II. Я: НЕСЧАСТЕН — И НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ 5 страница
Пассажиры соскакивают в воду. Здесь не глубоко — до колена.
Я иду по воде и дохожу до Большого проспекта. На проспекте еще нет воды.
Я почти бегу на Пушкарскую. Вода не дошла сюда.
Мои встревожены и взволнованы. Они очень рады, что я пришел и теперь с ними.
Переодевшись, я снова иду на улицу. Мне хочется увидеть — прибывает ли вода.
Я выхожу на Большой проспект. Покупаю хлеб в булочной. Подхожу к Введенской. Сухо.
И вдруг необычайная картина — вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой.
Вода уже на ступеньках лестницы.
С узлами мы переходим во второй этаж.
На ступеньках лестницы я делаю отметки мелом, чтоб видеть, как идет повышение.
15 пять часов дня вода уже плещется у дверей.
Темнеет. Я сижу у окна и прислушиваюсь к завыванию ветра.
Теперь почти весь город в воде. Вода поднялась почти на две сажени.
На темном небе зарево каких-то пожаров.
Светает. Из окна я вижу, как вода постепенно уходит.
Я выхожу на улицу. Ужасное зрелище. На проспеке барка с дровами. Бревна. Лодки. На боку лежит суденышко с мачтой.
Всюду разгром, хаос, разрушение.
ПОЕЗД ОПОЗДАЛ
Аля пришла ко мне запыхавшись. Она сказала:
— Еле отпустил… Я говорю: «Ну пойми, Николай, — я же должна проводить мою лучшую подругу — она уезжает в Москву и неизвестно когда вернется…»
Я спросил Алю:
— Когда поезд уходит с твоей подругой?
Она засмеялась, захлопала в ладоши.
— Вот видишь, — сказала она, — и ты поверил… Никто не уезжает. Это я выдумала, чтобы прийти к тебе.
— Поезд в Москву уходит в десять тридцать, — сказал я. — Значит, ты должна бы дома около одиннадцати.
Было уже двенадцать, когда она взглянула на часы. Она вскрикнула. Подбежала к телефону, даже не надев туфли.
Сняв трубку, она села в кресло. Она дрожала от холода и от волнения.
Я бросил ей плед. Она прикрыла пледом свои ноги.
Она была удивительно хороша — почти как на картине Ренуара.
— Зачем ты звонишь? — сказал я ей. — Лучше скорей оденься и иди.
Она с досады махнула рукой в мою сторону.
— Николаша, — сказала она в трубку, — представь себе, поезд опоздал и только что ушел. Через десять минут я буду дома.
Я не знаю, что сказал ее муж, но она ответила:
— Я же тебе русским языком говорю — поезд ушел. Сейчас буду дома.
Должно быть, муж сказал, что уже двенадцать.
— Разве? — сказала она, — Ну, не знаю, как на твоих часах, а здесь, на вокзальных…
Она закинула свою голову вверх и посмотрев на мой потолок.
— Здесь, на вокзальных, — повторила она ровно одиннадцать.
Она прищурила свои глаза, как бы всматриваясь в далекие вокзальные часы.
— Да, — сказала она, — ровно одиннадцать, даже две минуты двенадцатого. У тебя архиерейские часы…
Повесив трубку, она стала смеяться. Сейчас эта маленькая кукла, набитая опилками, была бы самая желанная гостья у меня. Но тогда я на нее рассердился. Я сказал:
— Зачем же так бесстыдно врать? Он проверит свои часы и увидит твое вранье.
— Зато он поверил, что я на вокзале, — сказала она, подкрашивая губы.
Подкрасив губы, она добавила:
— А потом — что за нотации! Я вовсе не желаю этого слушать. Я сама знаю, как мне поступать. Он бегает с револьвером, грозит убить моих друзей и меня в том числе… Кстати, он не посчитается, что ты писатель… Я уверена, что он и в тебя великолепно выстрелит.
Я что-то буркнул в ответ.
Одевшись, она сказала:
— Ну что, рассердился? Может быть, мне не приходить больше?
— Как хочешь, — ответил я.
— Да, я больше к тебе не приду, — сказала она. — Я вижу, что ты совершенно меня не любишь.
