Отзвуки готической традиции
Между тем другие авторы тоже не теряли времени даром, и на фоне гор макулатуры вроде «Страшных тайн» (1796) маркиза фон Гросса,[305]«Монастырских детей» (1796) миссис Рош,[306]«Зофлои, или Мавра» (1806) мисс Дакр[307]и ученических словоизвержений П. Б. Шелли «Застроцци» (1810) и «Сент-Ирвин» (1811) (оба написаны в подражание «Зофлои») особенно приятно видеть действительно талантливые образцы литературы ужасов, которых выходило немало как в Англии, так и в Германии. Среди них выделяется классическая «История калифа Ватека», сочиненная богатым дилетантом Уильямом Бекфордом[308]и разительно отличающаяся от своих соседей по книжной полке тем, что зиждется на традициях восточной сказки и не имеет ничего общего с готическим романом уолполовского толка. Написанная по-французски, она сначала была опубликована в английском переводе. Восточные сказки, ставшие достоянием европейской литературы еще в начале восемнадцатого века благодаря галлановскому переводу на французский неисчерпаемых кладезей «Тысячи и одной ночи»,[309]ко времени появления «Ватека» прочно вошли в моду, в равной мере служа целям поучения и развлечения. Искусство гармонично сочетать забавное со зловещим, от природы свойственное восточному человеку, пленило сердца искушенных европейцев; арабские и турецкие имена разгуливали по страницам популярных изданий столь же свободно, сколь в недалеком будущем на них стали красоваться итальянские и испанские. Бекфорд с его основательными познаниями в легендах Востока оказался чрезвычайно восприимчив к их атмосфере, что в полной мере отразилось в его волшебной сказке, где очень точно схвачены надменная властность, скрытое лукавство, благородная свирепость, учтивое вероломство и богобоязненный трепет сарацинского духа. Комический элемент почти не портит общего зловещего впечатления от той грандиозной феерической панорамы, что разворачивается перед читателем, и если временами мы слышим смех — то это смех скелетов, пирующих под сводами мавританского дворца. Ватек, внук халифа Гаруна, испытывает те же томления, что и рядовой готический злодей или байроновский герой (типы, родственные ему по сути): ему мало земного господства, он ищет новых наслаждений и сокровенных знаний. Искушаемый злым гением, Ватек спускается в огненные чертоги Иблиса, мусульманского дьявола, на поиски легендарного подземного престола могущественных султанов, правивших миром в доисторические времена. Те страницы, где описывается жизнь Ватека среди роскоши и утех; где мы встречаем его мать, коварную ворожею Каратис, засевшую в колдовской башне с пятьюдесятью одноглазыми негритянками; где повествуется о его путешествии к призрачным руинам Иштахара (Персеполя) и о захваченной им обманом по пути туда принцессе Нуронихар, о башнях и террасах Иштахара, пламенеющих под лучами пустынной луны, об устрашающе громадных чертогах Иблиса, в которых жертвы его умопомрачительных посулов обрекаются на вечные скитания с прижатой к сердцу рукой (сопровождаемые нестерпимыми муками из-за пожирающего сердце пламени), — все эти страницы не имеют себе равных по части мрачного и таинственного колорита и позволяют книге в целом занять почетное место в английской словесности. Не менее замечательны и «Три фрагмента Ватека», изначально предназначавшиеся для включения в сказку в качестве историй, которые рассказывают Ватеку его собратья по несчастью в инфернальных чертогах Эблиса, но при жизни автора не изданные и обнаруженные лишь в 1909 году ученым Льюисом Мелвиллом в ходе сбора материалов для его «Жизни и творчества Уильяма Бекфорда». Повести Бекфорда, однако, недостает той мистической глубины, что отличает настоящую страшную историю; его вымыслы имеют типично латинскую твердость и четкость линий, препятствующую возникновению подлинно панического страха.
