девичье лицо, широкие крылья округлого носа, ямочку на подбородке. На миг я увидел серьезные темно-серые глаза. Тотчас девушка заморгала, ослепленная внезапным светом. Я повел фонариком ниже — луч упал на осеннее черное пальто, на лямки закинутой за плечи котомки, на висевшую сбоку фельдшерскую сумку. Далее полоса света опустилась на дешевые, простые чулки, на облепленные грязью, должно быть, хлебнувшие воды, невысокие боты. Меня потянуло еще раз увидеть ее взгляд. Чуть приподнял фонарик. В слабом отблеске опять стали различимы обращенные ко мне небоязливые серые глаза. Я опять подивился их серьезности.

Да, пришел для нее серьезный час! Родная пристань брошена, чалки обрублены топором войны. В ботиках, с наскоро собранной тощей котомкой девушка встала в ряды последнего уходящего батальона Красной, Армии, пошла с нами. Великое время, великая война позвали ее.

Фонарик погашен.

— Как зовут? — спросил я девушку.

— Варя.

— Ну, Варя, выведем тебя. Иди, где шла. Скоро дойдем. Там скажу: вот. Варя, наша сторона. И пойдешь себе…

— А с вами?

— С нами нельзя.

За деревней Долгоруковкой, занятой немцами, — ее мы обогнули — нас радостно повстречал помощник начальника штаба полка лейтенант Курганский. Его появление означало: мы дошли к своим!

Курганский привез нам подарок — две подводы с белым хлебом, совсем свежим, ночной выпечки. Я смотрел на эти укрытые брезентом повозки, на колеса с поблескивающими сталью ободами, проложившие к нам колею из Волоколамска, и беззвучно пел: «Мы у своих! Мы на земле, где стоят наши!»

Брезжил рассвет, стлался утренний туман. Я решил укрыть батальон в леске, дать людям поесть, передохнуть.

Вместе с бойцами в лес зашагала и Варя. В черном пальто, черном беретике, с котомкой за спиной. Я снова вызвал ее из рядов. Она подошла, оглянулась на уходящую колонну, подняла на меня взор. Теперь, в утреннем неярком свете, черты ее лица — крупные нерасплывчатые губы, открытый лоб, прямой пробор темных, без завивки, волос, — эти черты показались мне более тонкими, чем ночью, при фонарике.

— Ну, Варя… Вот дорога. Иди.

В устремленных на меня темно-серых глазах показались слезы. Я не слишком чувствителен к женским слезам. Но эта девушка плачет, пожалуй, не часто. Она проговорила:

— Одна?

Стало ее жалко. Действительно, нелегко уйти одной в этот туман.

— Хорошо, Варя. Доведем тебя дальше.

— А совсем мне с вами нельзя?

— Нет. Мы, Варя, воины. Отправим тебя, если хочешь служить в армии, немного подальше в тыл. А в батальоне девушки не надобны.

Привел ее в санитарный взвод к Кирееву, нашему фельдшеру.

— Киреев, доверяю тебе эту девушку. Зовут Варя Заовражина. Сколько, Варя, тебе лет?

— Девятнадцать.

— У меня как раз такая дочь, — сказал Киреев.

— Знаю, ты отец… Передаю тебе ее на сохранение до Волоколамска. Следи за ней строго, как за дочерью.

Варе напоследок дал наказ:

— А ты смотри — ни с кем не заводи здесь шуры-муры. Веди себя, как подобает порядочной советской девушке.

Она покраснела. В ее взгляде я прочел: «Зачем ты меня обижаешь?»

Вы, надеюсь, помните, как далее сложилась обстановка. Я пожадничал; захотел вывезти из-под носа у немцев припрятанные нами снаряды и пушки, для которых не хватило коней; приказал Бозжанову взять распряженных артиллерийских битюгов и доставить все, что было кинуто. Бозжанов с конями, со своим воинством ушел. А с разных сторон леска, где мы укрылись, занялась пальба, разгорелся бой. Выстрелы орудий слились в сплошной гром. Я ждал Бозжанова. Без него не тронешься. Вал боя приближался. Пришлось дать приказ: поднять людей, рыть круговую оборону.

Вместе с Рахимовым я обходил роты. В штабной шалаш мы возвращались мимо санитарного взвода. Из-за деревьев донесся хохот нескольких здоровых глоток. Что такое? Раненые так не загогочут.

Я-зашагал на голоса. На полянке возле ручья трещал костер. В бачке грелась вода. Неподалеку на веревке было развешано только что выстиранное белье — санитарные халаты, марлевые салфетки, простыни. Справедливости ради скажу: развешанное белье поражало белизной, его всегдашний изжелта-серый отлив будто улетучился. От кровяных пятен и потеков не осталось следа.

И все Варя! Она стирала здесь же, у ручья. Пальто было сброшено. Вместо него поверх платья была надета гимнастерка. А вместо ботиков по милости какого-то неведомого мне добряка (уж не Киреева ли?) девушка уже успела обуться в солдатские кирзовые сапоги. Она склонилась над тазом, пристроенным на пне, рукава были засучены, мыльная пена брызгала из-под ее распаренных широких кистей.

Подле работающей девушки разместились, словно стянутые сюда магнитом, чуть ли не все мои герои во главе со свежевыбритым Толстуновым. Всюду поспевающий Брудный сушил у огня Варины туфли. Здесь же оказался и командир роты Филимонов, которого я считал образцом дисциплинированности, исполнительности.