Она ушла, надменно кивнув мне головой. Она сделала это великолепно для своих девятнадцати лет.
Боже мой, как плакал бы я теперь! А тогда я был доволен. Впрочем, через месяц она вернулась.
ЗА СТОЛИКОМ
Москва. Я сижу за столиком в каком-то театральном клубе. На моем столике — второй прибор. Это будет ужинать Маяковский. Он заказал еду и пошел сыграть на бильярде. Сейчас вернется.
Я почти не знаю Маяковского. Мы встречались только на вечерах, в театре, на людях.
Вот он подходит к столику. Он дышит тяжело. Лицо у него невеселое. Он мрачен. Платком вытирает лоб.
Он выиграл партию, но это его не развлекло. Он садится за столик как-то грузно, тяжело.
Мы молчим. Почти не разговариваем. Я наливаю ему пива. Он отпивает один глоток и отставляет стакан.
Я тоже мрачен. И мне не хочется искусственно завязывать разговор. Но Маяковский для меня мэтр. Я почти новичок в литературе, работаю всего пять лет. Мне как-то совестно, что я молчу. Я начинаю что-то бормотать о бильярде, о литературе.
Мне с ним почему-то удивительно нелегко.
Я говорю нескладно, вяло. И на полуслслове смолкаю. Неожиданно Маяковский смеется.
— Нет, послушайте, — говорит он, — это мне просто нравится. Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить, а вы… Нет, это просто здорово! Просто поразительно здорово…
— Почему же я должен острить?
— Ну — юморист… Полагается… А вы…
Он смотрит на меня немного тяжелым взгдом. У него удивительно невеселые глаза. Какой-то мрачный огонь в них.
— А почему вы… такой? — спрашивает он.
— Не знаю. Сам ищу причину…
— Да? — спрашивает он настороженно. — Вы полагаете, есть причина? Больны?
Мы начинаем говорить о болезнях. Маяковский насчитывает у себя несколько недомоганий — с легкими что-то нехорошо, желудок, печень. Он не может пить и даже хочет бросить курить.
Я замечаю еще одно недомогание Маяковского — он мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком.
К нашему столику подходит знакомый актер. Наш разговор прерывается. Маяковский говорит мне:
— Я вам позвоню в Ленинграде.
Я даю ему свой телефон.
ВЫСТУПЛЕНИЕ
Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актерски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле. Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор. Каждый вечер превращается для меня в пытку. С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
— «Баню» давай… «Аристократку»… Чего ерунду читаешь?
«Боже мой! — думаю я. — Зачем я согласился на эти вечера?»
Я с тоской поглядываю на часы.
На сцену летят записки. Это передышка для меня. Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю:
— «Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»
Я раздражен. Кричу в ответ:
— А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты.
Я раскрываю вторую записку:
— «Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали».
Бешеным голосом я кричу:
— Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами.
Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесо — вечер был бы в порядке.
Устроитель моих вечеров шепчет мне из-за кулис:
— Расскажите что-нибудь о себе. Это нравится публике.
Покорно я начинаю рассказывать свою биографию.
На сцену снова летят записки:
«Вы женаты?.. Сколько у вас детей?.. Знакомы ли вы с Есениным?..»
Без четверти одиннадцать. Можно кончать.
Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
Не выполнив договор до конца, я уезжаю в Ленинград.
ЗВЕРИ
Я брожу по дорожкам Ленинградского зоологического сада.
В клетке — великолепный огромный тигр. Рядом с ним небольшая белая собачонка — фокстерьер. Она выкормила этого тигра. И теперь, на правах матери, находится с ним в одной клетке.
Тигр дружелюбно поглядывает на нее.
Изумительное зрелище.
Вдруг позади себя я слышу ужасающий крик.
Вся публика бежит к клетке, в которой находится бурые медведи.
Мы видим ужасную сцену. Рядом с бурыми медведями клетка с медвежатами. Кроме железных прутьев, обе клетки разделены досками.
Маленький медвежонок полез по этим доскам наверх, но его лапчонка попала в расщелину. И теперь бурый медведь яростно терзает эту маленькую лапку.