В своей любви к Востоку Бекфорд оставался в гордом одиночестве. Другие писатели, более привязанные к готической традиции и европейской жизни в целом, довольствовались скромной ролью последователей Уолпола. Среди бесчисленных поставщиков литературы ужасов тех времен упомянем Уильяма Годвина, известного как создателя утопического экономического учения, который вслед за своим прославленным, но вполне прозаическим «Калебом Вильямсом» (1794) выпустил намеренно жуткую вещь «Сен-Леон» (1799), где тема эликсира бессмертия, полученного членами вымышленного тайного ордена розенкрейцеров, обрисовывается если и не очень убедительно, то во всяком случае изобретательно. В эпоху, когда творил Годвин, наблюдался очередной всплеск интереса к магии, примером чему служат мода на шарлатана Калиостро и публикация книги Фрэнсиса Баррета «Маг» (1801) — довольно любопытного сочинения, где в сжатой форме освещаются принципы и обряды сокровенных доктрин (репринтное издание этой книги вышло в 1896 году). Неудивительно, что тема тайных обществ получила широкое распространение в литературе: мы находим ее, в частности, у Булвер-Литтона[310]и во многих поздних готических романах — весьма отдаленных и жалких подобиях лучших образцов той школы, что никак не хотела смириться с неминуемым вырождением и продолжала свое далеко не победное шествие по девятнадцатому веку в виде одиночных произведений типа «Фауста и дьявола» и «Истории оборотня Вагнера» Джорджа У. М. Рейнольдса.[311]«Калеб Вильямс», произведение, в принципе, реалистическое, содержит немало намеков на подлинно потусторонний трепет. Это история слуги, преследуемого своим хозяином, которого он уличил в совершении убийства. Благодаря увлекательности и мастерству исполнения интерес к этому роману не угасает и в наши дни. Его театральная версия под названием «Железный сундук» пользуется едва ли не меньшей славой. В целом, однако, Годвин был слишком откровенным моралистом и слишком приземленным мыслителем, чтобы создать шедевр в мистическом жанре.
Его дочери, жене поэта Шелли, повезло куда больше, и неподражаемый «Франкенштейн, или Современный Прометей», написанный ею в 1818 году, был и остается классикой литературы ужасов. Поводом к сочинению этой вещи послужило литературное состязание между писательницей, ее мужем, лордом Байроном и доктором Джоном Уильямом Полидори, поспорившими между собой о том, кто напишет самую страшную историю на свете. «Франкенштейн» миссис Шелли — единственное из произведений-соперников, которое было доведено до конца, и все попытки критиков доказать, что лучшие его места принадлежат самому Шелли, дружно провалились. В романе, имеющем легкий, ничуть не портящий его назидательный оттенок, рассказывается об искусственном человекоподобном существе, созданном из различных частей мертвых тел молодым швейцарским ученым-медиком Виктором Франкенштейном. Монстр, сотворенный руками ученого «в безумной гордости за могущество человеческого разума», обладает развитым интеллектом и крайне отталкивающей внешностью. Отверженный людьми, он озлобляется и начинает убивать друзей и родных Франкенштейна, требуя, чтобы тот создал для него подругу, а когда ученый отказывается, ужаснувшись перспективе размножения подобных чудовищ, монстр покидает своего создателя, пригрозив «быть рядом с ним в его брачную ночь». Роковая ночь настает, и невесту Франкенштейна находят задушенной. С этого момента Франкенштейн начинает охотиться за чудовищем, преследуя его вплоть до ледяных пустынь Арктики. Повествование завершается тем, что Франкенштейн сам гибнет от руки пугающего объекта своих поисков и порождения своей дерзновенной гордыни. «Франкенштейн» содержит ряд незабываемых сцен — ту, например, где только что оживший монстр входит в комнату своего творца, раздвигает полог у его постели и, озаряемый желтым лунным светом, пристально глядит на него своими водянистыми глазами — «если только это можно назвать глазами». Миссис Шелли написала еще несколько романов, в том числе довольно недурного «Последнего человека», но так и не смогла повторить успех своего первенца, овеянного настоящим космическим ужасом. Усилия одного из ее соперников — доктора Полидори — вылились в большой отрывок «Вампир», где мы видим лощеного негодяя чисто готического или байроновского толка и встречаем несколько блестящих пассажей, исполненных леденящего ужаса, в том числе и жуткую ночную сцену в пользующемся дурной славой греческом лесу.