Нет, не зря я придерживался заповеди: женщине не место в боевых частях! Кругом пальба, черт знает какая обстановка; в любой момент можем очутиться в окружении, а командиры льнут к юбке. Варя заметила маня, улыбнулась, показав крупные красивые зубы. Ее улыбка говорила: «Вот я и при деле, вот я и нужна».

Командиры, несколько сконфуженные, встали «смирно». Невдалеке, у санитарных повозок, я заметил Киреева, крикнул:

— Киреев, ко мне! Так-то ты следишь за девушкой? Почему допустил сюда этих молодцов?

— Как же, товарищ комбат, я с ними слажу? Они командиры, а я…

— А ты отец! Я тебе ее доверил, как отцу. Всякого, кто к ней подойдет, ты обязан гнать властью отца.

— Оплошал, товарищ комбат. Сробел.

— Другой раз не плошай. О тех, кто тебя ослушается, докладывай мне. Понял?

Обратившись к Рахимову, я приказал:

— Всех этих молодчиков и девушку немедленно пошлите ко мне в штаб.

Повернулся и ушел.

Следом за мной к штабному шалашу приплелись вызванные. С ними Варя в солдатских сапогах, в своем черном пальто, в черном берете. Все струхнули, лишь Толстунов пытался с независимым видом улыбаться.

— Толстунов! Что за ухмылки, когда подходишь к командиру батальона?

— Комбат, ну что ты? Чего накинулся? Мы же…

Я перебил:

— Вы мне, товарищ старший политрук, не подчинены, но если намерены со мною пререкаться, будьте любезны оставить батальон.

Толстунов смолчал.

— А ты что, Филимонов? Ротой командуешь или выехал с барышней в лесок?

Филимонов был очень чувствителен к замечаниям, которые я ему делал на людях. Он был, как вам известно, командиром-кадровиком, бывшим пограничником. По его убеждению, которого он не скрывал, лишь пограничники умели нести службу. Выслушивая мой нагоняй, он краснел и бледнел, на скулах ходили желваки. Я продолжал:

— Хочешь, чтобы я пощадил твое самолюбие? Не пощажу! Ты липнешь к каждой юбке!

— Товарищ комбат, это же первый раз…

— Молчать! Ты что, не понимаешь обстановки? Не понимаешь, что с любой стороны могут появиться немцы? Каждый обязан быть на своем месте.

Влетело как следует и Брудному. Отчитав моих героев, я сказал:

— Ступайте… А ты, Заовражина… Если ты будешь так себя вести…

— Господи, как?

— Сама знаешь! Зачем собрала вокруг себя этих мужланов?

— Я не собирала. Я вовсе не хотела…

— А зачем одаривала улыбками? Запомни: за малейший проступок, за кокетство — слышишь? — положу тебя на этот пень, разрублю шашкой на кусочки! А заодно и твоих ухажеров. Понятно? Я тебя спрашиваю: понятно?

Она едва выговорила:

— По…понятно.

…Наконец мы, батальонная колонна, пришли в Волоколамск. Шагая во главе строя по асфальту главной улицы, я увидел на тротуаре начальника санитарной части полка доктора Гречишкина. Подошел к нему, перекинулся словцом, подождал, пока с нами не поравнялись повозки санитарного взвода. На одной из повозок сидела, мокла под дождем в своем черном пальтишке Варя. Я остановил повозку.

— Варя, слезай! Доктор, вот вам подарок. Это работящая, честная девушка. В будущем тоже врач. Ушла с нами от немцев. Она вам пригодится, будет ходить за ранеными. Пенять на меня, уверен, не придется.

Доктор поздоровался с Варей, сказал:

— Получить рекомендацию от нашего комбата нелегко. Найдем, Варя, вам место.

Девушка бросила на меня прощальный взгляд. В серых серьезных глазах таилась и благодарность и обида. Я пожал жестковатую Варину руку.

Вам известен дальнейший боевой путь батальона, ставшего резервом командира дивизии. Заградив прорыв под Волоколамском, мы опять были отрезаны, опять — не теряя строя, порядка — прошли к своим по занятой немцами земле.

И вот наконец батальон на отдыхе. Вновь поступив в резерв Панфилова, мы были отведены во второй эшелон за пять-шесть километров от переднего края. Роты расположились в поле, вырыли себе солдатские квартиры — блиндажи. А штаб батальона и специальные подразделения поместились в деревне Рождествено.

В начале ноября 1941 года ударил ранний мороз. На всем фронте под Москвой длилась оперативная пауза. Не пробившись к Москве с ходу, не одолев нашего сопротивления, немцы подтягивали свежие силы, готовили новый рывок. А пока воевала артиллерия. Уху стала привычна однообразная, порой ненадолго учащавшаяся канонада. Время от времени противник накрывал огнем и нашу деревеньку. Немцы, отдадим им должное, не приучали нас к беспечности. Ночью нельзя было курить открыто: гитлеровцы нередко швыряли десяток-другой мин по вспыхнувшей спичке, по огоньку папиросы. И все же после тяжелых боев мы более или менее спокойно отдыхали. Затишье позволило торжественно отпраздновать день седьмого ноября, двадцать четвертую годовщину нашей Великой революции. Из Казахстана нам, дивизии Панфилова, прислали к празднику подарки: знаменитые огромные алма-атинские яблоки, конфеты, вино.

Наши рекомендации