Вырываясь и крича, медвежонок попадает второй лапой в расщелину. Теперь второй медведь берется за эту лапу.
Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок.
Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят в еще большую ярость. Уже одна лапчонка с черными коготками валяется на полу клетки.
Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя.
На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа, администрация.
Медвежонка отрывают от досок.
Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.
Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы.
Он уже не кричит. Вероятно, его сейчас застрелят. Я начинаю понимать, что такое звери. И в чем у них разница с людьми.
ВРАГИ
Воскресенье. Я иду по улице. Кто-то вскрикивает: «Миша!» Я вижу женщину. Она одета простенько, в руках у нее кошелка с провизией.
— Миша, — повторяет женщина, и слезы текут из ее глаз.
Передо мной сестра Нади В. — Катя.
— Боже мой, — бормочет она, — это вы… это, вы…
Мое сердце ужасно колотится.
— Разве вы не уехали? — спрашиваю я. — А где Надя? Ваши?
— Надя и Маруся в Париже… Идемте ко мне, я вам все расскажу… Только не удивляйтесь — я живу очень скромно… Мой муж очень хороший человек… Он уважает и жалеет меня… Он простой рабочий…
Мы входим в маленькую комнату. Из-за стола поднимается человек. Ему лет горок. Поздоровавшись, он тотчас надевает свое пальто и уходит.
— Вот видите, какой он хороший, деликатный, — говорит Катя. — Он сразу понял, что нам нужно поговорить.
Мы садимся на диван. Волнение душит нас. Катя начинает плакать. Она так плачет, что кто-то, открыв двери, спрашивает, что случилось.
— Ничего! — резко кричит Катя.
Рыдания снова потрясают ее. Она, вероятно, плачет о том, что было. Вероятно, она во мне видит прошлое. Свою юность, свои детские годы. Я успокаиваю ее.
Подойдя к умывальнику, она вытирает свое отплаканное лицо, громко сморкается.
Затем начинает рассказывать. В семнадцатом году они уехали на юг, чтоб пробраться на Кавказ и оттуда за границу. Но в Ростове отец заболел сыпным тифом. Ждать нельзя было. Оставались считанные дни. Сестры бросили жребий — кому остаться с отцом. Осталась Катя. Она очень бедствовала, когда умер отец. Она служила уборщицей, потом домработницей. Потом ей удалось уехать в Ленинград. Но здесь ей было не легче — она не имела ни квартиры, ни друзей.
— Почему же вы не обратились ко мне? — спрашиваю я. — Должно быть, вы слышали обо мне…
— Да. Но я никак не думала, что это вы.
Катя стала говорить о сестрах. Старшая пишет, а Надя нет. Она ненавидит все, что осталось в России.
— А если я ей напишу? — спрашиваю я.
Катя говорит:
— Вы знаете Колю М. Вы помните, как он ее любил. Он написал ей. Она прислала ему открытку, в которой было три слова:
«Теперь мы враги».
Мы расстались с Катей. Я обещал к ней заходить.
ЭТО ВОЗМУТИТЕЛЬНО
Пришла Аля. Лицо у нее бледное, и в глазах тоска. Молча она развернула пестрый шарфик, повязанный вокруг шеи. Слегка откинула голову.
На ее шее я увидел пять синих пальцев. Вероятно, кто-то ее душил. Я вскрикнул:
— Аля, что случилось?
Она глухо сказала:
— Николай все узнал. Он хотел задушить меня, но я подняла такой крик, что сбежались люди.
Она стала плакать. Сквозь слезы она сказала:
— Ах, зачем я приходила к тебе! Вот теперь кончилась моя спокойная жизнь. К нему уже я не вернусь. Я перееду к маме и буду изредка приходить к тебе.
Я поставил согревающий компресс на ее шею и, взяв машину, отвез Алю к маме.
Я был необычайно взволнован. Я не помню, на что я рассчитывал, но в тот же вечер я пошел к ее мужу. К моему удивлению, он встретил меня спокойно.
Я сказал ему:
— Я не ожидал от вас такой гадости. Вы могли бы расстаться с ней, уйти… Но душить эту маленькую девочку… Это возмутительно…
Я думал, что он будет кричать на меня, может быть, даже выгонит. Но он не двигаясь сидел в кресле, низко опустив голову.