В те же годы к теме неоднократно обращался сэр Вальтер Скотт, вводя ее во многие свои романы и стихи, а иногда посвящая ей целые вставные новеллы, такие как «Комната с гобеленами» или «История Странствующего Вилли» (обе из «Красной перчатки»), в последней из которых мотивы призрачного и дьявольского звучат особенно пугающе на фоне нарочитой обыденности языка и атмосферы. В 1830 году Скотт опубликовал «Письма по демонологии и колдовству», которые и по сей день не потеряли своего значения в качестве одного из лучших путеводителей по колдовскому фольклору Европы. Вашингтон Ирвинг — еще одна фигура, не вполне чуждая теме сверхъестественного, и, хотя его привидения в большинстве своем слишком несерьезны и потешны, чтобы можно было говорить о настоящей мистической литературе, во многих его произведениях просматривается явный уклон в интересующую нас сторону. «Немецкий студент» из сборника «Рассказы путешественника» (1824) представляет собой намеренно сжатую и тем более эффектную переработку старинной легенды о невесте-мертвеце, а по ходу развития сюжета насквозь юмористических «Кладоискателей» из того же сборника неоднократно упоминаются призраки пиратов, появляющихся в тех местах, где когда-то хозяйничал печально знаменитый капитан Кидд. Томас Мур вступил в ряды творцов литературных ужасов в тот момент, когда написал поэму «Альцифрон», позднее развернутую им в роман «Эпикуреец» (1827). Мур умудряется внести атмосферу подлинного ужаса во вполне невинный рассказ о приключениях юного афинянина, ставшего жертвой происков коварных египетских жрецов, — это касается тех страниц, где описываются опасности и чудеса, таящиеся под древними храмами Мемфиса. Неоднократно пробовал свое перо в жанре гротескных и фантастических ужасов и Де Куинси,[312]но делал он это слишком бессистемно и со слишком ученой миной, а потому вряд ли его можно считать специалистом по части сверхъестественного.
В этот же период на литературном небосклоне блеснуло имя Уильяма Гаррисона Эйнсуорта,[313]в романах которого преобладают жуткие и мрачные настроения. Капитан Марриет[314]тоже внес немалый вклад в литературу ужасов, написав помимо коротких новелл вроде «Оборотня» леденящий душу «Корабль-призрак» (1839), основанный на легенде о Летучем Голландце, капитане проклятого Богом судна, обреченного на вечные скитания вблизи мыса Доброй Надежды. Не гнушался потусторонними мотивами и Диккенс, от случая к случаю публиковавший вещи типа «Сигнальщика» — рассказа, укладывающегося во вполне традиционную схему и несущего на себе отпечаток той достоверности, что роднит его с новейшими психологическими теориями в не меньшей степени, чем с отмирающим готическим жанром. Описываемая эпоха знаменовалась бурным ростом интереса к спиритуалистическому шарлатанству, медиумизму, индусской теософии и тому подобным материям — примерно так же, как в наши дни, — а потому стремительно росло количество страшных историй со спиритуалистической или псевдонаучной подоплекой. Часть из них лежит на совести маститого и плодовитого лорда Эдварда Булвер-Литтона — при всей напыщенной риторике и дешевом романтизме, которыми грешит большинство его произведений, не станем отрицать, что, когда хотел, он мог создавать атмосферу тайны и чуда.
