Xi. разум побеждает смерть
Близок вой похоронных труб.
Смутен вздох охладевших губ…[132]
В одном из юношеских писем Гоголя есть удивительная и печальная фраза:
«Я разгадывал науку веселой и счастливой жизни, удивлялся, как люди, жадные счастья, немедленно убегают от него, встретившись с ним…»[133]
Значит, Гоголь видел не только свое собственное «немедленное бегство от счастья», он также видел и бегство других.
Куда же бежали эти люди? В каких краях они находили себе спасение от той химеры, какую они создали себе? Они бежали в те края, какие вовсе не спасали их. Они бежали в края болезней, в края безумия, смерти.
Они бежали в эти края, чтоб именно этими крайними средствами спастись от ужасов и страхов, от бед и волнений, в сущности даже не осознанных ими.
Значит, они бежали и к смерти? Разве в смерти можно видеть облегчение? Разве страх смерти меньше того неосознанного страха, который держит человека в своих руках?
Ведь мы знаем, какой силы этот страх, какое иной раз безумие вселяет в человека мысль о смерти. И тем не менее мы видим многие примеры, когда стремятся к смерти, добиваются ее, видя в ней спасение, выход, облегчение.
Как же «примирить» эти два столь крайних полюса? Нет сомнения, их можно примирить, если взглянуть, что происходит за порогом сознания.
Ребенок (и животное) не знает, что такое смерть. Он может видеть в этом исчезновение, уход, отсутствие. Но сущность смерти ему еще неясна. Это понятие входит вместе с развитием ума. В низших этажах психики смерть, видимо, не рассматривается как акт, наиболее страшный (вернее, «опасный») из всех актов человеческого состояния.
В 1926 году, когда катастрофа была для меня слишком близкой, когда противоречия и конфликты ужаснули меня и я не находил выхода, я увидел странный сон.
Я увидел, что в мою комнату входит Есенин, который только недавно умер, повесился. Он входит в комнату, потирая руки, счастливый, довольный, веселый, с румянцем на щеках. Я в жизни никогда его таким не видел. Улыбаясь, он присаживается на кровать, на которой я лежу. Наклоняется ко мне, чтобы что-то сказать.
Содрогаясь, я проснулся. Подумал: «Он явился за мной. Все кончено. Я, вероятно, умру».
Но вот шли годы. Я позабыл об этом ночном инциденте. И только теперь, вспоминая все, что было, припомнил этот сон. И тотчас понял, что он обозначал для меня в то время. Ведь он обозначал: посмотри, как мне теперь хорошо, взгляни, какой я теперь счастливый, здоровый, беззаботный. Милый друг, поступи, как я, и ты будешь в безопасности от тех ужасных бед, которые нас с тобой раздирали.
Вот что обозначал этот сон, угодливо подсунутый мне обитателями низшего этажа, которые страшатся опасностей значительно, видимо, больше, чем страшатся смерти, ибо не понимают, что это такое, вернее, они не понимают ее так, как мы понимаем ее разумом.
Не этим ли объясняются многие нелепые смерти — от чепухи, от вздора, от незначительных болезней. Не в этом ли кроется одна из причин иных самоубийств, столь похожих на поспешное бегство, на бегство животного.
Такого рода самоубийства инфантильны в высшей степени. За этим стремлением к смерти слишком заметен «неосознанный» детский страх перед сомнительной опасностью, перед сомнительным конфликтом.
Патологический характер этого стремления несомненен. И мы еще раз убеждаемся в том, что контроль разума необходим.
Но, может быть, вмешательство разума излишне в иных случаях, в тех случаях, какие можно назвать нормальными?
Нет, мне кажется, что и в этих случаях контроль разума необходим.
В самом деле. Какие чувства мы испытываем, когда видим смерть? Что происходит в нашей психике, в нашем «высшем этаже», когда мы «лицезреем» смерть?
Большинство людей испытывает страх, тоску и даже ужас.
А правильно ли это хотя бы с точки зрения продолжения жизни? Нет, это абсолютно неправильно, опасно и даже губительно.
Тут я вынужден более обстоятельно говорить о смерти — о том состоянии, которое в человеческой жизни более неизбежно, чем какое-либо иное состояние.
Мне кажется, что разговор об этом не противоречит принципам социалистического реализма. При величайшем оптимизме социалистический реализм отнюдь не закрывает глаза на все, что происходит вокруг. И ханжески не отдаляет решений по тем вопросам, какие надлежит решить.