Он тихо сказал:
— Она довела меня до сумасшествия… Я подозревал, что она неверна мне… Но вчера в ее сумочке я нашел вот эту записку. Полюбуйтесь…
Он швырнул записку на стол. Она была адресована в театр актеру Н., с которым я несколько раз видел Алю на улице.
Записка не оставляла никаких сомнений — она была интимна в высшей степени.
Я был поражен, даже потрясен. Я был так потрясен, что сначала даже не сообразил, что обо мне муж ничего не знает и что речь идет об актере.
Я растерянно взглянул на мужа. Не менее растерянно он посмотрел на меня.
— А собственно, какое вам до этого дело? — спросил он. — Вы что, ее видели сегодня? Она была у вас?.. Разве она бывала у вас раньше?
В его глазах я вдруг прочел догадку.
Я закрыл рукой свои глаза.
— Боже мой! — закричал он. — Значит, она… значит, вы… — У него вдруг хватило чувства иронии — усмехнуться. Почти спокойно он сказал: — Значит, она и вас обманула… Это здорово…
Мы расстались холодно. Почти не прощаясь.
Я шел домой, как в бреду. В моей голове был хаос. Мне хотелось решить вопрос, почему именно ко мне она пришла со своими синяками. Потом я успокоился на том, что до меня она с этими синяками была у актера.
ХОРОШО
Я пробую работать — не могу. Ложусь на диван — через минуту вскакиваю. Я испытывай какое-то нервное состояние, которое не позволяв мне даже несколько минут быть спокойным.
Я снова сажусь за стол. Я заставлю себя сидеть спокойно! Заставлю себя работать. Хотя бы мне это стоило жизни.
Беру карандаш. Пишу. Но мысли у меня вялы! Фантазии нет. Фразы бледные. Что-то случилось в моей душе. Я что-то потерял. Погас какой-то огонь. Перестала играть музыка, под которую плясала моя жизнь, моя работа…
Я сижу у стола, уронив голову на руки.
Ко мне приходят строчки из Байрона.
И гений мой поблек, как лист осенний,
В фантазии уж прежних крыльев нет.
И горестной действительности сила
Мой романтизм в злой юмор превратила.[48]
Я с яростью ломаю карандаш и рву бумагу. Выхожу на улицу. Чудесная осень. Желтые листья. Синее небо. Может быть, ходьба приводет меня в равновесие.
Я прохожу мимо деревянного домика. На ступеньках сидит дряхлый старик. Он сидит на солнышке. Он сидит удивительно спокойно. Глаза у него закрыты. Я вижу тихую и блаженную улыбку на его морщинистом лице.
Но ведь ему не меньше восьмидесяти лет! Быть может, у него остался всего год жизни, а он так спокойно, так блаженно сидит.
Почему же я, мальчишка в сравнения с ним, должен дергаться, вскакивать, волноваться, бегать? Я желаю так же спокойно, с такой же блаженной душой сидеть на крыльце. Почему мне недоступно это маленькое счастье?
Старик открывает глаза. Смотрит на меня.
— Хорошо! — говорит он.
Понуро я иду дальше.
БЕЗУМИЕ
В мою комнату входит человек. Он садится в кресло.
Минуту он сидит молча, прислушиваясь. Потом встает и плотно прикрывает дверь.
Подходит к стене и, приложив к ней ухо, слушает.
Я начинаю понимать, что это сумасшедший.
Послушав у стены, он снова садится в кресло и двумя руками закрывает свое лицо. Я вижу, что он и отчаянии.
— Что с вами? — спрашиваю я.
— За мной гонятся, — говорит он. — Я сейчас ехал в трамвае и ясно слышал голоса: «Вот он… берите его… хватайте…»
Он снова закрывает лицо руками. Потом тихо говорит:
— Только вы один можете меня спасти…
— Каким образом?
— Мы поменяемся с вами фамилией. Вы будете Горшков, а я — поэт Зощенко. (Он так и сказад — «поэт».)
— Хорошо. Я согласен, — говорю я.
Он бросается ко мне и пожимает мою руку.
— А кто же за вами гонится? — спрашиваю я.