«Дом и мозг» с его мотивами масонства и намеками на некую зловещую и бессмертную фигуру (под которой, вероятно, подразумевается легендарный Сен-Жермен, подвизавшийся при дворе Людовика XV) вынес испытание временем и по праву считается одним из лучших рассказов о доме с привидениями, когда-либо преданных бумаге. Роман «Занони» (1842) содержит сходные мотивы в более усложненной трактовке и знакомит нас с огромной неизведанной сферой бытия, которая соприкасается с нашим миром и охраняется чудовищной «Тварью на пороге», преследующей тех, кто однажды пытался, но не смог проникнуть в эту сферу. На страницах романа мы знакомимся с историей человеколюбивого братства, существовавшего на протяжении многих веков и постепенно сократившегося до единственного члена. В центре повествования — судьба древнего халдейского чародея, дожившего до нового времени и сохранившего цвет юности, чтобы сгинуть на гильотине, воздвигнутой Французской революцией. Несмотря на изобилие романтических штампов, утяжеленность многочисленными символами и аллегориями и ту неубедительность, что является следствием невнимания к атмосфере при описании ситуаций, связанных с миром духов, «Занони» бесспорно является блестящим образцом романтической повести, способным вызывать неподдельный интерес и сегодня — по крайней мере, у нормального, не чересчур высоколобого читателя. Забавно, что при описании попытки посвящения в античное братство автор не может обойтись без привлечения заезженного готического замка уолполовского типа.
В «Странной истории» (1862) прославленный мэтр выказывает заметный прогресс в умении создавать потусторонние образы и настроения. Несмотря на гигантские размеры, предельно надуманный сюжет, который держится исключительно за счет совпадений, и менторский дух лжеучености, призванный угодить вкусам трезвой и практической читающей публики викторианской эпохи, роман представляет собой чрезвычайно занятное чтиво, вызывая неослабевающий интерес и изобилуя эффектными — пусть и с налетом театральности — развязками и кульминациями. Персонажи и мотивы все те же: загадочный пользователь эликсира бессмертия в лице бездушного колдуна Mapгрейва, чьи темные дела составляют драматический контраст с мирной атмосферой современного английского городка и австралийского буша, и смутные намеки на неведомый мир духов, окружающий нас повсюду, — причем на этот раз данная тема трактуется с гораздо большей убедительностью и достоверностью, нежели в «Занони». Один из двух огромных отрывков, посвященных заклинаниям: тот, в котором светящийся злой демон побуждает героя подняться во сне среди ночи, взять в руки египетский волшебный жезл и вызвать с его помощью безымянных духов, обитающих в заколдованном шатре, обращенном фасадом на мавзолей и принадлежащем знаменитому алхимику эпохи Возрождения, — заслужил право стоять в одном ряду с самыми жуткими сценами, описанными в мировой литературе. Подразумевается достаточно много, сказано в меру кратко. Голос духа дважды диктует лунатику слова магических заклинаний, и, когда тот повторяет их, сотрясается земля и все окрестные псы начинают лаять на смутные бесформенные тени, что перемещаются в лучах луны. Когда лунатику подсказывают слова третьего заклинания, душа его отказывается их повторять, как будто ей дано предвидеть их чудовищные последствия — некие предельные вселенские ужасы, скрытые от человеческого рассудка. Эпизод завершается тем, что появляющийся призрак далекой возлюбленной — он же ангел-хранитель героя — разрушает злые чары. Из одного этого отрывка видно, что лорд Литтон при случае вполне мог обходиться без той рисовки и шаблонного романтизма, что лишь засоряли незамутненный источник чисто эстетического трепета, относящегося к области высокой поэзии. Точностью описания отдельных деталей ритуала Литтон в значительной мере был обязан своим комически серьезным оккультным штудиям, в ходе которых он поддерживал отношения с эксцентричным французским ученым и каббалистом Альфонсом-Луи Констаном («Элифасом Леви»), провозглашавшим себя обладателем секретов античной магии и утверждавшим, будто ему удалось вызвать дух древнего греческого чародея Аполлония Тианского, современника Нерона.