Отношение к смерти — это одна из величайших проблем, с какой непременно сталкивается человек в своей жизни. Однако эта проблема не только не разрешена (в литературе, в искусстве, в философии), по она даже мало продумана. Решение ее предоставлено каждому человеку в отдельности. А ум человеческий слаб, пуглив. Он откладывает этот вопрос до последних дней, когда решать уже поздно. И тем более поздно бороться. Поздно сожалеть, что мысли о смерти застали врасплох.
Один немецкий антифашистский писатель рассказал мне удивительный случай. Друг этого писателя попал в застенок. Его там пытали. Но он выдержал пытку. А когда он столкнулся с тем, что он должен был умереть, — душа его дрогнула. Мысль о смерти впервые пришла к нему. Она застала его врасплох, когда он был слаб и измучен. Эта мысль так его устрашила, что он отказался от своей идеи, чтоб спасти свою шкуру. Из тюрьмы он прислал покаянное письмо, с отчаянием разъясняя, что с ним случилось.
Рассказывая об этом случае, писатель сказал мне:
— Я раньше думал, что вопросы смерти мы должны предоставить писателям старого мира. Нет, мы должны писать о смерти. Мы должны думать об этом вопросе не меньше, чем люди думают о любви.
Это несомненно так. И вы сейчас увидите почему.
Почти все мемуаристы, говоря о Гоголе, отметили в нем страх и даже ужас к смерти.
А П. Анненков пишет, что «лицезрение смерти ему было невыносимо».[134]
Гоголь не был, конечно, здоров, но все же он был в удовлетворительном еще состоянии, когда однажды он близко столкнулся со смертью. Умерла сестра поэта Языкова, с которой Гоголь был дружен. Уже на первой панихиде Гоголь почувствовал себя ужасно. Он был потрясен и поражен этой смертью. Сам факт смерти так на него подействовал, что это заметили все окружающие.
Доктор Тарасенков пишет:
«Смерть ее не столько поразила мужа и родных, как поразила Гоголя… Он, может быть, впервые здесь видел смерть лицом к лицу…»[135]
Видимо, это замечание современника Гоголя было правильным. Нет сомнения, Гоголь видел смерть, но здесь он, быть может, впервые понастоящему задумался о ней. И тогда, как он сам признался своему духовнику, на него «напал страх смерти».
Уже на первой панихиде, вглядываясь в лицо умершей, он (по словам А. С. Хомякова[136]) сказал:
«Все для меня кончено…»[137]
И действительно, с этого дня Гоголь был в постоянном расстройстве. И, вероятно, думая о смерти и о прожитой жизни, он однажды сказал:
«Все чушь, все ерунда…»
Он заболел. По словам П. А. Кулиша,[138]он заболел «той самой болезнью, от которой умер отец его, — именно, что на него нашел страх смерти…».[139]
Через несколько недель Гоголь умер.
Мы описывали его конец. Это была смерть без борьбы, это была безропотная смерть, стремление к смерти. Страх присутствовал в чувствах. Он ускорял и приближал развязку. Он действовал в той губительной степени, какая была замечена окружающими.
Но ведь подобный страх испытывал не один только Гоголь. Его испытывают многие люди, большинство.
Об этом страхе и даже ужасе перед фактом смерти нам подряд сообщают — история, мемуары, письма.
Потемкин — фаворит Екатерины — буквально «выл от страха смерти». Современники писали о нем:
«Малодушный страх и ужас смерти обуял его, он стал хандрить и тосковать».[140]
Императрица Елизавета Петровна «ужаснулась смертью»[141]и даже стала пить, чтоб рассеять страшные мысли об этом.
Царь Михаил Федорович, задумавшись о конце, «впал в неподвижность» и умер «от многого сиденья, холодного питья и меланхолии, сиречь кручины».[142]
Смерть ужасала людей. И люди высокого ума и высокого таланта в не меньшей степени поддавались этому страху.