— Этого я не могу сказать.
— Но я же должен знать с тех пор, как я ношу вашу фамилию.
Заламывая свои руки, он говорит:
— В том-то и дело, что я сам не знаю. Я только слышу их голоса. И ночью вижу их руки. Они тянутся ко мне со всех сторон. Я знаю — они схватят меня и задушат.
Его нервный озноб передается мне. Я чувствую себя нехорошо. У меня кружится голова. Перед глазами круги. Если он сейчас не уйдет, я, вероятно, потеряю сознание. Он действует на меня убийственно.
Собравшись с силами, я бормочу:
— Идите. Теперь у вас моя фамилия. Вы можете быть спокойны.
С просветленным лицом он уходит.
Я — ложусь в постель и чувствую, как ужасающая тоска охватывает меня.
В ГОСТИНИЦЕ
Туапсе. Маленький номер гостиницы. Я почему-то лежу на полу. Руки у меня раскинуты. И пальцы рук в воде.
Это дождевая вода. Сейчас прошла гроза. Мне не хотелось подняться, чтоб закрыть окно. Это потоки дождя попали в комнату.
Я снова закрываю глаза и до вечера лежу в каком-то оцепенении.
Вероятно, следует перебраться на кровать. Там удобней. Подушка. Но мне не хочется подняться с полу.
Не поднимаясь, я протягиваю руку к чемодану и достаю яблоко. Я сегодня опять ничего не ел.
Я откусываю яблоко. Я жую его, как солому. Выплевываю.
Неприятно. Я лежу до утра.
Утром кто-то стучит в дверь. Дверь на ключе. Я не открываю. Это уборщица. Она хотела бы убрать комнату. Хотя бы раз в три дня. Я говорю:
— Ничего не надо. Уходите.
Днем я встаю с трудом. Сажусь на стул.
Тревога охватывает меня. Я понимаю, что так не может дальше продолжаться. Я погибну в этом жалком номере, если немедленно не уеду отсюда.
Открыв чемодан, я лихорадочно собираю вещи. Потом зову горничную.
— Я заболел, — говорю я ей. — Меня нужно проводить на вокзал, достать мне билет… Скорей…
Горничная приводит администрацию и врача. Поглаживая мою руку, врач говорит:
— Нервы… Только нервы… Я вам выпишу бром…
— Мне нужно немедленно уехать, — бормочу я.
— Вы сегодня уедете, — говорит директор гостиницы.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
И вот мои воспоминания закончены. Я дошел до 1926 года. Вплоть до тех дней, когда я перестал есть и чуть не погиб. Передо мной шестьдесят три истории. Шестьдесят три происшествия, которые меня когда-то взволновали.
Каждую историю я стал тщательно пересматривать. В какой-нибудь из них я надеялся найти причину моей тоски, моих огорчений, моей болезни.
Но я ничего особенного не увидел в этих историях.
Да, конечно, некоторые из них тягостны. Но не более тягостны, чем это привыкли испытывать люди. У каждого умирает мать. Каждый когда-нибудь покидает дом. Расстается с возлюбленной. Сражается на фронте…
Нет, ни в одной из этих историй я не нашел того, что искал.
Тогда все эти истории я сложил вместе. Я хотел увидеть общую картину, общий аккорд, который, быть может, оглушил меня, как рыбу, которую вынули из воды и бросили в лодку.
Да, конечно, огромные потрясения выпали на мою жизнь. Перемена судьбы. Гибель старого мира. Рождение новой жизни, новых людей, страны.
Но ведь я-то не видел в этом катастрофы! Ведь я же сам стремился увидеть в этом солнце! Ведь и до этих событий тоска преследовала меня. Значит, это не решало дела. Стало быть, это не являлось причиной. Напротив, это помогло мне заново увидеть мир, страну, народ, для которого я стал работать… Тоски не должно быть в моем сердце! А она есть…
Я был обескуражен. Кажется, я задал себе непосильную задачу — найти причину моей тоски, найти несчастное происшествие, которое сделало меня жалкой пылинкой, гонимой любым житейским ветром.