Рассматриваемая на этих страницах романтическая тенденция полуготического-полуназидательного толка не умирала в течение всего девятнадцатого века благодаря таким авторам, как Джордж Шеридан Ле Фаню,[315]Томас Прескетт Прест[316]с его знаменитым «Вампиром Варни» (1847), Уилки Коллинз, сэр Генри Райдер Хаггард[317](его «Она» просто великолепна), сэр Артур Конан Дойл, Герберт Уэллс и Роберт Льюис Стивенсон, создавший, несмотря на раздражающую склонность к рафинированной манерности, такую классику жанра, как «Маркхейм», «Похититель трупов» и «Доктор Джекил и мистер Хайд». Эта школа жива и сегодня, и мы не совершим большой ошибки, если отнесем к ней те из современных образцов литературы ужасов, где сюжет важнее атмосферы, где упражняется интеллект, а не воображение, где место психологической достоверности занимает внешний эффект и где, наконец, слишком откровенно проглядывает авторское беспокойство за судьбы человечества. Не станем отрицать, что это направление имеет свои сильные стороны и благодаря такой привлекательной черте, как «гуманистическое начало», имеет более широкую аудиторию, нежели сугубо эстетические вместилища кошмаров. И все же оно уступает последним по мощи своего воздействия, как разведенный уксус уступает по крепости концентрированной эссенции.
Особняком — и как роман, и как феномен литературы ужасов — стоит знаменитый «Грозовой перевал» (1847) Эмили Бронте с его сводящими с ума панорамами унылых и безотрадных йоркширских равнин и исковерканными судьбами живущих на них людей. По существу, это рассказ о жизни, о человеческих чувствах, со свойственными им противоречиями, однако подлинно эпическая грандиозность фона сообщает ему элемент возвышенного ужаса. Загадочный смуглолицый осовремененный байронический герой-злодей Хитклиф был подобран на улице в малолетнем возрасте и до тех пор, пока его не усыновила та семья, которую он в конечном счете и разрушил, говорил на каком-то непонятном тарабарском наречии. По ходу романа неоднократно возникает сомнение в том, человек ли Хитклиф; потусторонний мотив получает продолжение в эпизоде с гостем, застигнувшим печального ребенка-призрака у окна на верхнем этаже, к которому тянет ветви ближайшее дерево. Хитклифа и Кэтрин Эрншоу соединяют узы намного более прочные и страшные, нежели обычная земная любовь. После ее смерти он дважды раскапывает ее могилу, и тогда его начинает преследовать нечто неосязаемое, не могущее быть ничем иным, кроме как ее душой. Душа Кэтрин все глубже проникает в его жизнь, и это длится до тех пор, пока он наконец не осознает, что близится некое мистическое воссоединение. По его словам, он чувствует, что с ним происходит какая-то удивительная перемена. Он перестает принимать пищу, а по ночам либо прогуливается по окрестностям, либо перед тем, как лечь в постель, открывает расположенное близ нее окно. Когда его находят мертвым, оконные створки, распахнутые навстречу проливному дождю, еще продолжают качаться, а на его застывшем лице видна загадочная улыбка. Его опускают в могилу рядом с холмиком, который он навещал восемнадцать лет подряд, и парнишки-пастушки рассказывают, что в дождливые дни он и Кэтрин по-прежнему гуляют по кладбищу и на болотах. Кроме того, в иные непогожие ночи в том самом верхнем окне мелькают их лица. Запредельный трепет, царящий на страницах книги мисс Бронте, не является простым отголоском готического эха — он представляет собой предельно сгущенное выражение человеческого содрогания, возникающее при встрече с неведомым. В этом смысле «Грозовой перевал» знаменует переход литературы в иное качество и зарождение новой, более серьезной школы.