Сестра композитора Глинки пишет:
«Он так боялся смерти, что до смешного ограждал себя от всяких малостей…»[143]
Тоска раздирала Мопассана, когда он писал:
«Что бы мы ни делали, все равно придется умирать. Во что бы мы ни верили, к чему бы ни стремились, мы все-таки должны умереть… Чувствуешь себя раздавленным тяжестью сознания…»[144]
Л. Н. Толстой, ужасаясь, писал:
«Сорок лет работы, муки и успехов для того, чтоб понять, что ничто не существует и от меня останутся только гниль да черви…»[145]
Толстой впоследствии изменил свое отношение к смерти, и эта запись его нам тем более интересна, хотя бы для сравнения, которое мы сделаем ниже.
Устрашенный смертью, Блок писал, желая, должно быть, скорей увидеть финал:
Когда ж конец? Назойливые звуки
Не станет сил без отдыха внимать.
Как страшно все! Как дико! — Дай мне руку,
Товарищ, друг! Забудемся опять…[146]
Итак, мы видим, что страх в непомерной степени присутствует при столкновении со смертью, даже при мысли о ней.
Причем мы видим, что этот страх обескураживает людей, делает их покорными, робкими, беспомощными. Он обезоруживает и делает их еще более податливыми смерти.
Как сказано у Шекспира:
…страх смерть влечет,
Но смерти мы покорные рабы
От страха к ней, отдавшись без борьбы…[147]
Это есть точные и верные слова. Страх лишает возможности бороться. Он ускоряет гибель. Быстрей, стремительней ведет к концу.
Заставая же нас врасплох или в болезненном состоянии, страх тем более беспощаден. Именно он более, чем что другое, «влечет нас к смерти».
Это отлично знают люди, которые были на войне. Я помню (в ту войну), солдаты, усмехаясь, говорили: «Пуля найдет труса». И это в самом деле так. Ибо устрашенный человек поступает неразумно, бестолково. Он тычется как слепой, без учета обстановки. Страх парализует его, лишает гибкости, сопротивления. Такой человек делается физически слабым, беспомощным, суетливым. И тогда пуля скорей находит его.
И это в одинаковой мере относится и к условиям обычной, мирной жизни. Устрашенные, трусливые люди погибают скорей. Страх лишает их возможности руководить собой.
Значит, и в этих случаях, так сказать — «в норме», разум должен прийти на помощь. Он должен уничтожить страх.
Да, но как это делается? Легко сказать: не надо бояться смерти. Извольте уговорить человека, что смерть не так страшна. Не поверит. Поднимет на смех. И будет, пожалуй, еще больше страшиться своего конца.
Какой же путь находит разум для того, чтоб уничтожить страх, для того, чтоб не страшиться смерти? А он находит его. Мы убеждаемся в этом на многочисленных примерах абсолютного бесстрашия, удивительного мужества и на тех примерах, которые говорят нам о презрительном отношении к смерти, пренебрежении к ней.
Здесь нет нужды вспоминать прошлое. Мы видим это на многих примерах наших дней.
Можно вспомнить хогя бы комсомольца Александра Матросова, который своим телом прикрыл вражеский лулемет. Он сделал это сознательно. Он пренебрег собой. Страх перед смертью исчез, когда возникло желание помочь товарищам, спасти их, добиться победы.
Один офицер Красной Армии рассказал мне не менее поразительный случай, который произошел в этом году.
В землянке, в блиндаже находилось двенадцать офицеров и два телефониста. Один из офицеров, вытаскивая из кармана платок, случайно выронил на пол ручную гранату. Граната зашипела. Дверь землянки была закрыта. И не имелось возможности тотчас выбросить эту гранату.
Как поступил этот советский офицер? Только несколько секунд оставалось ему для размышления. Он упал на эту гранату. Прикрыл ее своим животом. И она, взорвавшись, буквально уничтожила этого офицера. Причем ни один человек в землянке больше не пострадал. Весь удар и все осколки офицер принял на себя.
Он спас товарищей. Страх перед смертью был ничтожен в сравнении с тем чувством, которое было в сердце этого замечательного человека.
Нет сомнения, таких фактов можно найти немало из истории прошлого и из истории наших дней.
Эти факты говорят о том, что разум, идеи и высокие чувства нередко побеждают страх.
Но ведь мы, говоря о страхе смерти, имели главным образом в виду не исключительные случаи, не те случаи, когда смерть была необходимой для достижения высокой цели. Мы имели в виду не героическую смерть, а смерть обычную, так сказать, повседневную.
Среди случаев этой обычной смерти мы хотели увидеть бесстрашие к ней. По этим примерам мы хотели узнать, как поступал разум этих людей для того, чтобы уничтожить страх.