Может быть, это происшествие лежит в более раннем возрасте? — подумал я. Может быть, детские годы подготовили зыбкую почву, по которой я теперь хожу спотыкаясь?
В самом деле! Почему я отбросил детские годы? Ведь это же первое знакомство с миром, первые впечатления, а стало быть, и самые глубокие. Как можно было не посчитаться с этим!
Нет нужды и тут все вспоминать, подумал я. Достаточно вспомнить только самое яркое, самое сильное, только то, что было связано с моим душевным волнением.
И тогда с лихорадочной поспешностью я стал вспоминать происшествия детских лет. И увидел, что и в детские годы душевное волнение необычайным светом осветило то, что произошло.
Это снова были моментальные снимки, с ослепительной силой оставшиеся в моем мозгу.
И вот, вспоминая эти детские истории, я увидел, что они волнуют меня еще больше, чем истории взрослых лет. Я увидел, что они волнуют меня значительно больше, чем даже желание найти причину моих несчастий.
IV. СТРАШНЫЙ МИР
Только в сказке блудный сын возвращается в отчий дом.[49]
Итак, я стал вспоминать самые яркие сцены из моего детства.
Среди этих сцен, связанных с душевным волнением, я надеялся найти несчастное происшествие, надеялся найти причину и объяснение моей ужасной тоски.
«С какого же возраста мне начать?» — подумал я.
Комично начать с года. Комично вспоминать то, что было в два и в три года. И даже в четыре. Подумаешь, великие дела произошли в столь мелком возрасте. Побрякушку отняли. Соску в горшок уронил. Петуха испугался. Мамаша нашлепала по заднице… Что ж вспоминать об этих мизерных делах, о которых, кстати сказать, я почти ничего не помню.
Я должен начать с пяти лет, подумал я.
И тогда стал вспоминать то, что случилось, в моей жизни с пяти до пятнадцати лет.
И вот, перебирая в памяти истории этих лет, я неожиданно почувствовал страх и даже какой-то трепет. Я подумал: значит, я на верном пути. Значит, рана где-то близко. Значит, теперь я найду это печальное происшествие, испортившее мне мою жизнь.
С 5 ДО 15 ЛЕТ
Скорее сбросить тягостную память
Моих воображаемых обид…[50]
Я БОЛЬШЕ НЕ БУДУ
На столе тарелка. На тарелке винные ягоды. Забавно жевать эти ягоды. В них множество косточек. Они славно хрустят на зубах. За обедом нам дали только лишь по две такие ягоды. Это чересчур мало для детей.
Я влезаю на стул. Решительным жестом пододвигаю к себе тарелку. И откусываю одну ягоду.
Так и есть — множество косточек. Интересно, во всех ли ягодах то же самое?
Перебирая ягоды, я откусываю от них по кусочку. Да, все то же самое.
Конечно, это нехорошо и я не должен этого делать. Но ведь я съедаю не всю ягоду. Я откусыпаю только небольшой кусочек. Почти вся ягода остается в распоряжении взрослых…
Откусив от всех ягод по кусочку, я спускаюсь со стула и хожу вокруг стола.
Приходят отец и мать.
— Я не ел винные ягоды, — говорю я им тотчас. — Я только откусил по кусочку.
Взглянув на тарелку, мать всплескивает руками. Отец смеется. Но он хмурится, когда я гляжу на него.
— Пойдем, я тебя немножко попорю, — говорит мать, — чтоб ты лучше помнил о том, что не следует делать.
Она тащит меня к кровати. И берет тонкий поясок.
Плача и рыдая, я кричу:
— Я больше не буду.
НЕ НАДО СТОЯТЬ НА УЛИЦЕ
Я стою у ворот нашего дома. Не у самых ворот, а у тумбы.
Дальше тумбы я не иду. Нельзя. Может задавить извозчик.
Вдруг я вижу — на меня катится двухколесный велосипед, на котором сидит человек в кепке.
Что ж он не звонит? Велосипедисты должны звонить, когда наезжают на людей. Я отбегаю в сторону. Но велосипед снова катится на меня.
Секунда — и человек в кепке падает. И падаю я. И велосипед падает на меня.
Из моего носа хлещет кровь.
Увидев кровь, я начинаю так орать, что сбегаются люди. Даже прибегает одноногий газетчик, который стоит на нашем углу.
Расталкивая людей, прибегает моя мать.
Увидев, что я лежу, она бьет по щеке велосипедиста так, что у того с головы падает кепка.
Потом она хватает меня на руки и несет по лестнице.
На лестнице она осматривает и ощупывавает меня. Все цело.
Только из носа течет кровь и на ноге ссадина.
Мать говорит:
— Жалко, я не знала, что он тебе ногу повредил. Я бы ему оторвала голову.
Папа говорит мне:
— Ты сам виноват. Не надо стоять на улице.
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
На подоконнике банка с золотыми рыбками.
В банке плавают две рыбешки.
Я бросаю им крошки сухаря. Пусть покушают. Но рыбки равнодушно проплывают мимо.
Должно быть, им здорово плохо, что они не кушают. Еще бы, целые дни в воде. Вот если бы они просто лежали на подоконнике, тогда, может быть, у них появился бы аппетит.
Засунув руку в банку, я вытаскиваю рыбешек и кладу их на подоконник. Нет, тут им тоже неважно. Они бьются. И тоже отказываются от еды.
Я снова бросаю рыбешек в воду.
Однако в воде им еще хуже. Посмотрите, они даже плавают теперь брюшком вверх. Должно быть, просятся из банки.
Я снова вытаскиваю рыбешек и кладу их в папиросную коробку.
Через полчаса я открываю коробку. Рыбки околели.
Мамаша сердито говорит:
— Зачем ты это сделал?
Я говорю:
— Я хотел, чтоб им было лучше.
Мать говорит:
— Не притворяйся идиотиком. Рыбки созданы, чтобы жить в воде.
Я горько плачу от обиды. Я сам знаю, что рыбки созданы жить в воде. Но я хотел избавить их от этого несчастья.
В ЗООЛОГИЧЕСКОМ САДУ
Мать держит меня за руку. Мы идем по дорожке.
Мать говорит:
— Зверей потом посмотрим. Сначала будет состязание для детей.
Мы идем на площадку. Там множество детей. Каждому ребенку дают мешок. Надо влезть в этот мешок и завязать его на груди.
Вот мешки завязаны. И дети в мешках поставлены на белую черту.
Кто-то машет флагом и кричит: «Бегите!» Путаясь в мешках, мы бежим. Многие дети падают и ревут. Некоторые из них поднимаются и с плачем бегут дальше. Я тоже чуть не падаю. Но потом, ухитрившись, быстро передвигаюсь в этом своем мешке.
Я первый подхожу к столу. Играет музыка. И все хлопают. И мне дают коробку мармелада, флажок и книжку с картинками.
Я подхожу к матери, прижимая подарки к своей груди.
На скамейке мама приводит меня в порядок. Она причесывает мне волосы и платком вытирает мое запачканное лицо.
После этого мы идем смотреть обезьян.
Интересно, кушают ли обезьяны мармелад? Надо их угостить.
Я хочу угостить обезьян мармеладом, но вдруг вижу, что в моих руках нет коробки…
Мама говорит:
— Наверное, мы коробку оставили на скамейке.
Я бегу к скамейке. Но там уже нет моей коробки с мармеладом.
Я плачу так, что обезьяны обращают на меня внимание.
Мама говорит:
— Наверное, украли нашу коробку. Ничего. Я тебе куплю другую.
— Я эту хочу! — кричу я так громко, что тигр вздрагивает и слон поднимает хобот.
НА БЕРЕГУ
Мы на даче. Играем на берегу. Вдруг моя старшая сестра Леля кричит:
— Господа, Юля потонула!
Я смотрю но сторонам. Действительно, нигде нет моей младшей сестренки Юли.
Леля кричит:
— Так и есть! Вот ее шляпа плывет по воде.
Что есть духу я бегу к нашей даче. Кричу:
— Мама! Юля утонула.
Мама бежит к реке так, что я еле поспеваю за ней.
Увидев, что Юлина шляпа плывет по воде, мама падает в обморок.
В это время Леля кричит:
— Нет, господа, Юля не потонула. Вот она плывет на лодке. Она хочет догнать свою шляпу.