Такие примеры бесстрашного и мужественного отношения к смерти мы находим в большом количестве.
Ломоносов писал перед смертью:
«Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют…»[148]
Своему другу по Академии (Штелину[149]) он сказал:
«Я вижу, что должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть. Жалею только, что не мог я совершить все то, что предпринял для пользы отечества, для приращения наук и для славы Академии».[150]
Мужественно и просто умирал Суворов. Уже на смертном ложе он, улыбнувшись, спросил Державина — какую эпитафию тот напишет на его могиле.
Наполеоновский министр, знаменитый Талейран,[151]один из умнейших (как мне кажется) людей, писал:
«Я понемногу слабею и знаю, как все это может кончиться. Я этим не огорчаюсь и не боюсь этого. Мое дело кончено. Я насадил деревья, я выстроил дом, я наделал много и других глупостей. Не время ли кончить».[152]
Л. Н. Толстой (по словам Гусева[153]) сказал:
«Почти чувствую возможность радостно умереть».[154]
Репин за несколько месяцев до смерти писал (К. И. Чуковскому):
«Пожалуйста, не подумайте, что я в дурном настроении по случаю наступающей смерти. Напротив, я весел… Прежде всего я не бросил искусств. Все мои последние мысли о нем… Больше полугода я работаю над картиной «Гопак». Такая досада: не удастся кончить…»[155]
Далее Репин пишет:
«В моем саду никаких реформ. Скоро буду копать могилу. Жаль, собственноручно не могу. Не хватит моих ничтожных сил, да и не знаю, разрешат ли…»
Таких примеров спокойного и даже деловитого отношения к смерти можно привести немало.
Однако как же поступали эти люди, чтоб уничтожить страх? Что для этого они делали? Как они добились бесстрашия?
Одна история, с которой я когда-то столкнулся, подсказала мне решение этого вопроса.
Много лет назад, возвращаясь с охоты, я зашел в крестьянскую избу. Я зашел, чтобы выпить кружку молока.
В сенях я увидел крест. Обычный березовый крест, который устанавливается на могилах. Видимо, кто-то умер в этой избе. И вот приготовлен крест для покойника.
Я было хотел уйти, считая, что я зашел сюда не ко времени. Но вдруг открылась дверь избы, и какой-то человек, весьма немолодой, босой и в розовых портках, предложил мне войти в дом.
Выпив кружку молока, я спросил хозяина, кто именно здесь умер и где покойник.
Хозяин, усмехнувшись в бороду, сказал:
— Никто не умирал. И нет покойника. Что касается креста, то это я для себя его приготовил.
Вид у хозяина был далеко не предсмертный. Глаза его светились весело. Походка была твердая. И даже на пухлых щеках его играл румянец.
Посмеявшись, я спросил, зачем понадобилась ему такая торопливость.
Снова усмехнувшись, хозяин ответил:
— Так. Был исключительный момент. Но потом он миновал.
Когда, попрощавшись, я снова вышел в сени, хозяин, похлопав ладонью по кресту, сказал:
— А знаешь, милый человек, когда сей крест мною приготовлен? Семнадцать лет назад.
— Тогда хворал, что ли?
— Зачем хворал. Маленько испужался смерти. И сделал себе крест в напоминание. И можете себе представить, привык к нему.
— И страха теперь нет?
— И страха нет. И смерти нет. В другой раз интересуюсь умереть — нет, не идет, проклятая. В свою очередь, должно быть, испугалась моего характера…
И вот, вспоминая эту историйку, я с точностью понял, в чем заключалась борьба этого человека со своим страхом. Она заключалась в привычке. В привычке относиться к смерти как к чему-то обычному, естественному, обязательному. Мысль о смерти перестала быть случайной, неожиданной. Привычка к этой мысли уничтожила страх.
Мы говорили о том, как Гоголя ужаснула смерть. Окружающие увидели эту реакцию. По словам В. С. Аксаковой,[156]окружающие, желая переменить строй мыслей Гоголя, заговорили «о возможности с малых лет воспитать так ребенка, чтоб смерть не была для него нечаянностью».[157]
Вот это отсутствие «нечаянности» — вот это и есть основной мотив борьбы со страхом.
Нет сомнения, люди, столь спокойно относящиеся к смерти, заблаговременно о ней думали. Мысль о ней не являлась для них неожиданной.
Они видели в смерти естественное событие, закономерность все время обновляющейся жизни. Они привыкли думать о ней как об обычном конце. И поэтому умирали так, как должен умирать человек, а не животное — без растерянности, без паники, с деловым спокойствием. И это придавало их жизни какую-то величавость, даже торжественность.
Такое разумное отношение к смерти, быть может, даже удлиняло жизнь этих людей, ибо в их жизни отсутствовал основной противник — животный, не всегда осознанный страх.
Привычка думать о смерти как о чем-то обычном, естественном уничтожает страх. Однако эта привычка может создать некоторые даже крайности, пожалуй, ненужные в этом деле.
Мы находим примеры слишком уж спокойного и даже отчасти любовного, нежного отношения к смерти. Это уж, я бы сказал, совершенно ни к чему.
Случаи такого крайнего отношения не лишены, впрочем, комичности и хотя бы по этой причине допустимы в человеческой жизни.
Известный библиотекарь Эрмитажа (конец XVIII в.) И. Ф. Лужков, по словам современников, с необыкновенной любовью и рвением относился ко всяким похоронным делам. Почти ежедневно он присутствовал на отпевании совершенно незнакомых ему покойников. Он бесплатно рыл могилы для бедных. До старости любил писать эпитафии. И проводил на кладбище иной раз целые дни.
Не довольствуясь этим, он построил себе домик рядом с Охтинским кладбищем. И окна его домика выходили на кладбище, как иной раз выходят в сад.
Лужкову принадлежит нижеследующая эпитафия, высеченная на надгробной плите одного своего родственника:
«Паша, где ты? — Здеся. — А Ваня? — Подалее немного.
А Катя? — Осталась в суетах».
Таким же отношением к жизни — как к суете — ненужной и, в сущности, рядом с величием смерти лишней — прославился еще один человек. Это был отставной вице-губернатор Шевелев (сороковые годы прошлого столетия).
Тот специально узнавал у гробовщиков, где имеются покойники, и, прихватив с собой подушку, шел по адресам. И там, где ему понравилось, он с разрешения хозяев оставался на 2–3 дня. Причем принимал самое деятельное участие во всей суете. Обмывал покойников, снаряжал их в последний путь и по ночам читал над ними то, что полагалось.
Лично для себя он задолго до смерти заказал гроб с какой-то особой прорезью для глаз. Конечно, такая прорезь особых выгод покойнику не давала. Сквозь эту прорезь покойник мог видеть самую малость. А его самого уже вовсе не было видать. Поэтому Шевелев вовремя спохватился. И велел увеличить прорезь до размеров своего лица.
Причем куплено было какое-то «толстое морское стекло», каковое и было приспособлено к гробу. Получилось весьма мило. Сквозь стекло можно было любоваться покойником, не подымая крышку гроба.
Однако смерть не торопилась приходить за этим любителем захоронений. Гроб несколько лет простоял в его кабинете. И многие гости, «любопытствуя, влезали в него», чтоб посмотреть, какая панорама раскрывается перед ними сквозь стекло окошечка.
Не без улыбок, вероятно, хоронили этого господина. Должно быть, сквозь стекло забавно было видеть серьезное вдумчивое лицо покойника, сказавшего новое слово в деле захоронения людей, и деле спасения их от мирской суеты.
Вот это отношение к жизни как к какой-то напрасной суете — вот это и есть та крайняя степень, какая весьма характерна для людей, слишком привыкших к мыслям о смерти. Должно быть, и в этом деле требуется некоторая осторожность и разумная мера.
Впрочем, возможно, что возвышенный похоронный стиль требует упоминания, что жизнь — суета. Возможно, что это говорится просто так, для красного словца и, так сказать, для поднятия морального духа среди покойников.
Видимо, это так, судя по эпитафии, каковая до последнего времени красовалась на Смоленском кладбище:
Что на поверхности земли?
Мирская суета, невзгоды, гам.
Супруга милая, словам внемли:
Здесь отдых, а не там.
Подлец какой. Уговаривает, что отдых здесь, а самого с поверхности земли небось калачами сюда не заманишь.
Видимо, все это пишется просто так, по традиции, по требованию сердца к возвышенным словам.
Так или иначе и сквозь эти крайности видна некая разумность в отношении к смерти — привычка относиться к ней как к закономерному, естественному концу.